возврат вытесненного в соответствии со стандартным диагнозом, а скорее максимальнейшее углубление вытеснения, доходящее до самого глубокого из всех бессознательных, или же, если угодно, поистине сенсационную, сногсшибательную пропажу Эдипа — самого Эдипа! — в лабиринте фрейдовского означающего!
Кажется, будто Фрейд «Тотема и табу» так не похож на себя, что бессознательно вычеркивает Эдипа, подавляет Эдипа. У нас кружится голова. Переливы фффантазмов [так!] учащаются до такой степени, что мы слепнем!
К счастью, есть и другая возможность. В предложении, которое мы только что еще раз процитировали, есть маленькая оговорка, которая может оказаться важной. Фрейд говорит, что трагическая вина не имеет ничего общего с тем, как мы понимаем вину в обычной жизни, чаще всего. Сказать «чаще всего» — значит признать, что это утверждение имеет силу не всегда, значит допустить возможность исключительных трагедий — может быть, нескольких, по меньшей мере — одной. Этот минимум представляется вполне существенным. В одной трагедии несомненно имеется трагическая вина, имеющая отношение к тому, что считаем ошибкой в обычной жизни, — отцеубийство и инцест «Царя Эдипа». Вполне эксплицитная оговорка «чаще всего» не может не иметь виду Эдипа — и скорее всего, только он и имеется в виду.
На протяжении всей книги Эдип блистает отсутствием. Этот пропуск нельзя назвать ни естественным, ни бессознательным — он совершенно сознателен и рассчитан. И искать здесь нужно не комплексы, а обычные мотивы (к тому же мотивы намного более разнообразные и интересные, чем комплексы). Нужно задать вопрос, почему в одном из текстов Фрейда Эдип подвергается вполне систематическому исключению.
Если рассмотреть это исключение в свете не только контекста, но и всего текста, оно покажется еще удивительнее. О ком и о чем идет речь в «Тотеме и табу»? Об «Отце первобытной орды», который, как утверждается, однажды был убит. Итак, речь идет об отцеубийстве. Это и есть то преступление, которое Фрейд обнаруживает в греческой трагедии и в котором сами преступники обвиняют свою жертву. Но именно в убийстве Отца сперва Тиресий, а потом и все Фивы обвиняют несчастного Эдипа. Трудно мечтать о более идеальном совпадении, о более полном согласии между излагаемой в «Тотеме и табу» концепцией греческой трагедией и сюжетом «Царя Эдипа». Если когда и уместно вспомнить о случае Эдипа, то именно сейчас. Однако Фрейд молчит. Хочется дернуть его за рукав и напомнить ему, Зигмунду Фрейду, знаменитому первооткрывателю Oedipuskomplex’a, что есть трагедия, посвященная, представьте себе, как раз отцеубийству.
Почему же Фрейд лишает себя этого идеального довода, этого разительного примера? Ответ не вызывает сомнений. Если бы Фрейд воспользовался «Царем Эдипом» в контексте теории, которая связывает трагедию с реальным отцеубийством, он бы поставил под вопрос свою стандартную теорию, теорию официально психоаналитическую, которая делает «Царя Эдипа» простым отражением бессознательных желаний и исключает всякую этих желаний реализацию. В связи со своим собственным комплексом Эдип здесь предстал бы в странном свете. В качестве первоначального отца сам он отца иметь не может, и трудно было бы ему приписать хоть какой-то отцовский комплекс. Менее удачного имени этому комплексу Фрейд дать не мог.
В плане более общем и более существенном отметим, что в принципе нельзя представить обращенные против Эдипа обвинения в истинном свете, нельзя вписать отцеубийство и инцест в орбиту, где уже вращаются феномены типа «козла отпущения», пусть пока что в самом смутном смысле, и не спровоцировать вопросы, которые постепенно бросили бы тень на всю психоаналитическую мысль, — те самые вопросы, которые мы пытаемся поставить в данной работе.
Здесь возникает вопросительный знак, и Фрейду хочется его убрать, потому что он не видит ответа. Осторожный автор убрал бы весь текст о трагедии. К счастью для нас — и для себя, — Фрейд не был осторожным; он наслаждается богатством своего текста, своей интуиции; поэтому он решает его сохранить, но устраняет все неудобные вопросы, тщательно вычеркивая всякое упоминание о «Царе Эдипе». Фрейд повергает Эдипа цензуре не в психоаналитическом, а в самом обычном смысле этого термина. Значит ли это, что он хочет нас обмануть? Отнюдь нет. Он полагает, что способен ответить на любой вопрос, не тронув у психоанализа и волоска, но как всегда, торопится к выводам. Он идет дальше, откладывая решение на потом. Он так и не узнает, что решения нет.
Если бы Фрейд не уклонился от затруднения, если бы он углубил противоречие, то, наверно, признал бы, что ни первое, ни второе из его толкований Эдипа на самом деле не объясняют ни трагедию, ни эдиповский миф. Ни вытесненное желание, ни реальное отцеубийство не дают убедительного ответа, и неустранимая двойственность фрейдовских тезисов — не только здесь, но почти везде — отражает одно и то же искажение. Отворачиваясь от реальной проблемы, Фрейд сходит с потенциально самого плодотворного пути, ведущего, если его пройти до конца, к жертве отпущения. Таким образом, за исключением Эдипа в только что прочитанном тексте, за первым вполне сознательным и стратегическим исключением вырисовывается второе — на этот раз бессознательное и невидимое, но решающее с точки зрения текста, всем построением которого оно управляет. И снова психоанализу нечего сказать. Не у него надо искать ответа по поводу исключения, на котором основан, в числе прочего, и сам «психоанализ».
Скобки, в которые взят «Царь Эдип», — своего рода защитный кордон вокруг психоаналитической теории. Нечто похожее мы отмечали выше — в случае миметического желания. Там тоже речь шла о том, чтобы устранить потенциальную угрозу эдипову комплексу. Мы снова констатируем буквально неприкасаемый статус этого комплекса. В иерархии фрейдовских тем он пользуется абсолютным приоритетом, обозначающим историческую ограниченность Фрейда как мыслителя, точку, дальше которой не идет его деконструкция мифа.
И здесь мы находим между Фрейдом и его потомками ту же разницу, что и в предыдущей главе. Фрейд пытается изолировать опасные догадки, нейтрализовать их, он не хочет, чтобы они заражали его доктрину, но он слишком талантлив и страстен, чтобы от них отказаться; он слишком любит исследовательскую мысль, чтобы прекратить свои самые дерзкие вылазки. У психоаналитического потомства другие взгляды; оно режет по живому; оно усугубляет и расширяет фрейдовскую цензуру, отвергая, с одной стороны, прорыв в область миметического желания, с другой — «Тотем и табу» в целом. Пассаж оттуда о трагедии, судя по всему, никогда не имел ни малейшего влияния. Даже литературоведы фрейдовской церкви не извлекли из него особой выгоды. И однако же именно там, а не где-нибудь еще, нужно искать единственное фрейдовское истолкование трагедии.
Если скачок вперед, совершенный в «Тотеме и табу», — одновременно и скачок в сторону: если книга упирается — по крайней мере, формально — в тупик, то причина — в психоанализе, в уже готовой доктрине, в бремени догматов, которое мыслитель носит с собой и не может сбросить, поскольку привык видеть в нем главное свое богатство. Главное препятствие — отцовская семантика, которая заражает основное открытие и превращает коллективное убийство в отцеубийство, снабжая психоаналитических и иных противников аргументом, дискредитирующим всю гипотезу. Отцовская семантика вторгается в интерпретацию трагедии, и она же мешает Фрейду решить с подобающим ему блеском проблему инцестуальных запретов.
Вводя убийство, Фрейд, как мы видели, нисколько не продвигается к решению проблемы запретов, а, наоборот, лишается ее потенциального решения. Он нарушает непрерывность между сексуальной монополией страшного Отца и исторической силой запретов. Сперва он пытается восстановить эту непрерывность с помощью откровенной уловки, не убедительной даже для него самого.
То, чему он прежде мешал своим существованием, сыновья сами себе теперь запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа «позднего послушания». Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство заместителя отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса.[71]
Все это аргументы прискорбно слабые. Фрейд первый чувствует неубедительность этого косметического ремонта, поэтому сразу же берется за дело заново. Он ищет дополнительных доказательств, и, как нередко бывает с этим неутомимым, но поспешным мыслителем, предлагает не вспомогательные в продолжающие прежние аргументы, а совершенно новую теорию, ставящую неявно под сомнение некоторые предпосылки психоанализа:
…Запрещение инцеста имело также сильное практическое основание. Половая потребность не объединяет, а разъединяет людей. Если братья заключили союз для того, чтобы одолеть отца, то по отношению к женщинам каждый оставался соперником другого. Каждый, как отец, хотел овладеть всеми женщинами для себя, и борьба всех против всех привела бы к гибели нового общества. Но уже не было человека, который, превосходя остальных своей мощью, мог бы с успехом взять на себя роль отца. Таким образом, братьям, если они хотели жить вместе, не оставалось ничего другого, как, быть может, преодолеть сильные непорядки, установить инцестуозный запрет, благодаря которому все они одновременно отказались от желанных женщин, ради которых они прежде всего и убили отца.[72]
В первом пассаже отец умер только что и все подчинено памяти о нем; во втором, его смерть уже отдалилась; почти хочется сказать, что он умер вторично, но на этот раз — в мысли Фрейда. Фрейд думает, что прослеживает превращения орды