Наши знакомые — страница 35 из 125

Предприятие делало особые, давленые вывески, жалюзи для окон, тумбы под серый мрамор, гранило зеркала, приспосабливало люстры, перетягивало кресла — роскошные, дорогие, похожие на зубоврачебные. Даже мебель для ожидающих своей очереди посетителей делалась заново — особые, откидные, очень удобные шезлонги из парусины с подушками, набитыми морской травой.

Все это стоило очень дорого.

— Ничего, — говорил Петр Андреевич, — зато мы всем покажем. Извините! Мы не угол Невского и Садовой. Мы — окраина. Но мы не хуже. Шапиро — дурак. Он не понимает. А я понимаю. Мы тут панику наведем такую… Кресло с никелем, блеск, форс. Безумие. А! Ты как считаешь?

— Мне нравится, — говорила Антонина.

— Видишь! А он не понимает. Погоди, я тебя мастером выучу. Ты красивая. Подойдешь. Чепчик тебе наденем плоеный. Куафер. Вывеска — «Пьер». Серебром по мрамору. И я. Очки, все такое. Форс.

В белом своем халате, высокий, бородатый, всклокоченный, он походил на сумасшедшего. Но Антонине нравилось его слушать. Она понимала, что не стремление к наживе внушило ему всю эту затею, а что-то другое, лучшее, и ей было приятно, что он делится с нею — в конце концов, только уборщицей.

— Обязательное раздевание, — кричал он, — обязательное. Швейцар в галунах. Для салфеток посуда, как в больнице, видала — паровая?

— Видала.

— Вот. Массаж лица — машинкой. Электрическая сушка волос. Маникюр-салон. Хочешь на маникюршу учиться?

— Хочу, — говорила Антонина для того, чтобы не огорчать Петра Андреевича.

— Обязательно маникюр-салон. Белье — льняного блеска. Сияние. Никель. Ты чего улыбаешься? Никель везде должен быть. Прейскурант цен — черного мрамора. Видела? Сверху серебром — «Пьер». Восточный массаж. Паровая ванна лица. Педикюр… Никаких пьяных, тихо, чинно…

Но через два месяца после того, как Антонина поступила в парикмахерскую, вся мастерская вдруг стала собственностью Шапиро. Оказалось, что Петр Андреевич подписал под горячую руку какое-то обязательство и не выполнил его, Шапиро передал обязательство куда следует, заплатил Петру Андреевичу семьсот рублей и взял патент на свое имя.

Вечером, когда пьяный Петр Андреевич плакал за загородкой у примуса, пришел финансовый инспектор. Петр Андреевич, в профессорском своем халате, в очках, растрепанный, бухнулся перед ним на колени и заплакал навзрыд. Шапиро брил клиента и не оборачивался.

— Вот он зверь, — кричал Петр Андреевич, тыча пальцем в сторону Шапиро, — вот он мерзавец. У меня идея была. Я сам недоедал. Жена меня бросила. Сволочи все…

Инспектор поднял его, усадил и напоил водой. Вода лилась по бороде, по жилету и капала на пол.

Когда инспектор уходил, Шапиро обратился к нему с каким-то вопросом. Инспектор брезгливо покосился на него и ушел, не ответив. Шапиро пожал плечами.

Петр Андреевич устроился в кооперативной мастерской на Петроградской стороне. Шапиро нанял себе второго мастера — такого же толстого, как сам. Ничего не изменилось.


Как-то, после особенно утомительного дня, она сказала Шапиро, что хотела бы все-таки учиться делу.

— Какому делу?

— Стричь, брить… Что ж я… три месяца уже прошло.

— За учение платят деньги, — сказал Шапиро, — иначе не бывает.

— Сколько же?

— За триста рублей я тебя выучу на хорошего мастера.

— У меня нет таких денег.

— А каких у тебя есть?

Ей захотелось ударить его по розовой плеши, но она сдержалась и сказала, что у нее вообще денег нет. Шапиро свистнул, попробовал бритву об ноготь и опять принялся править.

— Так как же, Самуил Яковлевич? — сдерживая злобу, спросила Антонина.

— Надо подумать.

— Что ж тут думать, господи!

— Тебе, конечно, нечего думать. Не твоя забота.

Тем и кончилось.

20. Можно же жить!

Иногда вечером к ней заходил дворник. Она не знала, зачем он это делает, и терялась каждый раз, когда слышала его продолжительный, точно сердитый звонок.

— Доброго вечера, — говорил он и садился на табурет у двери. — Как поживаешь?

— Ничего.

Он сидел, положив ладони на острые колени, и подолгу молчал. Хоть бы он был пьян. Но он был трезв, с расчесанной бородой, в ботинках, аккуратно начищенных ваксой, в сатиновой косоворотке с высоким, застегнутым на белые пуговки воротом. Порою он вздыхал или, когда молчать становилось невмоготу, покашливал басом в кулак. Уходя, он спрашивал:

— Писем от Татьяны не имеешь?

— Нет.

— Ну, до свиданьица. Если дров, скажи, я принесу из подвала. Пока.

И уходил.

Однажды, измученная тяжелым днем, молчанием дворника, арией Риголетто, которую за дверью пел Пюльканем, она не выдержала и ушла из дому куда-нибудь — лишь бы только уйти.

Был мягкий снежный вечер.

У парадной она постояла, подумала, поглядела на фонарь, на голубые хлопья снега, на дремлющего извозчика и решила, что пойдет в клуб.

В клубе она разделась, обдернула платье, намотала веревочку от номера на палец и, чуть скользя подошвами туфель по кафельному полу, пошла к лестнице.

У нее спросили билет.

Она покраснела и солгала, что билет у нее есть, но забыт дома. Ее пропустили, велев в следующий раз не забывать. Она обещала.

В большом полутемном зале шла репетиция.

Какой-то человек, должно быть настоящий артист, прикрыв глаза ладонью и не двигаясь с места, что-то тихо и быстро бормотал — вероятно, роль. Кончив бормотать, он щелкнул пальцами, подождал, топнул ногой, опять закрыл глаза ладонью и вновь принялся бормотать, но уже с выражением угрозы в голосе. Потом он опять щелкнул пальцами. На этот раз все, кто только был на сцене, после щелчка страшно засуетились, забегали и стали делать вид, будто они сейчас начнут бить артиста: замахали руками, зарычали, затопали и пошли на него, чуть пригибаясь к полу. Артист долго, с усмешкой смотрел на них, потом щелкнул пальцами, соскочил со сцены в зал и сел в первом ряду. Все замолчали и столпились на авансцене.

— Скажите, пожалуйста, — спросил артист, — где, собственно, крик?

Все молчали.

— Где крик? — спросил артист. — Где острый, душераздирающий крик? Где он? Я же просил: дайте мне крик. Ну?

Он еще долго спрашивал, где крик, потом опять взобрался на сцену, закрыл ладонью глаза и вновь принялся бормотать. Антонине очень хотелось знать, что именно он бормочет, она поднялась и пошла по проходу к сцене, но артист вдруг отнял ладонь от глаз и, ткнув в Антонину пальцем, злобно заорал:

— Вы! Чего вы здесь ходите? Черт вас… Где староста? Почему мне не дают сосредоточиться? Что это за безобразие! Зажгите же свет в зале!

В зале зажгли свет.

Антонина стояла в проходе испуганная, с прижатыми к груди руками, и не знала, что делать — бежать или извиняться.

— Вам что здесь надо? — опять закричал артист. — Вы откуда?

— Я? — спросила Антонина.

— Вы, вы…

— Я просто…

— Вы просто, — с особым погромыхиванием и перекатом в голосе заорал артист, — вы просто, а мы на нервах… Староста, уберите ее отсюда…

Староста, разбежавшись, прыгнул со сцены, но в эту секунду кто-то сзади подошел к Антонине и над самым ее ухом грубо сказал:

— А ну, Рябушенко, на место.

Староста остановился, сделал по-военному кругом и, опять разбежавшись, легко вспрыгнул на сцену. Антонина обернулась. Возле нее стоял невысокий человек с бритой головой, в железных очках, в черном костюме.

— Прекратите-ка вашу репетицию, товарищ руководитель, — громко и внятно сказал он, — надо сейчас собрание провести.

Народ на сцене загалдел и стал прыгать вниз в зал. Что-то выстрелило.

— Кто лампочки давит? — крикнул староста. — Заплатишь…

Антонина воспользовалась суматохой и пошла к дверям, но ее окликнули:

— Товарищ!

Думая, что зовут не ее, она вышла за дверь, но человек в железных очках нагнал ее и, схватив за руку, повлек в зал.

Он посадил Антонину рядом с собой и, пока все занимали места, спросил, откуда она.

— Как откуда?

— Где работаешь?

— В парикмахерской.

— Кем?

Ей было стыдно сказать, что она уборщица.

— Я ученицей работаю.

— Ярофеич, — закричал староста, — давай начинай, мои все здесь.

На Антонину поглядывали, ей было неловко и очень хотелось уйти. Актер курил папиросу из мундштука и вздыхал. Иногда он улыбался с усталым и терпеливым выражением.

Все сидели на стульях в первых рядах маленького зрительного зала. Ярофеич поднялся и встал у сцены. Как только он начал говорить, Рябушенко старательно зашикал и закричал: «Тише!»

— Возьму на карандаш — заплатишь, — посулил он кому-то и с угрозой показал карандаш.

— Это что за «заплатишь»? — сердито и брезгливо спросил Ярофеич. — Что это за лавочка у вас тут, товарищ руководитель?

— Поднимаем дисциплину системой штрафов, — сказал артист и снисходительно улыбнулся, — приучаемся к настоящему театру… У нас в театре…

— А мне нет никакого дела до того, что происходит у вас, в вашем частном театре, поняли? — крикнул Ярофеич. — Вы работаете в молодежном клубе, и разлагать его я вам не позволю, поняли?! — еще громче крикнул он.

Актер опять начал снисходительно и терпеливо улыбаться. Антонина видела сбоку его носатое, напудренное лицо, но как следует улыбнуться он не успел, так как Ярофеич вдруг закричал, что ему известен еще целый ряд махинаций, о которых будет еще соответствующий разговор.

— Па-азвольте, — с перекатом в голосе начал артист и встал.

— Не па-азволю, — передразнил Ярофеич, и так хорошо, что многие зафыркали. Выждав, пока затихнет смех, он начал говорить. Говорил он долго и, видимо, так, как думали все, потому что кружковцы очень часто смеялись, кричали «Правильно!» и иногда даже хлопали.

— Я каждый день приходил сюда и смотрел на вашу работу, — говорил Ярофеич. — Я несколько раз беседовал с вашим руководителем наедине. Ничего. Совершенно без толку. А сегодня новый человек заходит в зал — и его в три шеи. Это метод клубной работы? Это дело? Это разговор? Челов