Часть IГрязные секреты насилия
Глава 2Конфронтационная напряженность и неумелое насилие
Для начала – эпизод из этнографических заметок автора:
Сомервиль, Массачусетс (рабочий район Бостона), октябрь 1994 года, около 23:30, будний день. Проходя по улице, я замечаю, как в квартале коммерческой застройки у обочины перед складом/офисом останавливается машина пепельного цвета. Из нее выходит молодой белый парень лет за двадцать в короткой куртке и хлопает дверью. Я иду дальше. Неподалеку на этой же улице стоит еще один молодой белый парень (я вижу его на противоположном тротуаре, с правой стороны, когда оглядываюсь, чтобы посмотреть, что происходит сзади). Он начинает вытаскивать бутылки из мусора, стоящего на улице до утра, пока его не заберут, и разбивать их о тротуар. Он разгневанно ходит туда-сюда, затем замечает первого парня на другой стороне улицы, примерно в 40 ярдах от него. Пронзительно кричит: «Джоуи! [непристойные ругательства]» и дальше что-то вроде: «Я доберусь до тебя, Джоуи!» Далее он бросается на середину улицы (это довольно широкая автомобильная магистраль, но движения в это время нет), а первый парень устремляется ему навстречу с левой стороны (они явно поджидали друг друга). Одновременно сзади по улице с расстояния около 50 ярдов (кажется, по правой стороне) подбегает третий парень – товарищ Джоуи. Эти двое нападают на парня, который бил бутылки. Противники наносят в направлении друг друга несколько сильных ударов, но я не уверен, что хоть один из них попадает в цель. Парень, который бил бутылки, начинает истошно кричать: «Эй, деремся по-честному, деремся по-честному! Никаких двое на одного! Один на один!» Далее они отступают вверх по улице по направлению от того места, где я стою. Еще пару минут крики продолжаются, затихают, потом снова начинаются. Наконец я ухожу (примерно через пять минут наблюдения за происходящим с расстояния 50 ярдов; рядом со мной находился еще один прохожий – женщина, которая также наблюдала за инцидентом, но участники драки не обращали на нас внимания). Непонятно, удалось ли им вообще попасть друг в друга кулаками.
В этом эпизоде мы видим, как участники драки принимаются демонстрировать свою крутизну, гнев и воинственность – бьют бутылки, хлопают дверьми, выкрикивают непристойные ругательства. Далее они наносят друг другу пару ударов, но промахиваются. Затем очень быстро обнаруживается предлог для прекращения драки, причем похоже, что он подходит не только для стороны, находящейся в меньшинстве, но и для стороны, обладающей преимуществом. В заключительной части инцидента его участники на какое-то время устраивают гневную перепалку.
Храбрые, умелые и равные по силам?
Преобладающее мифологизированное представление о драках можно свести к формуле, предполагающей, что их участники храбры, умелы и равны по силам. В сфере развлечений и в штампах обыденного дискурса противоборствующие стороны обычно разграничиваются в моральных терминах: герои и злодеи, благородные и заслуживающие порицания – при этом плохой парень тоже является сильным и серьезным бойцом, иначе портится вся драматургия и главного героя истории не получится представить в особо выгодном свете. При планировании спортивных соревнований – развлекательных мероприятий, организованных таким образом, что их структура представляет собой отвечающий представлениям о драматизме конфликт, – обычно стоит задача свести друг с другом равных соперников. В конфронтациях, изображаемых в художественных жанрах, несопоставимость сил противников уместна лишь в том случае, если герой побеждает превосходящую силу – разумеется, в вымышленных историях добиться этого легче, чем в реальной жизни.
В реальности дело обстоит почти противоположным образом. Участники драк преимущественно опасливы и неумелы в совершении насилия, причем в особенной степени эта неумелость, как правило, проявляется именно при равенстве сил. Для большинства успешных случаев насилия характерна как раз обратная ситуация – когда сильный нападает на слабого.
Хорошей иллюстрацией данной модели является этнографический фильм «Мертвые птицы», в котором изображена война между племенами в высокогорье Новой Гвинеи [Garner 1962][1]. В боевых действиях принимают участие все взрослые мужчины двух соседних племен, по несколько сотен с каждой стороны. Их встреча происходит на традиционной площадке для проведения поединков, расположенной на границе между племенными территориями. Вот что мы видим в этом фильме. На переднем крае сражения находится примерно десяток бойцов; один или двое из них вырываются вперед, чтобы выпустить стрелу в направлении противника – когда это происходит, противник подается назад. Для такого сражения характерен ритмический паттерн в виде волн, которые то устремляются вперед, то откатывают обратно, как будто под воздействием некой магнетической силы, не позволяющей даже самым смелым бойцам выходить далеко за разделяющую стороны линию. Создается впечатление, будто храбрость для нападения представляет собой силу, которая расходуется, когда кто-то проникает глубже – пусть даже на несколько ярдов – на территорию противника, а отход назад уравновешивается приливом храбрости у противника, продвигающегося вперед. При этом большинство стрел не попадают в цель, а основная часть ранений приходится на ягодицы или спины и наносится во время бегства. Похоже, что за целый день сражения ранения получают сравнительно немногие – порядка 1-2% его участников. Схватка продолжается в течение нескольких дней, пока кто-нибудь не будет убит или не получит достаточно серьезное ранение, чреватое смертью.
После того как кто-то оказывается убит, сражение прекращается, тело погибшего забирают в его деревню для погребальной церемонии, а сторона, которой удалось совершить убийство, устраивает собственное празднование. Этот промежуток времени, когда обе стороны совершают торжества, по умолчанию представляет собой перемирие: границу не нужно охранять, каждый может поучаствовать в церемонии своего племени. Существуют и дополнительные способы, позволяющие ограничить объем боевых действий: их участники охотно прекратят битву, если испортится погода или если их боевая раскраска будет смыта дождем; в ходе сражения делаются перерывы, чтобы перекусить и поговорить о своих деяниях в битве – как правило, в таких обсуждениях присутствует много похвальбы и преувеличений.
Структура подобных племенных войн идентична вендетте: обычно за время одного сражения погибает всего одна жертва, но за каждую жертву необходимо отомстить, что заблаговременно обуславливает возможность новых битв. При этом подходящей жертвой оказывается любой представитель группы противника. В фильме «Мертвые птицы» на территорию одного из племен совершает набег неприятельский отряд, убивающий на окраинном поле маленького мальчика. Полномасштабные боевые конфронтации между всеми взрослыми с каждой из сторон, как правило, завершаются вничью. Подобные боевые действия принимают облик балета, однако их участники демонстрируют полнейшую несостоятельность в убийстве неприятеля – более эффективным оказывается нападение на отрезанных от товарищей и слабых представителей племени соперника. Данная картина характерна для племенных войн в целом [Divale 1973; Keeley 1996]. Помимо полномасштабных боевых столкновений, племена также совершают набеги, пытаясь застать врасплох жителей какой-нибудь деревни, особенно когда ее воины находятся где-то в другом месте, или могут устраивать засады. Когда участники племенных войн обладают преимуществом над беззащитными противниками, последних зачастую убивают. Лоуренс Кили приводит многочисленные случаи из военной практики индейских племен Северной Америки, которые нападали на поселения как других индейцев, так и белых европейцев. Самые значительные случаи насилия происходят там, где силы противоборствующих сторон крайне неравны[2].
Но если драматический образ бойцов настолько не соответствует действительности, то почему он никуда не девается? Отчасти так происходит благодаря тому, что насилие стало частью сферы развлечений (включая его спортивную версию), где умело удается инсценировать его образ, удовлетворяющий представления о драматизме. То же самое происходит и в повседневных разговорах, являющихся драматическими мини-постановками, в которых мы рассказываем истории о себе или о других людях; привлекательность разговора заключается не в полнейшей правдивости обсуждаемого, а в том, что он служит способом привлечь внимание и развлечься. Именно по этим причинам у нас, как правило, отсутствует терминологический аппарат для точного описания поединков. Когда мы говорим о драках, в которых участвовали сами, присутствует непреодолимое устремление впасть в стереотипы, изображая себя храбрым, умелым и равным по силам с крепким противником. И наоборот: в победе над боязливым и неумелым соперником – а тем более в бегстве от него – нет никакой доблести. Разумеется, существует особая разновидность риторики, когда противника оскорбительно называют трусом. Обычно ее использование означает, что нападение противника оказалось успешным, поскольку оно было неожиданным и коварным, а поединок не был честным, – либо же такая риторика оказывается духоподъемным бахвальством: мы победим, когда встретимся с ним лицом к лицу. Солдаты, которые бывали в сражениях и непосредственно сталкивались с неприятелем, в своих рассказах, как правило, признают мужество противника. В то же время враг, находящийся на более отдаленных участках боевых действий, не пользуется уважением, а солдаты, которые располагаются в тылу, и уж тем более гражданские лица в своей обычной среде выражают к врагу пренебрежение [Stouffer et al. 1949: 158–165]. На самом же деле поведение в бою, как и в случае с другими разновидностями поединков, обычно наполнено совершенным страхом – именно поэтому солдаты на передовой заодно занимаются мифотворчеством не только о себе, но и о противнике. Вот почему необходимо задействовать прямые свидетельства того, как люди ведут себя в конфликтных ситуациях, а не полагаться на то, что они об этом говорят.
Ключевая реальность: конфронтационная напряженность
В самом начале этой главы было приведено описание драки между крутыми парнями из Бостона, которая не имела особых последствий. Наиболее простая интерпретация этого инцидента заключается в том, что участников поединка охватывает страх или по меньшей мере высокая напряженность, как только конфронтация доходит до того момента, где начинается насилие. Это состояние мы будем называть напряженностью/страхом – оно представляет собой коллективный настрой взаимодействия, характерный для всех сторон насильственной стычки и задающий поведение всех ее участников несколькими типичными способами.
Данный эмоциональный паттерн обнаруживается, когда мы наблюдаем реальную картину схватки и пытаемся проанализировать невербальные выражения ее участников. Возьмем для примера пару снимков, сделанных в ходе палестино-израильского конфликта. На одном из них, опубликованном агентством Reuters в октябре 2000 года, палестинские повстанцы ведут бой с израильтянами в районе Газы – из всех присутствующих на снимке палестинцев только один стреляет из автомата, а остальные одиннадцать пытаются укрыться. На другом фото (опубликовано Associated Press/World Wide Photos в 2002 году) два палестинских боевика стреляют из автоматов в отсутствующих на снимке израильских солдат – лица и позы этих двоих выдают напряженность. И в том и в другом случае мы видим людей, оказавшихся под огнем, и некоторые из их действий можно назвать храбрыми. Тем не менее их позы и мимика демонстрируют страх и желание прижаться к земле, и даже те, кто активно ведет огонь, находятся в напряженном и неестественном состоянии. На еще одном характерном фото (опубликовано AP/World Wide Photos) изображена группа полицейского спецназа, которая осторожно приближается к месту, где находится вооруженный человек, захвативший заложников в ресторане в Беркли (Калифорния) в 1990 году. И по численности, и по вооружению спецназовцы превосходят преступника, но стоит обратить внимание на их позы – крадущиеся, медленные, осторожные, как будто они толкают свои неподатливые тела вперед исключительно усилием воли.
Наконец, обратимся к одному фотоснимку, на котором представлены выражения лиц крупным планом – несколько палестинских мальчиков во время интифады бросают камни в израильский танк (опубликовано Reuters в 2002 году). Фактически в них никто не стреляет, а их действия, по сути, являются бравадой, но все они охвачены эмоциями конфронтации. У мальчика на переднем плане снимка проявляются классические признаки страха: брови подняты и сведены вместе, по центру лба дугой проходят морщины, верхние веки подняты, а нижние напряжены, рот открыт, губы слегка натянуты [Экман, Фризен 2022: 41]. Похожее выражение лица мы видим и у мальчика, бросающего камень: храбрость – это не отсутствие страха, а способность действовать даже в состоянии страха. Остальные мальчики прижимаются к земле или пригибаются с разной степенью напряженности.
Все происходящее в ситуации столкновения определяется напряженностью/страхом: то, каким образом осуществляется насилие (то есть преимущественно неумелые действия), продолжительность столкновения и склонность избегать вступления в драку, как только она становится непосредственной угрозой, и искать способы ее прекращения либо избегать участия в ней. От того, как мы справляемся с напряженностью/страхом, зависит, когда, в какой степени и в отношении кого состоится успешное применение насилия.
Напряженность/страх и уклонение от сражения во время войны
Наиболее масштабные свидетельства о страхе и его воздействиях были получены на примере поведения солдат в бою. С. Л. Э. Маршалл [Marshall 1947], автор важнейших работ по истории боевых действий армии США в центральной части Тихого океана в 1943 году и в Европе в 1944–1945 годах[3], проводивший опросы солдат сразу после боя, пришел к выводу, что в типовом случае лишь 15% военнослужащих фронтовых частей стреляли в бою из своего оружия, а в наиболее боеспособных подразделениях этот показатель достигал максимум 25%:
Когда [командир пехотного подразделения] вступает в сражение с противником, к реальным боевым действиям способны не более четверти его людей, если солдат не вынуждают к этому почти непреодолимые обстоятельства или же если все младшие командиры не будут постоянно понукать бойцов с конкретной задачей увеличить их огневую мощь. Оценка в 25% справедлива даже для хорошо обученных и обстрелянных солдат. Это означает, что остальные 75% не будут стрелять либо не станут упорно отстреливаться от противника и его действий. Эти люди способны сталкиваться лицом к лицу с опасностью, но не станут сражаться [Marshall 1947: 50, курсив добавлен].
Вот что пишет Маршалл далее:
Как удалось выяснить, огонь по позициям противника фактически вели в среднем не более 15% солдат… а если рассматривать все боевые действия, то данный показатель не превысит 20–25% от общего состава… В большинстве случаев боестолкновения происходили в полевых условиях или в движении, когда огонь могли вести не менее 80% бойцов, причем почти все они в тот или иной момент оперировали в пределах удовлетворительного огневого расстояния до действий противника. Едва ли хотя бы один из указанных боев имел случайный характер. По большей части это были важные локальные бои, в ходе которых действия отдельно взятой роты имели принципиальное значение для положения ряда более крупных соединений, причем сама эта рота испытывала серьезный натиск противника. В большинстве случаев ей удавалось добиться значительного успеха, хотя в отдельных эпизодах приходилось отступать назад и терпеть локальные поражения от огня противника…
В среднестатистической пехотной роте, имеющей опыт боевых действий, в течение одного типового дня тяжелых боев какой-либо вид оружия использовали в сражении примерно 15% от общей численности личного состава. В наиболее напористых пехотных ротах, которые находились под максимально интенсивным давлением, этот показатель редко превышал 25% от общей численности личного состава с начала и до конца сражения… Кроме того, солдату не требовалось постоянно вести огонь, чтобы считаться активным бойцом. Положительную характеристику он получал уже в том случае, если хотя бы раз или два раза выстрелил из винтовки, пусть даже и не целился в какую-то конкретную мишень, или швырял гранату примерно в ту сторону, где находился неприятель… Ни особенности местности, ни тактическая обстановка, ни даже характер противника и точность его стрельбы, похоже, не оказывали почти никакого влияния на соотношение между активными бойцами и теми, кто не стрелял. Тот или иной боевой опыт, полученный в ходе трех или четырех кампаний, также, вопреки ожиданиям, не способствовал сколько-нибудь принципиальным изменениям. По-видимому, все эти результаты указывают на то, что потолок эффективности бойцов был обусловлен некой константой, заложенной в самой природе солдат, – либо, быть может, нашей неспособностью понять эту природу настолько глубоко, чтобы применить должные коррективы [Marshall 1947: 54, 56–57].
Доля солдат, которые ведут огонь, повышается, если в непосредственной близости от бойца находится командир, требующий от него стрелять. Однако, по замечанию Маршалла, большинство военнослужащих младшего командного состава не могут долго перемещаться взад-вперед по линии огня, давая своим людям пинка, чтобы те использовали оружие по назначению» [Marshall 1947: 57–58]. В процессе постоянного перемещения этот сержант или старшина не только может быть убит, но и, скорее всего, сам попытается стрелять из своего оружия, чтобы дать отпор противнику, а также будет «поддерживать и подбадривать тех относительно немногих сохраняющих присутствие духа солдат, которые активно участвуют в бою».
Если исходить из картины, представленной Маршаллом, то все боевые действия осуществляются лишь небольшой частью солдат с обеих сторон – этот феномен я буду называть СЛЭМ-эффектом (аббревиатура по инициалам Сэмюела Лаймана Этвуда Маршалла). Но и эти солдаты не обязательно действуют результативно – большинство их выстрелов не попадают в цель. Чем же заняты остальные? В той или иной степени, боевая обстановка лишает их способности действовать. Вот для примера описанный очевидцем случай, который имел место, когда американские войска в 1900 году вошли в Пекин во время Боксерского восстания:
Какой-то китайский солдат перескочил через изгородь и стал по нам палить – так быстро, что только и успевал заряжать ружье. Один человек из Четырнадцатого пехотного указал на него Апхэму с пронзительным криком: «Вот он! Стреляй в него! Стреляй в него!» Я спросил этого солдата, почему бы ему самому не сделать хотя бы выстрел. Но вместо ответа тот продолжал подпрыгивать с криками «Стреляй в него!» [Preston 2000: 243–244].
В итоге огонь открыл именно Апхэм, попав в китайского солдата с третьего выстрела.
Иногда солдаты бегут с поля боя. Обычно такие действия почти невозможно скрыть, и они считаются крайне позорными, за исключением ситуаций, когда в панике отступает все подразделение – в таком случае каждый солдат по отдельности, скорее всего, получит прощение. Полномасштабные панические отступления могут играть важную роль в решающих сражениях, однако не они являются наиболее распространенной формой обессиливающего страха в бою. Если солдат бежит с поля сражения по собственной инициативе, то он получит клеймо труса, однако на другие разновидности страха сослуживцы в целом смотрят сквозь пальцы. Бегство, в особенности без соучастия товарищей, воспринимается как поступок, символизирующий постыдный страх, однако именно это единственное действие и стяжает на себя все бесчестье, что позволяет прочим проявлениям страха сохранять видимость приличия или по меньшей мере оставаться незамеченными. Например, не так уж редко в бою происходит потеря контроля над сфинктерными мышцами, приводящая к тому, что солдат делает в штаны по-малому или по-большому [Holmes 1985: 205; Stouffer et al. 1949, vol. 2; Dollard 1944; Grossman 1995: 69–70]. В американской армии во время Второй мировой войны такое происходило с 5–6% солдат, а в некоторых боевых подразделениях соответствующий показатель и вовсе достигал 20%. Случаи, когда солдат обгадился, описаны также для британской и немецкой армий и для американского контингента во Вьетнаме. Едва ли эта брезгливая подробность является отличительной особенностью современных войн – известно, что солдаты конкистадора Писарро перед тем, как захватить императора инков, мочились от страха [Miller 2000: 302]. Война – грязное дело во многих отношениях. К другим физиологическим реакциям во время боя относятся учащенное сердцебиение (на него жалуются почти 70% солдат), а также дрожь, холодный пот, слабость и рвота.
Некоторые солдаты пытаются зарыться в землю, прикрывая лицо и голову, либо набрасывают на себя одеяла или спальные мешки [Holmes 1985: 266–268]. Такие действия могут совершаться на открытой местности в разгар решающих промежутков сражения, когда совершенно невозможно остаться незамеченным противником. Солдат охватывает паралич ужаса, и порой в таком состоянии они даже не могут сдаться в плен, не говоря уже о том, чтобы отбиваться, и в результате противник убивает их на том месте, где они лежат. Непохоже, что здесь мы имеем дело с мягкотелостью современного западного человека: подобные случаи были зафиксированы в отношении немецких, французских, японских, вьетконговских, американских, аргентинских и израильских солдат, а также у участников сражений Средневековья и раннего Нового времени [Holmes 1985: 267].
Данные Маршалла о том, что в ходе Второй мировой войны из своего оружия стреляли лишь от 15 до 25% американских военнослужащих, вызывают споры. Основная критика имеет методологический характер: утверждается, что Маршалл не проводил систематического интервьюирования, задавая каждому солдату прямой вопрос о том, стрелял ли он во время боя [Spiller 1988; Smoler 1989]. Некоторые боевые командиры – участники Второй мировой (как правило, высокопоставленные офицеры) опровергали данные Маршалла, называя их абсурдными, однако другие ветераны соглашались с его выводами относительно солдат, которые не стреляли [Moore 1945; Kelly 1946; Glenn 2000a: 5–6; Glenn 2000b: 1–2, 134–136]. Один немецкий офицер писал, что и в германской пехоте было много не стрелявших солдат, хотя «их доля неизвестна» [Kissel 1956]. Еще один офицер, из австралийской армии, поддерживал общую позицию Маршалла на материале немецкой армии во Второй мировой войне и солдат Британского Содружества во время войны в Корее – в последнем случае приводились такие данные: 40–50% личного состава, возможно, не открывали ответный огонь во время атаки противника [Langtry 1958]. Сравнение результатов, демонстрируемых во время учений и реальных боевых действий, которое было проведено в британской армии, показало, что полученная разница соответствует оценке Маршалла в 15% солдат, ведущих огонь в бою [Rowland 1986].
Различия в оценках можно увязать между собой, если допустить следующую комбинацию условий: а) лица, наблюдавшие войну из разных перспектив, выстраивали свои описания результативности действий солдата исходя из собственных предустановок (bias); b) для выяснения того, как часто и каким способом солдат ведет стрельбу во время сражения, следует выработать более четкие линии разграничения; с) соотношения между солдатами, которые стреляют очень активно, не стреляют вообще, и некой промежуточной группой исторически менялись для разных войн по мере изменений в организации военного дела.
Вполне ожидаемо, что в наименьшей степени рассматриваемую проблему готовы признать командиры с высокими званиями. В любых организациях люди, занимающие высшие ранги, с наименьшей вероятностью обладают точной информацией о том, что происходит на самом низком уровне практических действий. Кроме того, чем выше ранг, тем в большей степени его носитель отождествляет себя с формальными, выдвигаемыми на авансцену идеалами организации, а в своих высказываниях, скорее всего, станет воспроизводить официальную риторику. У бойцов более низких званий, находящихся на передовой, будет иная точка зрения. Еще одна разновидность предустановок проистекает из контраста между подробным наблюдением за тем, что происходит в каждой микроситуации, и обобщенными описаниями в рамках идеально-типического представления о том, что значит быть результативным в бою. Последнее представление, как правило, окажется более идеализированным, приближенным к положительному образу, и можно ожидать, что со временем, по мере того как реальные воспоминания о боевом опыте будут уходить все дальше в прошлое, роль этой предустановки повысится. Учитывая эти соображения, метод Маршалла, предполагающий опрос всего боевого подразделения сразу после сражения, когда у каждого спрашивают, что именно он делал и видел [Marshall 1982: 1], до сих пор остается для нас одним из лучших источников данных[4]. Особая ценность методики Маршалла заключается в том, что все военные собираются вместе наподобие фокус-группы и опрашиваются без учета званий, пока в результате всех необходимых уточнений не появится полная и непротиворечивая реконструкция событий.
Как можно заметить из приведенных выше фрагментов работы Маршалла, он различными способами подстраховывает свои данные от критики, допуская, что в некоторых обстоятельствах на короткие промежутки времени доля солдат, которые ведут огонь, поднимается выше 25%. Представляется очевидным, почему Маршалл как один из первых исследователей, вплотную обратившихся к этой теме (на протяжении более чем двух лет в зонах боевых действий он опросил около 400 рот пехотинцев), не представляет доводов статистического характера, а сразу переходит к общим выводам о том, что значительное большинство солдат в бою стреляют мало или не стреляют вообще.
Впечатления, полученные Маршаллом, пусть иногда и неточные, подтверждаются его подробными описаниями отдельных сражений. В качестве примера можно привести оборону, которую держал один американский батальон (при полной комплектации такое соединение должно насчитывать от 600 до 1000 человек) во время продолжавшейся всю ночь атаки японских войск на островах Гилберта в ноябре 1943 года. Нападение японцев не увенчалось успехом и привело к большим потерям: «Основная часть смертоносного огня велась с расстояния менее десяти ярдов… Все позиции были окружены трупами противника». С американской стороны «погибла или получила ранения примерно половина солдат, находившихся в передовых одиночных окопах». Свои общие выводы Маршалл формулирует таким образом:
Для начала мы решили выяснить, сколько бойцов батальона использовали свое оружие в бою. Было проведено исчерпывающее исследование: солдат за солдатом, расчет за расчетом – каждому был задан вопрос, что именно он делал. В результате, если не брать погибших, мы смогли обнаружить только 36 человек, которые вели огонь по противнику из всех видов оружия. Большинство из них входили в артиллерийские расчеты. Бойцы, которые вели по-настоящему активный огонь, обычно действовали вместе небольшими группами. На позициях, подвергавшихся лобовым атакам, присутствовало несколько человек, которые вообще не стреляли или не пытались использовать оружие, даже когда происходил захват их позиции [Marshall 1947: 55–56].
Приведенные показатели впечатляюще малы: все сделанные выстрелы пришлись на 36 человек (из оставшихся в живых к концу сражения) из общей численности подразделения в 600 солдат или более. Даже если допустить, что в передовых окопах находилось всего две роты солдат и половина из них была убита или выведена из строя, соотношение между теми, кто стрелял и не стрелял, составляет примерно 36/200, или 18%[5].
Выводы Маршалла о преимущественно неумелых действиях солдат в бою (пусть и в качественном, а не в количественном отношении) подкреплены ведущими исследователями сражений. Первым, кто посвятил специальное исследование поведению в бою, был полковник Шарль Ардан дю Пик [дю Пик 1911]. В 1860‑х годах он раздал офицерам французской армии опросники, и из полученных ответов выяснилось, что солдаты проявляют склонность к беспорядочной стрельбе в воздух. Джон Киган [Keegan 1976], стоявший во главе целого движения современных историков по реконструкции реального поведения людей на поле боя, описывал зону боевых действий как ужасающее место, а не территорию агрессивного героизма, привлекая материалы средневековых сражений, Наполеоновских войн и Первой мировой войны. В сражениях XVIII и начала XIX века с участием массовых стрелковых подразделений сразу за линией огня, как правило, располагались унтер-офицеры, зачастую горизонтально упиравшие свои клинки в спины солдат, чтобы заставить их удерживать позиции [Keegan 1976: 179–185, 282, 330–331]. В ходе двух мировых войн ХX века во всех крупных армиях существовали специальные полицейские подразделения, набиравшиеся, как правило, из наиболее крупных и внушительных мужчин, задача которых заключалась в том, чтобы не дать солдатам убежать с передовой. В армии дореволюционной России в этих целях использовались верховые казаки, что позволяло этим кавалеристам сохранять свое предназначение еще долго после того, как конница стала анахронизмом, уязвимым перед мощью современного оружия. В пользу аналогичного использования кавалерии высказывался и один из генералов времен Тридцатилетней войны (1618–1648), также рекомендовавший отреза́ть пути отхода для собственных солдат, чтобы у трусов не оставалось выбора, и давать войскам специальное поручение стрелять в отступающих [Miller 2000: 131]. Патрик Гриффит обнаруживает аналогичное повсеместное присутствие страха и бестолковой стрельбы в сражениях Гражданской войны в США [Griffit 1989]. Ричард Холмс [Holmes 1985] и Дейв Гроссман [Grossman 1995] приводят столь же масштабные свидетельства для войн ХX века и поддерживают позицию Маршалла, проанализировав контраргументы ее противников. По оценке Гуинна Дайера [Dyer 1985], в японской и немецкой армиях во время Второй мировой доля тех солдат, которые стреляли из своего оружия, была сопоставима с войсками союзников, из чего делается вывод, что доля тех, кто, напротив, не стрелял, во всех армиях была схожей.
В какой степени этот страх перед сражением может быть связан с тем, что солдаты-призывники не привыкли к военной жизни или испытали шок от первого боевого опыта? В мемуарах генерала Улисса С. Гранта [Грант 2023] имеется описание первого дня сражения при Шайлохе в апреле 1862 года, когда необстрелянные войска северян, только что прибывшие в район боевых действий и едва получившие оружие, сломались под натиском конфедератов и в панике разбежались. Где-то четыре-пять тысяч человек (примерно одна полная дивизия из пяти, которые первоначально участвовали в гражданской войне на стороне северян) в итоге испуганно отступили за берег реки, по которому проходили тылы позиции северян. По утверждению Гранта, около десятка его офицеров были арестованы за трусость.
Тем не менее разница между «зелеными» солдатами и «обстрелянными» ветеранами невелика. Исследования, посвященные военнослужащим армий союзников во время Второй мировой войны, продемонстрировали, что солдаты достигали максимальной результативности примерно через 10–30 дней участия в сражениях; если же после этого их и дальше задействовали в бою, то они становились нервозными и сверхвозбудимыми, а через 50 дней приходили к эмоциональному истощению [Swank, Marchand 1946; Holmes 1985: 214–222]. Высказывалось предположение, что если солдату время от времени давать отдых за пределами передовой, то утрату боеспособности можно отсрочить в среднем на «200–240 совокупных дней в бою» [Holmes 1985: 215]. Резкое снижение эффективности наблюдалось и у командиров, даже если они подавляли признаки страха (или, возможно, из‑за связанного с этим действием напряжения), – обычно это происходило примерно через год участия в боях, а среди соответствующих симптомов присутствовали пассивность, заторможенность, апатия, а также уклонение от исполнения служебных обязанностей[6]. Эффект боевого опыта – это не только «закалка», но и «размягчение» из‑за психологического и физического напряжения. В подтверждение тому можно привести такой факт: в британских дивизиях, участвовавших в Нормандской кампании 1944 года, эффективность подразделений ветеранов была значительно хуже, чем у тех солдат, которые никогда прежде не участвовали в сражениях [Holmes 1985: 222].
«Закаленные» войска, продолжительное время находящиеся под огнем, действительно могут демонстрировать крайнее нежелание сражаться. На поздних этапах военных кампаний возникают солдатские мятежи, причем среди ветеранов. Киган предлагает для этого следующее общее объяснение: когда армия понесла стопроцентные потери (то есть весь исходный личный состав был убит или получил тяжелые ранения, в результате чего возникает четкое ощущение, что незаменимых нет), солдаты считают себя все равно что мертвыми и отказываются сражаться дальше [Keegan 1976: 275–277]. Во время Первой мировой войны мятежи происходили во всех армиях, которые долго находились в бою или несли совокупные потери указанного масштаба: французская армия бунтовала в мае и июле 1917 года, русская – в июле и сентябре 1917 года, итальянская – в ноябре 1917 года, британская – в сентябре 1917 и марте 1918 года, австро-венгерская – в мае 1918 года. Последними в октябре 1918 года взбунтовались немцы, хотя на протяжении большей части войны они держались благодаря своим победам. Главным исключением была американская армия, однако в сколько-нибудь серьезном количестве войска США находились в бою менее шести месяцев [Gilbert 1994: 319, 324–343, 349, 355, 360, 397, 421–422, 429, 461–462, 481–485, 493–498].
Воздействия напряженности и страха на результативность действий в бою варьируются исторически, в зависимости от того, какие меры предпринимаются в армиях для контроля над страхом. Оценка Маршалла, согласно которой лишь меньшинство солдат (порядка четверти личного состава) активно стреляют из своего оружия в бою, хорошо подтверждается для мировых войн ХX века и аналогичных войн XIX столетия. Однако во время войны в Корее доля американских солдат, которые вели огонь, согласно имеющимся оценкам, выросла до 55% (это задокументировал сам Маршалл), а во Вьетнамской войне – до диапазона 80–95%, по меньшей мере для лучших подразделений [Grossman 1995: 35; Glenn 2000a: 4, 212–213]. Организация армий во время сражений, а также их обучение и комплектование со временем менялись. Для существовавших на более раннем этапе строевых боевых порядков, состоявших из массы пехотинцев, которые вели групповой огонь, выстроившись в шеренги, была характерна более высокая доля стреляющих солдат. Но возникала противоположная проблема: чрезмерная беспорядочная стрельба с низким попаданием в цель и значительные потери от «дружественного огня». В войнах ХX века применялись открытые боевые порядки в виде стрелковых цепей, задачей которых было снизить прицельность пулеметного огня. С появлением такого пехотного строя плотный организационный контроль исчез – солдаты на поле боя получили максимальную автономию, из‑за чего оказались наиболее подвержены конфронтационной напряженности/страху без компенсирующих эффектов сильной социальной поддержки. Признав эту проблему в ответ на результаты исследований Маршалла, армия США после войны в Корее перестроила подготовку военнослужащих и боевые порядки таким образом, чтобы способствовать использованию огнестрельного оружия по назначению и поддерживать социальную сплоченность в боевых подразделениях. Здесь перед нами редкий пример того, как открытия социальной науки были использованы в качестве основы для социальных изменений. На смену традиционным упражнениям на стрельбищах пришло моделирование реалистичных боевых ситуаций, в которых солдаты оказывались в условиях, где нужно машинально стрелять по внезапно появляющимся целям [Grossman 1995: 257–260]. Свои последствия имел и порядок набора в вооруженные силы: в призывных армиях эпохи двух мировых войн уровень использования огнестрельного оружия был ниже, чем в армиях, сформированных из добровольцев (к соответствующим свидетельствам, представленным в работе Расселла Гленна [Glenn 2000a], мы еще обратимся). Таким образом, солдаты, оказавшиеся в поле наблюдений Маршалла во время Второй мировой войны, по всем меркам, скорее всего, демонстрировали худшие общие показатели эффективности в бою.
Как последствия этих изменений в методах обучения, так и пределы их эффективности можно обнаружить в исследовании Гленна [Glenn 2000b: 37–39, 159–161], проведенном среди ветеранов боевых действий во Вьетнаме. Только 3% военнослужащих сообщили, что лично хотя бы раз оказывались в боевой ситуации, когда им требовалось стрелять, но они этого не делали; иными словами, уровень использования оружия, исходя из собственных утверждений солдат, составлял 97%. Тем не менее на вопрос о том, видели ли они когда-нибудь другого солдата, который в подобных обстоятельствах не смог выстрелить, около 50% ответили, что были свидетелями этого один или несколько раз. 80% военнослужащих в качестве причины того, почему другие солдаты не стреляли, назвали страх.
Итак, перед нами разброс показателей: 97% солдат лично утверждали, что использовали оружие (отклонение, основанное на стремлении выставить себя в лучшем свете); 50% солдат, со слов других лиц, время от времени не стреляли; 83%, по оценкам других солдат, будут стрелять в случае необходимости. Не слишком ли высоки эти показатели? В опросах присутствуют некоторые вероятные отклонения: они проводились ретроспективно, в диапазоне от 15 до 22 лет после того, как опрошенные бывшие солдаты участвовали в боевых действиях, при этом отдельные ситуации без разбора сливались в общих воспоминаниях. Кроме того, чем выше было звание опрошенных в выборке, тем больше они завышали оценки, что вело к формированию более идеализированной картины. Наконец, выборка была смещена в сторону более напористых, стремившихся в бой солдат, то есть в ней в большей степени были представлены лучшие, а не среднестатистические бойцы[7].
Данные Гленна [Glenn 2000b: 162–163] можно подвергнуть пересчету, чтобы получить распределение огневой активности солдат, согласно их собственным сообщениям. О редком использовании своего оружия по назначению сообщали относительно немногие респонденты – такие солдаты утверждали, что открывали огонь в диапазоне 0–15% случаев, когда они участвовали в бою с противником в ситуации, угрожавшей жизни. Однако значительные вариации возникают там, где солдаты утверждали, что использовали оружие практически всегда (в 85–100% указанных ситуаций), либо же имел место некий промежуточный случай, когда в одних эпизодах солдаты стреляли, а в других – нет.
Таблица 2.1. Частота стрельбы в угрожающих жизни столкновениях с противником
а К этой группе относятся солдаты, чьи основные задачи не предполагали прямого применения оружия (например, солдаты, выполнявшие административные функции, артиллеристы, саперы и т. д.), однако им действительно довелось поучаствовать в сражениях с противником и у них имелось легкое стрелковое оружие, которое они могли использовать.
b Данные в этой строке рассчитаны по работе [Glenn 2000b: 162] и не включают артиллерию, авиацию, административные и прочие подразделения, в связи с чем представленные в ней показатели не являются суммарными для всех перечисленных выше категорий военнослужащих.
Согласно данным Гленна, на долю тех, кто часто стрелял, приходится около 40% от общего числа рядовых, принимавших участие в сражениях. Этот показатель выше, чем данные для Второй мировой войны, собранные Маршаллом, – добиться его увеличения удалось за счет совершенствования методов обучения и организации военных. Среди боевых командиров – командующих отделениями и взводных сержантов – показатель был еще выше (52%), и это согласуется с результатами исследований, проведенных в Корее, согласно которым решительность наступательных действий рядовых и младшего командного состава соотносится со званием военнослужащего [Glenn 2000b: 140]. С высокой вероятностью в группе часто стрелявших (от 76 до 84%) оказываются солдаты, которым было вверено оружие, обслуживаемое расчетами (вертолетчики и пулеметчики), что опять же согласуется с наблюдениями Маршалла. Наконец, в качестве сравнительной группы можно привести военнослужащих, не входивших в подразделения, специально организованные для применения оружия в бою – речь идет о солдатах административных частей и других вспомогательных войск, которые все же оказывались под огнем и имели оружие для ответных действий. В этой группе результаты гораздо больше напоминали оценки Маршалла: часто стреляли при возникновении подходящей ситуации 23%. Кроме того, наличие этой группы проливает свет на вероятное распределение тех, кто, согласно данным Маршалла, стрелял относительного немного: около четверти ее участников вообще стреляли редко, находя способы полностью избежать боя, а еще половина участвовала в сражении от случая к случаю. В целом же получается, что, за исключением расчетов со специализированным оружием, где почти все активно вели огонь, примерно половина всех солдат относилась именно к этой промежуточной группе, которая иногда включалась в дело, а иногда нет. Учитывая, что после исследований Маршалла были предприняты целенаправленные усилия по обучению военнослужащих и боевой организации армии, направленные на поддержание высокой интенсивности огня, следует отметить, что разделение между чрезвычайно агрессивной элитой и массой обычных солдат никуда не делось. В этом отношении военнослужащие напоминают рабочих на фабриках и других лиц, занятых ручным трудом: большинство делает ровно столько, чтобы казалось, что их выработка остается на среднем уровне производительности [Roy 1952].
В качестве альтернативы опросам военнослужащих социолог может использовать фотоматериалы, проводя собственные подсчеты количества солдат, которые ведут огонь[8].
Фотографические свидетельства в целом подтверждают паттерн относительно низкого уровня ведения огня в бою. Если собрать воедино все использованные при составлении таблицы 2.2 фотоснимки боевых действий, то можно сделать вывод, что уровень использования огнестрельного оружия значительно смещен в направлении нижнего диапазона исследования Маршалла – от 13 до 18%, а возможно, и еще ниже, 7–8%, если допустить, что отдельные снимки, на которых присутствует много солдат, искажают средние значения. Если принять более строгий критерий, когда по меньшей мере один человек на снимке ведет огонь, то верхний диапазон использования огнестрельного оружия составит 46–50%. Эти показатели относятся к действиям американских солдат во Вьетнаме и Ираке после внедрения новых методов обучения. Для солдат многих стран в предшествующих войнах, а также для участников парамилитарных формирований в войнах последних лет показатели будут ниже, но все равно останутся в верхней части диапазона Маршалла. В целом же в верхней части диапазона по-прежнему находится лишь примерно половина или еще меньше солдат, которые ведут огонь в те моменты, когда с их стороны это наиболее ожидаемо. Одним словом, Маршалл был скорее прав, а не наоборот – и похоже, что возможности исправить эту картину при помощи организационных усилий небезграничны.
Таблица 2.2 Доля солдат, ведущих огонь, на фотоснимках боевых действий
a На одном из снимков в этой группе фотоматериалов представлена атака русской пехоты во время Первой мировой войны без видимых признаков того, что стреляет хотя бы кто-то из присутствующих на нем трехсот человек. Более высокая доля стреляющих получается при исключении этого снимка.
b На одном из снимков изображен взвод морской пехоты из сорока человек, ведущий огонь, расположившись в плотную линию. Моя оценка количества стреляющих на этом фото может быть неточной. Если исключить этот снимок, то доля стреляющих на всех фото составит 8%, а доля фотографий, на которых стреляет хотя бы один человек, составит 28%.
Любым боевым организациям приходится иметь дело именно с проблемой напряженности/страха, и характер конкретной организации и ее образ действий определяются тем, какие средства она использует для решения указанной проблемы. Один из таких методов заключается в том, чтобы лишить солдата индивидуальной инициативы при помощи объединения войск в массовые формирования, которые предпринимают согласованные действия. В истории западного мира можно выделить два периода таких массовых формирований: в Средиземноморье античной эпохи это были фаланги воинов с копьями или пиками, а затем, в период позднего Средневековья и раннего Нового времени, такие подразделения пикинеров возродились и сохранялись еще в XVII веке, в начальный период пороховых войн. Фаланги, как правило, обладали превосходством над неорганизованными отрядами воинов, полагавшимися на индивидуальную доблесть героических бойцов, которые бросались вперед из общей массы товарищей, подобно зачинщикам схватки в «Мертвых птицах». Римские легионы обычно побеждали более крупные армии галлов или германцев[9], и это было следствием не только такого преимущества, как повышенный уровень дисциплины в фаланге, способствовавший уверенности бойцов и прочной обороне, – свою роль играло и то, что противостоявшие фаланге берсеркеры и прочие герои-одиночки составляли небольшую часть племенных воинств. Если использовать пропорции методики Маршалла, то агрессивных бойцов в племенных армиях было количественно меньше, чем тех римлян, которые действительно использовали свое оружие в бою. Как отмечали Маршалл, Уильям Макнил и другие исследователи, наибольшая эффективность применения боевых средств характерна для групп с высокой степенью координации и при наличии оружия, которое использует вся группа. Чтобы добиться перевеса над активными бойцами типичной племенной армии, римскому боевому порядку, скорее всего, не требовалось слишком высокой доли солдат, эффективно использующих свои копья и мечи.
Когда одни фаланги сражались с другими (например, в войнах между греческими городами-государствами, во время Пунических войн и гражданских войн в Древнем Риме), масштабы напряженности/страха с обеих сторон, похоже, были примерно одинаковыми. Античные авторы (см., например, [Фукидид 1999: V, 71][10]) отмечали такую тенденцию: бойцы в фаланге сбивались вправо, стараясь как можно больше укрываться под щитом соседа, находившегося по эту сторону. Первоочередной задачей такого боевого порядка, как фаланга, было удерживать людей в строю и не позволить им убежать. Сами же сражения, как правило, представляли собой взаимное бодание противников, в ходе которого наносился сравнительно незначительный ущерб, если только у одной из сторон не происходило обрушение строя. Но даже в этом случае во время войн между греческими городами-государствами не было принято преследовать разрушившуюся и удирающую фалангу, а потери обычно ограничивались в худшем случае уровнем около 15% [Keegan 1993: 248–251].
С XVII столетия до середины XIX века предпочтительным боевым порядком европейских армий был сомкнутый строй. Отчасти это была попытка ускорить при помощи массовой муштры перезарядку оружия, которую приходилось делать после каждого выстрела, отчасти такой строй позволял снижать потери от самострелов за счет совместной стрельбы по команде, а отчасти, учитывая относительную неточность огня, помогал сконцентрировать его результативность с помощью одновременного залпа. Как уже отмечалось, у строевых боевых порядков имелось и организационное преимущество, поскольку они не позволяли солдатам разбегаться, а в качестве способа поддержания дисциплины они, несомненно, обладали привлекательностью для командиров в ту эпоху, когда армии становились все более многочисленными, увеличившись от нескольких тысяч человек в средневековых сражениях до формирований времен Наполеоновских войн, достигавших сотен тысяч солдат. Однако доля стрелявших солдат в строевых формированиях была далеко не максимальной. 90% дульнозарядных ружей, собранных после битвы при Геттисберге во время Гражданской войны в США, оказались заряженными, причем половина из них заряжалась несколько раз, то есть в стволе находилось два и более патронов друг за другом [Grossman 1995: 21–22]. Это подразумевает, что по меньшей мере половина солдат к тому моменту, когда они были убиты или бросили оружие, раз за разом выполняли действия по заряжанию своих ружей, но не стреляли. Как будет показано ниже, армии, организованные в подобные массовые боевые порядки, не наносили значительных потерь – отчасти это можно объяснить тем, что не все солдаты стреляли, а отчасти неточностью стрельбы.
Строевые боевые порядки начали устаревать в середине XIX века, поскольку появление сначала казнозарядных винтовок, а затем и пулеметов позволило добиваться на поле боя гораздо более кучного огня, в связи с чем массовые пехотные формирования стали слишком уязвимы. Стоит отметить, что подобные боевые порядки просуществовали более двухсот лет, поскольку они были не слишком опасны друг для друга. Но теперь сражения велись в рассыпном строю: солдаты выстраивались в длинную линию, не сбиваясь в кучу, а поиск укрытий был отдан на их собственное усмотрение. Тем не менее строевая подготовка в сомкнутом строю оставалась основным элементом военных учений, а также армейской жизни вне сражений, в тыловых условиях и в мирное время. Сохранение строевой подготовки обосновывается тем, что она является необходимым средством установления дисциплины и автоматического подчинения авторитету командира, которое позволит солдату эффективно действовать в напряженных условиях боя. Путем экстраполяции можно утверждать, что даже после того, как у военных благодаря исследованиям Маршалла появилось глубокое понимание того, что такое страх перед сражением и почему огонь в бою ведут немногие солдаты, строевая подготовка может выходить на первый план именно в качестве решения проблемы мотивации, продемонстрированной и у Маршалла, и в других подобных исследованиях. Между тем на деле механическое повиновение приказам не способствует эффективному ведению огня в бою. Как отмечал сам Маршалл [Marshall 1947: 60–61], среди меньшинства солдат, в сражениях использующих оружие по назначению, часто оказываются бойцы, которые в иных условиях не подчиняются дисциплине, демонстрируют плохие результаты во время строевой подготовки в казармах и часто попадают на гауптвахту за нарушение субординации. Иными словами, представляется вероятным, что даже в ту эпоху, когда огонь велся массовыми боевыми порядками, учения на плацу в действительности были не средством обеспечения боевой эффективности войск, а в значительной степени ритуалом дисциплины в мирное время, символической попыткой продемонстрировать образ армии, который производил бы впечатление на посторонних лиц, а по сути, и на самих военных. Маршировка и муштра позволяли бросать солдат в бой, но такими методами из них нельзя было сделать эффективных бойцов. Тем не менее эти методы сохраняются в качестве ритуала инициации для новобранцев и выступают символическим маркером, отделяющим солдат от гражданских лиц даже в ту эпоху, когда они утратили актуальность в боевых условиях.
Более высокий показатель ведения огня в бою (а в истории войн в целом – более частое применение оружия по назначению) является производным от ряда условий, многие из которых сведены воедино Дейвом Гроссманом [Grossman 1995]. Вот перечень этих условий:
1. Наличие оружия, которое приводится в действие группой. В качестве примера можно привести расчеты солдат, вооруженных пулеметами, базуками или реактивными гранатометами, минометами и другим оружием, когда часть группы отвечает за подачу боеприпасов или осуществляет вспомогательные действия.
2. Значительная удаленность от противника. Высокая скорострельность характерна не только для артиллерийских орудий, но и для снайперов, ведущих огонь на большом расстоянии с использованием оптических прицелов. Напротив, пехотинцы, стреляющие в ближнем бою, имеют низкие огневые показатели, а в рукопашных схватках огнестрельное оружие используется очень редко.
3. Более жесткая иерархия командования, предполагающая, что в бою присутствуют вышестоящие командиры, которые непосредственно приказывают солдатам стрелять. Этого было легче добиться в массовых боевых порядках и в очень маленьких группах, но в современных условиях рассредоточенного поля боя это относительно сложная задача.
4. Подготовка солдат в психологически реалистичных условиях. Вместо учений на плацу и стрельбы по мишеням требуется имитация хаоса и напряженности боевых условий с выполнением упражнений, формирующих автоматический рефлекс: при внезапно возникающих угрозах – стреляй!
Все описанное представляет собой способы противодействия напряженности/страху насильственной конфронтации. Оружие коллективного использования основано на солидарности на самом минимальном микроуровне: эффективный боевой расчет представляет собой группу, в которой солдаты больше обращают внимание друг на друга, чем на противника. Таким образом, важность подобного оружия заключается не столько в его особых технических характеристиках, сколько в том, что оно способствует атмосфере солидарности. Имеются отдельные свидетельства того, что само по себе начало стрельбы из такого оружия выступает в качестве катализатора, а по мере продолжения боя обслуживающие его солдаты переключаются с использования одного оружия на другое[11]. Помимо и сверх той огневой мощи, которую обеспечивает оружие коллективного использования, оно способствует тому, что солдаты включаются в ритуал взаимодействия друг с другом: их тела вовлекаются в коллективное действие и общий ритм. Точно так же как в ритуалах, где отсутствует конфликт, эмоциональная вовлеченность и взаимная концентрация внимания формируют герметичную оболочку локальной солидарности и эмоциональной энергии, уверенности и воодушевления, позволяющих продолжать огонь даже тогда, когда остальные солдаты поддались изнуряющей напряженности боя.
Подобные ритуалы могут целенаправленно внушаться в процессе подготовки солдат. Например, при обучении солдат британской армии на рубеже XXI века особое внимание уделялось тому, чтобы во время боя поддерживалась непрерывная цепочка коммуникации – при помощи голоса или заранее условленных жестов – от одного человека к другому, что позволяет использовать социальную сплоченность для обеспечения надлежащей огневой мощи [King 2005]. Солдат пехотных отделений обучали перемещениям и стрельбе в чередующемся ритме друг с другом, в результате чего индивидуальное оружие превращается в групповое.
Удаленность от противника отключает именно те сигналы, которые вызывают страх в условиях конфронтации. Наименее же эффективным инструментом, вероятно, является использование командных полномочий без каких-либо иных средств. При помощи подобных распоряжений можно восстановить внимание группы – известны многочисленные случаи, когда командирам, отдававшим жесткие приказы, удавалось быстро останавливать паническое отступление, и наоборот, когда отступающие бойцы поддавались неудержимому страху, если командиры проявляли нерешительность или сами были в панике [Holmes 1985]. Наконец, обучение в реалистичных боевых условиях внедрялось в различных армиях исходя из сознательного стремления выработать у солдат автоматический навык ответной стрельбы в конфронтационных ситуациях.
Однако эффективность самих этих условий варьируется: групповая солидарность может находиться на высоком уровне, но вместо того, чтобы способствовать ведению огня, она способна побуждать солдат к сопротивлению или игнорированию приказов вышестоящего командования. К этому следует добавить еще один – пятый – источник вариативности: даже при всех перечисленных условиях основная часть активных боевых действий ведется меньшинством солдат. Теоретическая проблема состоит в том, чтобы объяснить особенности распределения этих людей, то есть прийти к более глубокому пониманию того, каким образом происходит разрешение ситуации страха и напряженности, когда появляются меньшинство, которому удается оседлать волну страха, и большинство, которое она увлекает за собой.
Низкий уровень боевых навыков
Вне зависимости от того, стреляют ли солдаты из своего оружия либо используют его каким-то иным способом, они в любом случае не производят впечатление людей, демонстрирующих значительную эффективность в обращении с оружием. Высокая доля тех, кто ведет огонь в бою, не тождественна высокой результативности поражения цели. Поэтому доля солдат, которые обращаются с оружием эффективно, может составлять гораздо меньше 15–25%, причем даже если доля тех, кто стреляет, равна 80% и более, как это было зафиксировано во время войны во Вьетнаме, результативность стрельбы на деле оказывается не выше, чем в предшествующих войнах.
В эпоху, когда основным огнестрельным оружием пехоты был мушкет, точность его стрельбы оценивалась современниками в диапазоне от одного попадания на пятьсот выстрелов до одного попадания на две-три тысячи выстрелов; согласно данным сегодняшних реконструкций, точность стрельбы в тот период составляла максимум 5%. При стрельбе на большие расстояния гладкоствольные мушкеты не отличались высокой точностью. Вместе с тем в прусской армии в конце 1700‑х годов при стрельбе по мишеням, имитировавшим размеры боевого порядка неприятеля, отмечалось «40% попаданий с расстояния в 150 ярдов и 60% попаданий с расстояния в 75 ярдов». Правда, в бою при стрельбе с очень близкого расстояния в 30 ярдов точность попаданий у солдат прусской армии составляла менее 3% [Grossman 1995: 10; Keegan, Holmes 1985]. Пиковый уровень точности мог быть несколько выше. Например, элитное подразделение британских пехотных снайперов в одном из сражений времен Наполеоновских войн при стрельбе залпами выпустило 1890 пуль, выведя из строя 430 солдат противника, что составляет около 23% попаданий; эти стрелки занимали стационарную позицию, отражая атаку французов, и вели залповый огонь с расстояния от 30 до 115 ярдов [Holmes 1985: 167–168]. Однако это был исключительный случай. В эпоху Наполеоновских войн и Гражданской войны в США при стрельбе по открытому боевому порядку, как правило, с близкого расстояния в 30 ярдов пули в большинстве случаев поражали «только одного или двух человек в минуту» при численности подразделения от двух сотен до тысячи стрелков. Как отмечает Патрик Гриффит [Griffith 1989], «потери росли не из‑за того, что огонь был чрезвычайно смертоносным, а потому, что сражения продолжались очень долго».
Казнозарядные винтовки конца XIX века представляли собой технически более совершенное оружие, однако их основной эффект заключался в увеличении количества выстрелов за единицу времени, а не в повышении доли точных попаданий. В одном из сражений франко-прусской войны 1870 года немцы сделали 80 тысяч выстрелов, поразив 400 французов, а те выпустили 48 тысяч пуль, поразив 404 немца, – таким образом, точность стрельбы составила одно попадание на 200 выстрелов и одно попадание на 119 выстрелов соответственно. Американские войска в одном сражении с индейцами равнин на западе США в 1876 году израсходовали 252 пули на каждого убитого противника. Коэффициент попадания увеличивался при обилии легких мишеней на очень близкой дистанции, не требующей прицеливания, однако это не обеспечивало высокой надежности. В Южной Африке в 1879 году одно британское подразделение из 140 человек было почти сокрушено тремя тысячами зулусов, израсходовав при отражении атаки более 20 тысяч патронов, однако показатель потерь среди зулусов составил в лучшем случае один человек на 13 британских выстрелов[12]. В сражениях Первой мировой войны, в которых огонь велся преимущественно из винтовок, типичный коэффициент попадания составлял один человек на 27 выстрелов. А во время войны во Вьетнаме, где у американских солдат имелось автоматическое оружие, на одного убитого противника, согласно существующим оценкам, пришлось порядка 50 тысяч пуль [Grossman 1995: 9–12; Holmes 1985: 167–172]. Одной из почти что ритуальных процедур была ситуация, получившая название «момент икс» (mad moment), когда какое-нибудь подразделение занимало боевую позицию, после чего солдаты разряжали свое оружие, стреляя во все стороны по ее периметру [Daughterty, Mattson 2001: 116–117]. Одним словом, несмотря на усовершенствование оружия, общая эффективность его использования оставалась низкой – более совершенное оружие лишь позволяло вести больше беспорядочной и неточной стрельбы[13]. Более половины солдат, участвовавших во Второй мировой войне, выражали уверенность, что так никого и не убили [Holmes 1985: 376]. Эта оценка, несомненно, справедлива – большинство из тех, кто утверждал, что убивал других людей, на деле, скорее всего, преувеличивали.
Высокую точность стрельбы в бою демонстрировали немногие – прежде всего снайперы. Однако они составляют очень небольшую часть солдат, а сверхметкая стрельба в исполнении отдельных лиц не является основным источником боевых потерь. В современных войнах потери наносит прежде всего артиллерия, стреляющая с большого расстояния. В эпоху мушкетов, когда были распространены строевые боевые порядки, более 50% потерь, как правило, наносили пушки, расположенные поблизости от линии боестолкновения. Наиболее успешные военачальники, включая шведского короля Густава Адольфа в XVII веке и Наполеона на рубеже XIX века, уделяли особое внимание небольшим мобильным полевым орудиям, которые распределялись по боевым подразделениям и могли поражать противника с близкого расстояния, в особенности с помощью картечи, эффективность которой напоминала пулеметный огонь [Grossman 1995: 11, 154]. Во время Первой мировой войны действия артиллерии стали причиной почти 60% потерь у британцев, тогда как потери от пуль составили около 40%, а во Второй мировой войне на артиллерию и авиабомбы пришлось около 75% потерь – доля потерь от пуль составила менее 10%. Во время Корейской войны артиллерийские орудия и минометы причинили около 60% потерь американской армии, а на потери от стрелкового оружия пришлось 3% погибших и 27% раненых [Holmes 1985: 210]. Это не означает, что артиллерия благодаря своей огневой мощи является особо экономичным видом оружия. Например, в один из дней 1916 года британцы выпустили 224 тысячи снарядов, убив шесть тысяч немцев, то есть одно точное попадание пришлось на 37 выпущенных снарядов. На Западном фронте Первой мировой войны абсолютные показатели артиллерийского огня достигли пиковых значений, но сопоставимые соотношения между количеством выпущенных снарядов и понесенных противником потерь можно обнаружить и для Второй мировой войны и менее масштабных войн конца ХX века [Holmes 1985: 170–171].
Как следует интерпретировать эту закономерность? Как показывает Дейв Гроссман, артиллерия достигает более высокого уровня огневой активности, чем стрелки и в целом подразделения на линии фронта, а уровень ее эффективности повышается благодаря приличной удаленности от противника, в особенности из‑за отсутствия возможности лично видеть тех, кого вы пытаетесь убить. Кроме того, артиллерия представляет собой оружие, которое приводится в действие группой людей: локальная солидарность малой группы и эмоциональная вовлеченность помогают артиллеристам заниматься своим делом, поддерживая постоянный темп стрельбы. Таким образом, артиллерия преодолевает описанную Маршаллом проблему низкого уровня ведения огня. Но даже в этом случае высокий темп стрельбы не тождествен столь же высокой точности. В тумане сражения[14] артиллерия часто промахивается, и даже когда снаряды попадают в цель, солдаты противника зачастую находятся под прикрытием оборонительных позиций. Сражение есть нечто по определению неэффективное – причем во всех смыслах сразу. Оружие дальнего действия стало играть более важную роль в причинении потерь главным образом потому, что логистика военных действий улучшилась настолько, что появилась возможность вводить в бой огромные резервы огневой мощи и поддерживать огонь достаточно долгое время, чтобы потери росли даже при низких показателях эффективности стрельбы. На близких расстояниях и при индивидуальном применении стрелкового оружия напряженность/страх боя почти полностью обессиливают солдата – на более значительных дистанциях напряженность/страх удается преодолеть, но нечто похожее на них в той или иной степени сохраняется. До тех пор пока обе стороны продолжают бой, потери происходят благодаря тому, что эффективность огня остается на систематически низком уровне, а не в какой-то острый момент тотального разгрома[15].
Дружественный огонь и попадания по случайным целям
Все имеющиеся свидетельства указывают на то, что сражения происходят в условиях напряженности и страха. Большинство их участников, находящихся в непосредственной близости от противника, предпринимают немного агрессивных действий или не предпринимают их вовсе. Однако в ситуациях, когда солдаты испытывают давление сильного организационного контроля или получают поддержку со стороны связей в малых группах, они начинают стрелять, а небольшая часть бойцов энергично включается в сражение. Но большинство из тех, кто ведет огонь – как неохотно, так и с воодушевлением, – демонстрируют в этом деле полное отсутствие мастерства, зачастую беспорядочно стреляя вокруг себя. В результате не приходится удивляться тому, что участники сражений нередко попадают в собственных товарищей – в конце ХX века это явление получило широкую известность под названием «дружественный огонь» (friendly fire), то есть огонь со стороны своих, а не противника.
Похоже, что дружественный огонь имел место в любых армиях любых исторических периодов, да и вообще в любых боевых ситуациях. В эпоху массовых боевых порядков, когда на солдата оказывалось большее организационное давление, с тем чтобы заставить его стрелять, участники подразделений, направлявшихся в бой, могли стрелять по сторонам из ружей, передавая друг другу возбужденное состояние. Один французский офицер XIX века утверждал, что солдаты «пьянели от ружейного огня», а у Ардана дю Пика, а также у ряда немецких офицеров есть описания того, как солдаты стреляли от бедра, не целясь, и в основном беспорядочно палили в воздух [Holmes 1985: 173]. Эта паническая стрельба, или нервная стрельба, как называли ее военные авторы XIX века, как правило, происходит на таком расстоянии от противника, что солдаты просто растрачивают боеприпасы впустую вопреки «огневой дисциплине», которой требовали от них командиры. Этот коллективный настрой солдат, вступающих в бой, было бы уместно определить как символический аспект сражения. По сути, солдаты совершают хвалебный жест, совершаемый на психологически безопасном расстоянии, на значительном удалении от реального противостояния, когда огонь становится значительно сильнее[16]. Таким образом, они в определенной степени преодолевают «проблему Маршалла», но не проблему неумелых действий, а заодно создают другую проблему – склонность к нанесению ранений друг другу. «Согласно оценкам маршала Сен-Сира, четверть своих потерь французская пехота во времена Наполеоновских войн понесла из‑за того, что в солдат в передней шеренге случайно стреляли те, кто находился позади них» [Holmes 1985: 173].
Несмотря на то что построение в плотно сомкнутый боевой порядок специально отрабатывалось во время учений и отчасти действительно предназначалось для того, чтобы не допустить стрельбу внутри собственных рядов, с началом сражения эта дисциплина, как правило, распадалась[17]. Аналогичные проблемы, судя по всему, преследовали и более древние боевые порядки типа фаланги: она могла сохранять видимость организованной угрозы, пока воины держали длинные копья, вытянутые далеко вперед, но когда они вступали в ближний бой и начинали размахивать мечами и булавами, эти действия не только зачастую оказывались неэффективными против неприятеля, но и наверняка наносили раны своим. Среди наиболее известных жертв подобных инцидентов был персидский царь Камбиз, который в 522 году до н. э. ранил себя собственным мечом[18] [Holmes 1985: 190]. То же самое происходит и в наше время. Например, в 1936 году наиболее популярный лидер анархистов времен гражданской войны в Испании Буэнавентура Дуррути был убит своим спутником, чей пистолет-пулемет зацепился за дверцу автомобиля [Beevor 1999: 200].
Эта проблема сохраняется и в совершенно иных боевых порядках современных войн, когда войска рассредоточены вдоль линии огня. Множество подобных примеров приводит Ричард Холмс [Holmes 1985: 189–192]: во время Первой мировой войны артиллерия стреляла по собственным войскам (только у французов от этого погибли 75 тысяч человек), во Второй мировой войне бомбардировщики сбрасывали бомбы на свои же позиции, а также имелись случаи, когда солдаты атаковали позиции союзных войск из‑за того, что не могли их распознать. Во французской, прусской, британской и других армиях часовые и караульные, стрелявшие в людей, казавшихся им незнакомыми, убили многих собственных командиров. В 1863 году в конце победоносного для американских конфедератов сражения при Чанселорсвилле генерал Стоунволл Джексон был застрелен своими же часовыми, которые его не узнали, – и это лишь один из множества подобных эпизодов. По оценке Джона Кигана [Keegan 1976: 311–313], 15–25% боевых потерь являются случайными. В эпоху механизированных войн они все чаще происходят в результате несчастных случаев с транспортом или тяжелой техникой: солдата может переехать танк или грузовик, раздавить артиллерийское орудие или какая-то другая крупногабаритная техника при ее перемещении. На театрах военных действий с тяжелыми условиями передвижения, например на британском фронте в Бирме в 1942–1943 годах, количество небоевых повреждений превышало количество ранений в бою в соотношении 5:1 [Holmes 1985: 191]. Попытки снабжения войск по воздуху приводили к гибели людей, например когда на головы солдатам падали деревянные ящики с продовольствием. То ли ирония, то ли закономерность была в том, что американский генерал Джордж Паттон, прославившийся быстрыми танковыми маневрами во время Второй мировой, погиб в автокатастрофе вскоре после окончания войны. Военная авиация испытывает гораздо больше проблем на своем пути, чем гражданская: во время Корейской войны в дополнение к потерям от огня неприятеля еще 20% американских самолетов были утрачены в результате аварий [Gurney 1958: 273]. Переход к использованию такой высокомобильной техники, как вертолеты, также повлек за собой соответствующие потери. В ходе войны в Афганистане в 2001–2002 годах значительная часть вертолетов была потеряна в результате аварий. Во время войны в Ираке с марта 2003 года по август 2005 года 19% погибших американских военнослужащих стали жертвой несчастных случаев (см.: Philadelphia Inquirer, 11 августа 2005 года; данные с сайта iCasualties.org). Напряженность инфицирует не только солдат, которые могут использовать свое оружие во вред окружающим, но и ту более масштабную организационную среду, для которой война заключается в перемещении больших и опасных физических объектов, что часто приводит к столкновениям с людьми, находящимися в напряженной ситуации[19].
До этого момента основным материалом для анализа выступали военные действия, однако в целом описанные закономерности применимы ко всем насильственным конфликтам. Своя разновидность дружественного огня и смежное с ним явление, которое можно назвать поражением случайных целей (военные в данном случае используют термин «сопутствующий ущерб»), широко распространены и в мелких конфликтах гражданских лиц.
Одной из основных разновидностей поединков между уличными бандами (по меньшей мере на западном побережье США) является стрельба с колес, когда участники одной группировки стреляют по скоплению своих противников, проезжая мимо на автомобиле [Sanders 1994]. Такие инциденты часто случаются на свадьбах, вечеринках или во время других праздничных сборищ, так как бандиты знают, что именно на этих мероприятиях могут обнаружиться люди, выбранные ими в качестве мишеней. Обычно по скоплению людей производится всего один выстрел, после чего машина быстро уезжает. Поскольку перед нами не просто расстрел, а вендетта, ее надлежащей жертвой может стать любой, кто находится в этой группе – как мужчины, так и женщины. Как правило, сами участники банд при такой стрельбе остаются невредимыми – чего не скажешь об их друзьях и родственниках. При этом от стрельбы с колес может пострадать совершенно посторонний человек, в том числе дети или другие совершенно беспомощные жертвы.
То обстоятельство, что значительную долю жертв бандитских вендетт явно составляют посторонние лица, тогда как активные участники противоборствующей банды терпят относительно небольшой урон, выглядит противоестественной несправедливостью. Однако эта ситуация укладывается в хорошо известную закономерность в другой сфере: во время катастрофических бедствий чаще всего гибнут дети и старики, а наибольшие шансы выжить имеют дееспособные молодые мужчины [Bourque et al. 2006]. Ситуация схватки напоминает сцену катастрофы в том, что самые ловкие и бдительные, скорее всего, смогут избежать опасностей, а самые беспомощные, напротив, окажутся жертвами – в случае бандитских перестрелок они будут оставаться в растерянном или неподвижном состоянии на линии огня.
То же самое относится и к дракам между небольшими группами и один на один – как с оружием, так и без него. В чрезвычайно напряженной ситуации драки участники отдельной группы, скорее всего, станут беспорядочно размахивать руками, с большой вероятностью попадая в своих товарищей, в особенности если они скучились рядом друг с другом.
Отрывок из студенческого отчета: Группа из 15 подростков вошла в раздевалку средней школы, чтобы устроить очную ставку одному парню, который что-то не поделил с двумя из них. Наблюдатель отметил напряженность со всех сторон: парень, избранный жертвой, потел, дрожал и пытался спрятаться; нападавшие испытывали телесное напряжение, тяжело дышали и постоянно подбадривали друг друга, как бы набираясь смелости. Увидев, что их жертва испугана, они бросились на этого парня, стали бить его кулаками, сбили с ног и пинали, пока он лежал на земле. Поскольку избиение происходило в тесном помещении раздевалки, несколько ударов нападавшие нанесли друг другу: у одного был сломан палец, когда он споткнулся и на него наступили, у другого был синяк на руке. Посторонние, собравшиеся понаблюдать за дракой, оказались не в состоянии соблюсти безопасную дистанцию, и один из них случайно получил удар по лицу. Итак, общее количество пострадавших: жертва, двое нападавших (оба от «дружественного огня») и одно постороннее лицо.
Еще один фрагмент из студенческих отчетов: Группа из 17 участников подростковой банды отправилась на четырех машинах на поиск дома одного из членов противоборствующей группировки. С самого начала возникла суматоха: долго обсуждали, кто в какой машине поедет, потом по дороге много раз поворачивали не туда. По прибытии на место начались новые колебания – на сей раз по поводу того, что делать дальше; в дверь никто не стучал. Через десять минут вышел старший брат жертвы, мужчина 28 лет, и сказал, что нужного им человека нет дома. После полуминутного спора, который велся через окно машины, из нее выскочил самый агрессивный участник банды и начал потасовку. Как только брат жертвы был сбит с ног, остальные участники банды тоже выбрались из машин, бросились к нему и стали топтать его на земле. К этому моменту на месте оставалось 14 участников банды, поскольку трое с началом перепалки запрыгнули в две машины и уехали, так что у их товарищей осталось только два автомобиля. Но большинство нападавших были слишком заняты, чтобы заметить это, поскольку столпились вокруг лежащего на земле человека, чтобы поучаствовать в его избиении, и в этом замесе по меньшей мере двое участников банды нанесли друг другу удары кулаками. Примерно через две минуты из дома вышли двое мужчин и две женщины – старшие родственники 28-летнего мужчины – и стали бросать по машинам бутылки и камни. Это сопротивление с неожиданной стороны вызвало у нападавших панику, и они попытались отступить к двум оставшимся машинам. Такое развитие событий, похоже, воодушевило вышедших из дома людей: несмотря на выражение страха на их лицах, они продолжили швырять бутылки в отступающих, которые, переваливаясь друг через друга, пытались забраться в машины. Одному из водителей пришлось выйти из машины и пересесть на другое место, так как он не мог быть за рулем, поскольку получил сильные ушибы рук, пока наносил жертве многочисленные удары. Из-за этого беспорядочного отступления машина, в которой находились восемь участников банды, застряла на три минуты, а родственники жертвы тем временем закидывали ее разными предметами с безопасной дистанции, разбив все стекла с одной стороны. В конце концов нападавшим удалось скрыться. Наблюдатель отметил, что после того, как участники банды благополучно вернулись восвояси, они сообщили о случившемся так, что все дискредитирующие подробности их действий остались за кадром, а вместо этого они хвалебно рассказывали, как победили в схватке.
Кулачные драки, как правило, сопровождаются беспорядочным маханием руками, в результате чего часто страдают посторонние люди, если они не получают внятных предупреждающих сигналов о необходимости быстро отойти на безопасное расстояние. В местах большого скопления людей это не всегда возможно. Какие-либо систематизированные данные, которые позволили бы утверждать, как часто во время тех или иных видов насильственных столкновений страдают посторонние, отсутствуют. Но если судить по всем тем источникам, из которых я собирал описания различных поединков, то похоже, что такие случаи имеют место в значительном большинстве столкновений. Исключение составляет та группа поединков, когда бой планируется и организуется как зрелище – к рассмотрению этих «честных боев» мы обратимся в главе 6. Иными словами, если только при организации поединков не будут специально установлены определенные ограничения – с явным, имеющим высокий приоритет вниманием к тому, чтобы избежать дружественного огня, – то всепроникающая неумелость, порождаемая напряженностью конфликта, обуславливает определенную существенную вероятность нанесения ущерба посторонним лицам.
Насильственные действия полиции в этом аспекте напоминают другие разновидности насилия, как, впрочем, и в большинстве иных составляющих. Жертвы от дружественного огня часто случаются во время перестрелок полицейских с подозреваемыми в совершении преступлений. Один из таких инцидентов произошел в ходе преследования человека, объявленного в розыск за убийство, которого выследили в номере мотеля (эта информация была предоставлена автору начальником полиции одного из штатов). Десять полицейских окружили дверь комнаты неровным полукругом, а когда оттуда вышел подозреваемый, размахивая пультом от телевизора, как будто в руках у него было оружие, он был застрелен правоохранителями. По всей видимости, этот человек предпочел гибель задержанию – для таких случаев используется разговорная формулировка «самоубийство руками копа». Так или иначе, в описываемом эпизоде все пули были выпущены полицейскими, но в данном случае важный момент заключается в том, что один из десяти полицейских получил ранение от рук своих товарищей. Как показала баллистическая экспертиза, многие пули беспорядочно угодили в стены и потолок, и лишь восемь выстрелов из 28 попали в подозреваемого.
В 1998 году при исполнении служебных обязанностей погибли 60 из 760 тысяч американских полицейских, при этом 10% из них стали жертвами собственного оружия, то есть дружественного огня. В 2001 году, если не учитывать 71 полицейского, погибшего во Всемирном торговом центре во время теракта 11 сентября, 70 полицейских были убиты при исполнении (в основном из огнестрельного оружия), плюс еще 78 погибли в результате несчастных случаев (в основном в автокатастрофах); восемь из погибших при исполнении были убиты из собственного оружия или случайно застрелены – доля жертв дружественного огня составила 11% (см.: Los Angeles Times, 26 июля 1999 года; отчет ФБР от 3 декабря 2002 года).
От действий полиции страдают и посторонние лица, причем паттерн в данном случае не слишком отличается от перестрелок между бандами, в особенности когда стрельба ведется в сложных условиях из автомобилей на скорости.
Случайные прохожие могут становиться жертвами и в тот момент, когда полицейские ведут преследование на автомобиле [Alpert, Dunham 1990], дальнейшее рассмотрение этой темы будет предпринято в главе 3. Социологический смысл в данном случае заключается не в том, чтобы возложить на кого-то вину, а в указании на определенный паттерн: конфликтные ситуации, в которых используются транспортные средства, во многом напоминают ситуации в сражениях, когда приоритетным становится перемещение военной техники по полю боя в условиях высокой напряженности, чтобы стремительно превзойти противника в маневренности.
Здесь, как и в других случаях, серьезные искажения в реальную картину вносит изображение насилия в развлекательных жанрах. Сцены автомобильных погонь являются одним из основных компонентов приключенческих боевиков. Как правило, в таких фильмах изображается много случайных повреждений различных объектов, а кульминацией оказывается эффектная авария, обычно представленная в легковесном или юмористическом ключе. Телесные повреждения или гибель участников погонь в кино показывают редко, максимум – машина злодея исчезает в пламени. Ущерб, который несут посторонние лица, не изображается никогда.
Попадание в случайных людей является характерной чертой военных действий всякий раз, когда поблизости присутствуют гражданские лица. С особенно высокой вероятностью это происходит в городских боях, когда гражданское население не смогло покинуть город, – такие ситуации возникали при осадах и традиционными, и современными методами. Кроме того, жертвы среди посторонних лиц свойственны партизанской войне, когда боевики намеренно прячутся среди мирного населения. Ведение любых боевых действий в густонаселенной местности неизбежно приводит к потерям среди нонкомбатантов, какие бы меры ни принимались, чтобы их избежать, за исключением полного прекращения огня.
Гипотетически урон для посторонних лиц можно снизить при помощи технологических усовершенствований. По состоянию на начало XXI века к соответствующим методам относятся компьютерный контроль над ведением огня, дистанционное радиолокационное и спутниковое зондирование, высокоточные системы наведения бомб и ракет, а также усовершенствованные прицелы и сенсорные системы для сухопутных вооружений и стрелкового оружия. Тем не менее опыт войн начала XXI века демонстрирует, что такие проблемы, как поражение посторонних лиц и дружественный огонь, никуда не делись[20]. Эти закономерности позволяют предположить, что корень проблемы заключается не в технологиях, а в неразберихе или напряженности самого сражения. Каким бы технически надежным ни было оружие, оно всегда контролируется людьми, которые выбирают цели или по меньшей мере задают критерии для стрельбы по ним, – сколь бы автоматически ни происходила реализация этих задач. А если учесть, что сражение состоит из таких элементов, как оборонительное уклонение от встречи с противником, обманные действия и маневрирование, то точный выбор цели по умолчанию оказывается сложной задачей. Поэтому нет ничего невероятного в том, что празднование свадьбы в Афганистане принимается за скопление боевиков «Аль-Каиды» [организация, запрещенная в РФ] (в особенности если аппаратура обнаружения находится в открытом космосе), а больница рассматривается в качестве прикрытия склада с оружием. Опустошительная огневая мощь побуждает противника прятаться где придется, включая гражданские объекты или поблизости от них; зная об этом, нападающие, которые располагают высокотехнологичным оружием дистанционного действия, имеют основания для расширенной, а не узкой интерпретации своих целей. Сражения порождают атмосферу, в которой цели выбираются в тумане войны. В череде технологических усовершенствований, которые идут уже на протяжении многих поколений, не обнаруживается ничего, что позволило бы допустить, что перечисленные факторы утратят свою значимость.
По мере снижении боевых потерь потери от дружественного огня, напротив, возрастают. Во время войны в Афганистане в 2001–2002 годах доля потерь от дружественного огня и несчастных случаев составила 63%[21]. В войнах, где одна из сторон обладает технологическим превосходством, потери, которые несет от противника армия с высокотехнологичным оснащением, как правило, невелики, поскольку обычно она ведет огонь с приличного расстояния, обладает высокой мобильностью и может легко эвакуировать людей – как следствие, количество погибших, по всей вероятности, будет незначительным, поскольку в таких условиях медикам гораздо легче прийти на помощь раненным в бою. Более существенная доля погибших приходится на дружественный огонь, а в особенности на смежные случаи, когда причиной потерь являются транспортные аварии, в которых виноваты сами пострадавшие. Так происходит, во-первых, потому, что доля потерь от рук противника снижается, а во-вторых, из‑за того, что армия более существенно зависит от высокотехнологичных средств передвижения, прежде всего боевых вертолетов и другой по определению опасной техники. Возрастающая мощь боеприпасов также представляет опасность для всех, кто находится поблизости, в особенности для военнослужащих, которые занимаются их транспортировкой и хранением. Во время войны в Ираке в 2003–2005 годах значительную часть смертей от несчастных случаев повлекли происшествия, связанные с боеприпасами.
Новостные СМИ открыли для себя феномен дружественного огня именно в ситуации, когда боевые потери в ходе американских военных операций 1990‑х годов снижались. Когда на протяжении многих недель боевых действий потери в отдельно взятых эпизодах составляют одного или несколько человек, такие события, как один сбитый летчик или убийство одного оперативника ЦРУ при допросе пленных, привлекают большое внимание СМИ – все это было бы невозможно в ходе предыдущих войн, когда потери были настолько обычным явлением, что большинство погибших с неизбежностью нельзя было назвать поименно. В условиях подобного внимания общественности несчастные случаи, связанные с дружественным огнем, становятся предметом чрезвычайно пристального рассмотрения, хотя во время Второй мировой войны они бы попросту не были заметны на фоне массовых потерь. Однако от расследования инцидентов с дружественным огнем и назначения виновных их вряд ли станет меньше, поскольку они структурно встроены в ситуации насильственных конфликтов. Подобно политическим скандалам, неоднозначные ситуации такого рода воспроизводятся, так что расследования, бурная реакция общественности и наказания не приводят к их исчезновению[22].
Дружественный огонь и попадание по непреднамеренным целям являются порождением базовой особенности боевых ситуаций – напряженности/страха и проистекающих из них неумелых действий. Это своего рода случай, когда поспешишь – людей насмешишь (haste makes waste), учитывая то, что преимущество в бою получает тот, кто действует расторопно (hasty) в тот самый момент, когда происходит насилие. Феномен, который иногда называют туманом сражения, можно также охарактеризовать как психологическое состояние туннельного зрения[23]. Борьба полностью поглощает внимание тех, кто в ней участвует, перегружает сенсорный аппарат и фокусирует сознание таким образом, что все остальное теряется из виду. Однако поддерживать эффективную концентрацию на противнике достаточно сложно, поэтому на какое-то время неизбежно приходится забыть о том, что в зоне поединка может находиться кто-то еще. Именно так ведут себя разгневанные люди, которые обмениваются ругательствами и жестами, не обращая внимания на оцепеневших посторонних свидетелей. Точно так же полицейские рассчитывают, что вой их сирен, использование громкоговорителей, быстрая езда и другие действия, сигнализирующие о том, что произошло преступление, окажутся важнее всех прочих обычных человеческих дел[24]. Аналогичным образом солдаты пускают в ход все имеющиеся в их распоряжении на поле боя средства как для захвата домов, так и для того, чтобы их взорвать.
Эта эгоцентричность ситуаций, в которых происходят насильственные столкновения, относится даже к боевой элите – к ней мы относим как верхнюю группу из исследований Маршалла, где оказываются все, кто вообще ведет огонь, так и еще меньшую группу стреляющих точно. В одном из знаменитых подобных случаев – во время инцидента в Руби-Ридж в 1992 году – полицейский снайпер попал из винтовки с оптическим прицелом не в мужчину, за которым велась слежка в его коттедже в горах, а в его жену, которая подошла к окну с ребенком на руках [Whitcomb 2001: 241–311; Kopel, Blackman 1997: 32–38]. Здесь перед нами ситуация, когда жертвой становится постороннее лицо, но говорить об отсутствии исполнительского мастерства не приходится, ведь снайперы, в отличие от всех остальных, умеют исключительно точно стрелять по человеческим мишеням. В данном случае соотношение между количеством выстрелов и пораженных целей составляло один к одному. Однако снайпер попросту неправильно идентифицировал цель, появившуюся в окне, где, как он рассчитывал, должен был находиться нужный ему человек[25]. Схватка ограничивает внимание, и в этом туннеле конфронтационной напряженности зачастую причиняется ущерб такого рода, что он лишь условно связан с сознательным замыслом за пределами этого туннеля.
Удовольствие от битвы: в каких условиях это происходит?
Бой формируется напряженностью и страхом, однако определенная часть людей в некоторых ситуациях получает от него удовольствие. Как объяснить наличие этого меньшинства? А еще лучше сформулировать вопрос так: что нового мы узнаем об изменчивых процессах, порождающих насильственные действия, разобравшись в этом их аспекте?
Крайняя позиция, которой придерживаются некоторые авторы, заключается в том, что мужчинам, как правило, нравится драться. В данном случае выдвигается отчетливо гендерный тезис: мужчины – в силу то ли мачистской культуры, то ли генетики – являются бойцами и убийцами, получая от этих действий удовольствие. Самая крайняя интерпретация заключается в том, что убийство представляет собой кураж, приносящий сексуальное удовлетворение [Bourke 1999][26].
Для доказательства этого тезиса необходимо различать разные типы ситуаций, в которых мужчины (а в некоторых случаях и женщины) демонстрируют радость от участия в сражении. Одна из таких разновидностей – приподнятое настроение перед боем. Джоанна Бурк приводит высказывание одного британского капеллана времен Первой мировой войны, который утверждал, что и сам он, и его солдаты испытывали «странный и вызывающий ужас восторг от того, что наконец-то они оказались в „по-настоящему“ отчаянном положении» [Bourke 1999: 274]. В данном случае речь идет об ощущениях людей перед своим первым сражением, и здесь перед нами все еще словесная стадия. Улисс С. Грант [Grant 1990: 178] аналогичным образом описывает состояние своего первого подразделения, которым он командовал во время Гражданской войны в ноябре 1861 года: солдаты настолько рвались в бой, что генерал чувствовал, что не сможет поддерживать дисциплину, если ему не удастся ввязаться в сражение.
К этому же типу ситуаций относится и кровожадная риторика, звучащая на расстоянии от линии фронта. Учитывая масштабы логистики и вспомогательных подразделений армий XХ и XXI столетий, значительная часть солдат фактически не имеет возможности стрелять в противника и находится в зоне относительно небольшого риска обстрелов с его стороны. Однако военнослужащие соответствующих соединений зачастую носят оружие и обучены его применению, поэтому могут с определенной долей правдоподобия называть себя боевыми солдатами[27]. Находящиеся на тыловых территориях солдаты демонстрируют больше ненависти к противнику и более свирепое отношение к нему, чем фронтовики [Stouffer et al. 1949: 158–165]. Если солдаты, участвующие в боях, чаще всего проявляют хорошее отношение к пленным – после того как опасность миновала и когда солдаты противника действительно оказались в плену, с ними часто делятся пищей и водой, – то тыловые военнослужащие, как правило, относятся к пленным более бездушно или даже жестоко [Holmes 1985: 368–378, 382]. Среди гражданских лиц в тылу эта тенденция выражена еще сильнее: они еще более склонны выражать яростную риторику ненависти к врагу и кровожадную радость от убийств неприятеля [Bourke 1999: 144–153]. Но если учесть относительно высокую долю женщин среди граждан, находящихся в тылу, то есть основания усомниться в том, что разный уровень свирепости обусловлен собственно гендерными, а не ситуационными различиями.
Чем дальше от линии фронта, тем больше звучит свирепая риторика и выражается риторического энтузиазма в отношении всего военного предприятия. Это соответствует общей картине любых поединков, окруженных бахвальством и жестикуляцией вплоть до само́й реальной ситуации боя, когда происходит радикальный эмоциональный сдвиг и на первый план выходят напряженность/страх (см. соответствующие свидетельства Ричарда Холмса [Holmes 1985: 75–78], цитирующего множество наблюдателей). Но с каждым шагом в сторону тыла доля пустых слов увеличивается, война последовательно предстает в более идеализированном облике, враг постепенно дегуманизируется, отношение к убийствам становится все более бездушным, а все происходящее, скорее, напоминает ликование спортивных болельщиков.
В реальном бою радость появляется реже. Здесь нам требуется очень точно определить характер переживаемого опыта. Учитывая установленный Маршаллом факт, что огонь в бою ведет незначительная доля солдат, это не обязательно опыт стрельбы из оружия – и не опыт попадания в противника, поскольку эффективность стрельбы низка. В связи с этим Бурк приводит слова одного британского летчика времен Второй мировой войны, которому нравился сам звук стрельбы: «Какой восторг!» [Bourke 1999: 21]. Как отмечали Маршалл и другие авторы, солдаты обычно считают наиболее приятной частью военной подготовки стрельбы на полигоне, однако это совершенно иные ощущения в сравнении с попаданием в противника.
Наконец, обратимся к выражению положительных эмоций по поводу убийства неприятеля. В той же работе Бурк цитируются письма, дневники и воспоминания англоязычных солдат, участвовавших в двух мировых войнах, а также в войнах в Корее и Вьетнаме, – британцев, канадцев, австралийцев и американцев. Лишь в четырех из 28 соответствующих случаев, которые приводит Бурк, описывается нечто похожее на сексуальное удовольствие во время убийства; еще в девяти случаях отмечается возбуждение или неистовство при убийстве с близкого расстояния, когда врага можно реально увидеть. Последние случаи, как правило, напоминают особую ситуацию «наступательной паники», которая будет описана в главе 3. В остальных случаях – на них приходится половина или даже более свидетельств, собранных Бурк, – перед нами убийства на значительном расстоянии, меткая стрельба в исполнении бывших охотников или победы летчиков-истребителей. Однако, как будет показано в главе 11, снайперы и летчики-асы являются самой необычной группой бойцов: их умения проявляются там, где большинство остальных не обладают компетенциями, благодаря наличию у них особых эмоциональных приемов преодоления конфронтационной напряженности. При тщательном рассмотрении выясняется, что многое из того, что Бурк интерпретирует как радость от убийства, представляет собой выражение гордости или облегчения от успешных действий. Большинству пилотов не удается сбить ни одного вражеского самолета, а к тем, кто смог это сделать, относятся как к особой элите.
Среди той относительно небольшой доли солдат, которые совершают убийства в бою, присутствуют самые разнообразные эмоции: холодность и деловитость, гордость за собственное мастерство, приподнятое настроение от хорошо выполненной работы, ненависть, неистовство, чувства, связанные с отмщением за погибших товарищей, несомненное удовольствие. Трудно сказать, какая доля солдат испытывает те или иные из перечисленных эмоций, однако для теоретического объяснения важнее выяснить, в каких условиях это происходит. Кроме того, положительные эмоции, связанные с убийством, следует сопоставлять с отрицательными – в качестве примера можно привести следующий эпизод, имевший место в ходе Боксерского восстания:
[Британский морской пехотинец] в начале осады проткнул какого-то человека штыком, вогнав его до упора в грудь, а затем разрядил в тело все патроны своего ружья. Теперь же, переживая сильную психическую травму, он лежит, мечась из стороны в сторону, и пронзительно кричит час от часу: «Как она брызжет! Как она брызжет!» [Preston 2000: 213].
Континуум напряженности/страха и эффективность в бою
Солдаты могут вести себя в бою самым разнообразным образом. Лучше всего рассматривать эти варианты поведения в виде континуума с различными степенями и разновидностями напряженности и страха, с различными уровнями неумелости или мастерства в проистекающих из этого действиях. На одном конце данного континуума оказываются оледенелая неспособность к действию, зарывание в землю или попытка по-детски спрятаться из поля зрения врага. Следующий шаг – паническое отступление. Далее следуют обделанные штаны – физические проявления страха, которые необязательно мешают по меньшей мере выполнять движения, требуемые боевой обстановкой. К этой части континуума также относятся отставание от линии фронта, поиск оправданий для любых действий, лишь бы не двигаться вперед, и исчезновение с позиций [Holmes 1985: 229]. Далее располагаются следующие действия: солдат может продвигаться вперед без стрельбы; не стрелять самостоятельно, но помогать тем, кто стреляет, например поднося боеприпасы или перезаряжая оружие; стрелять из своего оружия, но неумело, не попадая в противника. Наконец, в самом конце континуума находятся точная и своевременная стрельба, а также другие агрессивные перемещения во время боя. На данный момент мы не располагаем четкими свидетельствами относительно того, какие эмоции испытывает человек на этом высшем уровне умелого насилия. Быть может, здесь просто нет внешних проявлений страха, а полное отсутствие субъективного или скрытого страха случается реже? Об отсутствии страха в бою сообщают относительно немногие [Holmes 1985: 204]. Не на этой ли оконечности континуума обнаружатся ликование и наслаждение боем? – а то и такая более экстремальная эмоция, как удовольствие от убийства? На сей счет существуют разнообразные народные теории, однако по-прежнему необходимо выяснить, является ли умелое насилие «горячим» или «холодным».
Здесь можно вновь обратиться к фотографическим свидетельствам. На фотоснимках боевых действий из источников, перечисленных в прим. 8 на с. 908–909, по видимым лицам и позам солдат можно судить об эмоциях 290 человек[28]. Распределение этих эмоций выглядит следующим образом:
Сильный страх: 18%
Легкий страх, опасение, беспокойство: 12%
Ошеломленность, изнеможение, печаль, страдание, боль: 7%
Пронзительные вопли, выкрикивание приказов, призывы о помощи: 2%
Напряженность, настороженность: 21%
Бдительность, сосредоточенность, серьезность, старание: 11%
Нейтральность, спокойствие, бесстрастность, расслабленность: 26%
Гнев: 6%
Радость, улыбка: 0,3%
Около трети солдат (30%) испытывают либо сильный, либо легкий страх. Еще треть (32%) находятся в промежуточном состоянии напряженности и сосредоточенности. Четверть (26%) сохраняют спокойствие и нейтральные эмоции. Можно предположить, что именно последняя группа будет проявлять наибольшие умения в бою, однако солдаты, сохраняющие спокойствие, могут с одинаковой вероятностью обнаружиться как среди тех, кто не стреляет, так и среди тех, кто ведет огонь из своего оружия.
Небольшая группа солдат (7%) ошеломлена или обездвижена – в основном это раненые и умирающие, а также пленные и люди, которых подвергают пыткам. Некоторые из тех, кого собираются казнить, демонстрируют страх, хотя эта эмоция более характерна для солдат, не получивших ранение. На одном из знаменитых снимков [Howe 2002: 26], где сайгонский полицейский расстреливает из пистолета захваченного вьетконговца, жертва демонстрирует смесь страха и шока, но самое сильное выражение ужаса запечатлено на лице другого полицейского, на чьих глазах разворачивается эта сцена. Лицо палача бесстрастно – обычная ситуация на фотоснимках людей, проводящих допрос.
Радость в момент боя почти отсутствует. Лишь на одной фотографии изображен улыбающийся боец минометного расчета, но нужно учитывать, что миномет – это оружие для дальнего боя, а не для непосредственного столкновения. В полной подборке фотографий присутствуют еще пятнадцать снимков улыбающихся солдат, однако все они сделаны вне боевых ситуаций. На большинстве таких фото запечатлены победоносные моменты – например, когда солдаты демонстрируют оружие, захваченное у противника, – или момент объявления мира. Наиболее часто улыбки встречаются на лицах летчиков-истребителей, радующихся возвращению на аэродром с победными результатами, которые позволяют им попасть в ранг асов; в некоторых случаях улыбающиеся летчики стоят перед своими самолетами [Толивер, Констебль 2013]. На одной из фотографий первый американский ас во Вьетнаме рассказывает о воздушном сражении в кругу улыбающихся товарищей, хотя на лице самого пилота, увлекшегося своей историей, запечатлено выражение гнева и агрессии [Daugherty, Mattson 2001: 508].
Пожалуй, самым удивительным является то, что в бою редко проявляется гнев. Подобные эмоции характерны только для 6% солдат на анализируемых снимках, причем в большинстве случаев гнев не выражается в виде броска на противника. Имеется пара фото, на которых пулеметчики ведут огонь с застывшим выражением гнева на лице. Однако чаще эту эмоцию проявляют пленные (в особенности на снимках войны во Вьетнаме) и жертвы пыток, если они не пребывают в оцепенении; иногда они демонстрируют гнев в сочетании со страхом. Раненые солдаты в основном находятся в оцепенении, порой демонстрируют легкий страх, а гнев больше проявляется на лицах направляющихся к ним товарищей и санитаров, в особенности когда раненые зовут на помощь – обычно в таких случаях гнев сочетается с огорчением или страхом. Что касается собственно мучителей, то они не выглядят охваченными гневом, хотя на нескольких фотографиях можно увидеть разгневанные выражения на лицах солдат, которые тащат захваченных врагов в свое расположение – здесь гнев сочетается с мускульными усилиями, направленными на преодоление сопротивления. Похоже, что гнев действительно возникает в основном в моменты напряженных усилий – это заметно по выражениям лиц офицеров, отдающих приказы в горячке сражения. Самое сильное выражение гнева запечатлено на лицах двух американских солдат конвойной службы, сцепившихся с паникующей толпой, которая пытается пробраться на самолет во время эвакуации после падения Сайгона в 1975 году; охранники напрягают мышцы, чтобы освободить дверь и дать самолету взлететь, один из них бьет кулаком человека в штатском [Daugherty, Mattson 2001: 556]. Но самое сильное выражение гнева на фото, представленных в работе Догерти и Мэттсона, где собрано 850 снимков войны во Вьетнаме, обнаруживается вообще не в зоне боевых действий, а у участника мирной демонстрации в США [Daugherty, Mattson 2001: 184].
Все это дает ключ к разгадке довольно непоследовательного соотношения между гневом и насилием. Грамотное применение оружия в большинстве случаев не сопровождается гневом. Эта эмоция действенна лишь в тех ситуациях, где требуется применение серьезной мускульной силы, да и то, скорее, для того чтобы добиться подчинения, а не с целью причинить реальный вред противнику. Гнев выходит наружу там, где нет или почти нет конфронтационного страха – в находящихся под контролем ситуациях, когда противник уже подчинен, или в совершенно символических конфронтациях, где отсутствует схватка, а вместо этого соперники демонстрируют свои позиции или выпускают пар[29]. Ирония заключается в том, что в мирной жизни гнева, вероятно, больше, чем в реальных сражениях.
Постановка вопроса о том, что именно является базовой наклонностью человека – страх, удовольствие от убийства или нечто иное, – представляет собой неверный путь к поиску объяснения. Лучше исходить из допущения, что все люди в основе своей одинаковы, а то, в каком месте рассмотренного выше континуума окажутся конкретные солдаты, предопределяется динамикой ситуации в течение совершенно конкретных промежутков времени. Те же самые солдаты, которые несколько минут назад неистово убивали беспомощных противников или ликовали от победы, могут делиться пайками со сдавшимися пленными [Holmes 1985: 370–371], а за час до этого они могли находиться в состоянии высокой напряженности, были неспособны стрелять и пребывали в полупараличе. Одним словом, нужно обращать внимание не на лиц, которые совершают насилие, а на ситуации, в которых это происходит, не на людей, испытывающих страх, а на позиции в конкретных ситуациях, в которых испытывается страх, – и так далее по всем направлениям.
Конфронтационная напряженность в насильственных столкновениях с участием полиции и вне военных действий
Те же самые разновидности паттернов, которые демонстрируют важность напряженности/страха во время военных действий, присутствуют практически во всех прочих видах насильственных столкновений. Основное исключение составляют случаи, когда насилие изолируется и ограничивается таким образом, что становится некой опознаваемой искусственной ситуацией – в качестве соответствующих примеров, к которым мы обратимся в главах 6, 7 и 8, можно упомянуть дуэли и насилие во время развлекательных мероприятий. В остальном же «серьезное» насилие в основе своей всегда одинаково. Это можно наблюдать на примере полицейского насилия по таким критериям, как относительно небольшая доля полицейских, которые применяют огнестрельное оружие или избивают подозреваемых; масштабы беспорядочной стрельбы, промахов мимо цели, жертв дружественного огня или среди посторонних лиц; случаи чрезмерной жестокости и наступательной паники.
То же самое относится и к разборкам уличных банд, где преобладающим видом насилия являются стрельба с колес и другие способы нападений в стиле «бей – беги», а также характерно насилие над противниками, находящимися в меньшинстве, в особенности над теми, кто застигнут в одиночку или очень небольшой группой на территории неприятеля. Напротив, когда банды сталкиваются друг с другом в полном составе, конфронтация оканчивается вничью, сопровождаясь жестикуляцией и сотрясанием воздуха.
Аналогичная картина характерна и для массовых беспорядков, в том числе на этнической почве. Как будет показано ниже, насилие в толпе почти всегда осуществляется небольшой группой лиц, которые находятся на переднем крае происходящего, – именно они бросают камни, дразнят противника, сжигают или громят его имущество. Поведение большинства людей во время беспорядков демонстрирует напряженность и страх, выражающиеся в огромной осторожности, а зачастую и в бегстве в безопасное место при появлении признаков контратаки с противоположной стороны. Для «элиты» бойцов из толпы – тех самых, которые находятся впереди, – в целом также характерны определенные проявления страха или по меньшей мере высокая степень напряженности. Общая наблюдаемая модель их поведения – выбегание вперед и отбегание назад – в точности напоминает племенные войны, заснятые на камеру. Бойцы из толпы, участвующие в беспорядках, тщательно выбирают цели, атакуя в тех местах, где противник имеет небольшую численность и находится в совершенном меньшинстве либо беспомощен и неспособен дать отпор. Там, где у их противника имеется серьезная поддержка либо где полиция или другие представители власти демонстрируют явную готовность применить силу, участники беспорядков почти всегда отступают – по меньшей мере в том месте, где складывается такая ситуация[30]. Возможна и обратная ситуация. На одном из снимков, сделанных в Багдаде в октябре 2004 года (опубликован AP/World Wide Photos), изображен американский солдат с оружием и в бронежилете, однако ему во избежание конфронтации приходится отступать от безоружной толпы иракцев, которая надвигается на него с враждебными жестами. В коллективной атмосфере таких конфронтационных ситуаций импульсы отступления и нападения взаимно переплетаются.
Структура драк один на один, как уже отмечалось, задается напряженностью и страхом. В большинстве поединков между относительно равными по силе соперниками много бахвальства и мало действий, а сами эти действия демонстрируют низкий уровень мастерства. Там, где насилие все же имеет место, оно происходит потому, что сильные нападают на слабых – сторона, имеющая значительное численное преимущество, атакует изолированных жертв, внушительно вооруженные люди нападают на безоружных, а более крупные и мускулистые избивают противников меньшей комплекции. Впрочем, в таких драках тоже часто проявляется отсутствие мастерства: их участники наносят неточные удары, в результате чего возникают специфические для мирной жизни версии дружественного огня и попадания по непреднамеренным целям. Такое случается и в поединках на кулаках и с применением прочего примитивного оружия.
В нашем распоряжении имеется немного систематических свидетельств неэффективности участников поединков между гражданскими лицами, сопоставимых с данными о доле солдат, которые не стреляют в бою, и точности попаданий в цель во время сражений. Ближе всего к этим свидетельствам оказываются разрозненные данные о полицейских перестрелках, которые напоминают паттерн войны. Информация о том, в каком количестве случаев стрельбы с колес стреляющие промахиваются либо попадают не в того человека, отсутствует. Уильям Сандерс указывает, что не всем участникам уличных банд по нраву охота на соперников, а из тех, кто в этот момент находится в машине, обычно стреляет только один, поэтому соотношение между теми, кто стреляет и не стреляет, при стрельбе с колес, вероятно, составляет один к четырем или меньше [Sanders 1994: 67, 75]. Поскольку смысл нападения из автомобиля заключается в том, чтобы предельно сократить время конфронтации, уровень непрерывности огня очень низок. Наиболее обширные данные по перестрелкам между бандами собрала Дианна Уилкинсон [Wilkinson 2003], чье исследование посвящено лицам, совершившим насильственные преступления в бедных районах Нью-Йорка, населенных афро- и латиноамериканцами. Им было предложено описать различные виды насильственных инцидентов, в которых они участвовали. Из 151 эпизода, в которых присутствовало оружие, стрельба из него велась в 71% случаев, а в 67% из этих последних случаев кто-то был ранен (рассчитано по данным из: [Wilkinson 2003: 128–130, 216]). В ситуациях, когда совершалось избиение, в 36% случаев это был посторонний человек, а не один из участников инцидента, что свидетельствует о высоком уровне дружественного огня[31].
Сравнение насилия в гражданской и военной сферах проливает свет еще на один момент. Напряженность/страх является одним из объяснений того, почему лишь немногие солдаты в бою стреляют из своего оружия и демонстрируют относительное неумение попадать в неприятеля. Но могут быть задействованы и другие причины. Одна из них заключается в том, что в сражениях современного типа солдаты рассредоточены по полю боя и ищут укрытие, так что место, где происходит битва, выглядит пустым[32]; в связи с этим причиной того, что некоторые солдаты не ведут огонь или стреляют мимо, может быть отсутствие видимых целей. Однако эту версию отвергал еще Маршалл, доказывавший, что некоторые солдаты не стреляют и в ситуациях ближнего боя; схожие паттерны обнаруживаются и в истории, если обратиться к массовым стрелковым сражениям домодерной эпохи. Еще более важно то, что в условиях непрерывных боевых действий солдаты часто лишены сна и испытывают физическое истощение – от воздействия природных стихий, иногда от нехватки пищи, а порой от непрерывного шума обстрела и вызванного им эмоционального угнетения [Holmes 1985: 115–125; Grossman 1995: 6–73]. В таких условиях солдаты могут впасть в вялое, зомбированное состояние, из‑за которого они не стреляют или стреляют неточно. Но и гражданские лица в ситуациях, связанных с насилием, как правило, ведут себя аналогичным образом – имеются в виду низкая доля активного участия в подобных ситуациях и значительный объем безрезультатного насилия, – даже в том случае, когда их цели ясны и они не подвергаются продолжительному отсутствию сна, физическим нагрузкам или длительному истощению. Все это подразумевает, что напряженность/страх в ситуации насильственной конфронтации сами по себе определяют исполнение насильственного перформанса вне зависимости от специфических сложностей, возникающих в условиях войсковых сражений.
Несомненно, что среди гражданских лиц тоже присутствует определенная группа, располагающаяся в самой верхней части континуума действий в бою: одни из них не боятся насильственных конфронтаций, другим удается переводить напряженность в стремительное нападение, а кое-кто и наслаждается насилием – как неудачным, так и успешным. Некоторые «полицейские-ковбои» слишком уж часто участвуют в перестрелках или избиении подозреваемых, для некоторых охранников садизм – обычное дело, а некоторые дети ведут себя задиристо. Однако все эти люди находятся в меньшинстве, а для теории ситуационного действия еще более важно, что речь идет о меньшинстве ситуаций. Здесь, как и в случае с солдатами, сообщающими о своих ощущениях в бою, необходимо действовать с осторожностью, чтобы выяснить, в какой степени рассказываемое от первого лица представляет собой общие выражения эмоций по поводу поединков, имевших место на том или ином расстоянии от говорящего, и насколько эти разговоры являются сотрясанием воздуха, похвальбой или попыткой скрыть свое реальное поведение во время схватки. В черных гетто крупных городов поединки иногда воспринимаются как «время, когда показывают телешоу» [Anderson 1999], однако подобное ощущение может быть более характерно для зрителей хорошо инсценированных боев, нежели для их непосредственных участников. Тем не менее реальное насилие действительно возникает в меньшинстве случаев, и путь к пониманию этого момента лежит через осознание того, каким образом отдельные позиции в конкретных ситуациях позволяют некоторым лицам воспользоваться напряженностью/страхом и трансформировать их в насилие по отношению к другим.
Чего боятся люди?
Какого рода страх большинство людей испытывает в насильственных ситуациях? Самым очевидным ответом представляется такой: они боятся быть убитыми или ранеными. Солдаты, видя разорванных снарядами своих товарищей или противников, разлетевшуюся на куски человеческую плоть либо агонию раненых с глубокими кровавыми ранами или вывалившимися из тела органами, по понятным причинам страстно не хотят, чтобы это случилось и с ними. Это соответствует известной закономерности: большинство людей стараются держаться подальше от источников физической опасности – солдаты пятясь отходят от линии фронта, участники массовых беспорядков занимают безопасную дистанцию от переднего края событий, бандиты, отстрелявшись с колес, стремительно уезжают с места происшествия. Все это укладывается в еще одну закономерность: насильственные столкновения приобретают наиболее затяжную и длительную форму там, где в них используются защитные механизмы, благодаря которым участники получают лишь незначительный урон. Например, в спорте, как будет показано в главе 8, насилие наиболее распространено в тех его видах, где участники соревнований наиболее надежно защищены от травм. А той социальной группой, где насилие встречается чаще всего, являются дети, которые редко способны нанести травмы друг другу[33].
Однако это объяснение наталкивается на несколько парадоксов. Один из них заключается в том, что в некоторых социальных обстоятельствах люди готовы не только подвергнуться суровой опасности, но и фактически охотно испытывают боль и травмы. Обряды инициации, обычно предполагающие определенную степень дискомфорта и унижения, иногда бывают очень болезненными. У племен североамериканских индейцев инициации совершеннолетия для воинов включали не только болезненные испытания, но и нанесение порезов на тело, а пленники, которые хорошо держались под пытками, удостаивались почестей и могли быть приняты в племя. В некоторых уличных бандах инициация предполагает поединок с более крупным соперником и получение серьезных побоев [Anderson 1999: 86–87]; ритуал японской организованной преступности – якудзы – включает членовредительство в виде отрезания пальца [Whiting 1999: 131–132]. У спортсменов, занимающихся контактными видами спорта, и у молодых мужчин в целом отличительными признаками гордости могут выступать шрамы, синяки под глазами и бинты. Разумеется, ожидать, что у насилия будет четкая конечная точка, можно лишь в ситуациях, где оно снабжено ограничителями, а физические травмы во многих подобных случаях не столь серьезны, как в полноценных поединках. Однако боль и травмы могут быть совершенно экстремальными и в ритуализированных ситуациях, например при ритуальном самоубийстве наподобие японского сэппуку.
Испытание болью и травмой может быть успешно ритуализировано, когда оно происходит в фокусе социального внимания, транслирующего сильное ощущение принадлежности к эксклюзивной группе. В таком случае это испытание превращается в негативный культ, используя определение Эмиля Дюркгейма [Дюркгейм 2018]: тот, кто добровольно переносит боль, которую большинство обычных людей избегают, оказывается в некой элитной группе. Однако ключевым моментом для этого ритуального статуса является перенесение страданий, а не причинение их другим. Например, значительная часть солдат в бою рискует испытать боль, получить увечье или погибнуть, хотя для многих из них нахождение в зоне боевых действий не предполагает почти ничего иного, кроме простого присутствия там, – для них оказывается легче смириться с ранениями и смертью, чем самим причинять их. Часто утверждается, что страх опозориться или подвести товарищей побеждает страх получить ранение в бою. Вместе с тем представляется, что данная разновидность социального страха более сильна в преодолении опасений быть раненым и убитым, чем в преодолении напряженности, которая мешает эффективным действиям в бою. Страх ранения и смерти, как правило, наиболее велик на начальном этапе – фактически перед самым первым боем [Shalit 1988]. Но как только мертвые или изуродованные тела становятся для солдат привычным зрелищем, они приобретают к ним определенную невосприимчивость – хотя, как мы уже видели, их эффективность в бою не слишком повышается, что указывает на сохранение такого более масштабного состояния, как напряженность.
С этим связана еще проблема: обстоятельства, вызывающие наибольший страх, объективно не обязательно являются наиболее опасными. Как уже отмечалось, к наибольшим потерям на войне приводят обстрелы из артиллерийских орудий и минометов – и сами солдаты об этом, как правило, знают [Holmes 1985: 209–210], – однако наиболее сложная задача в поведении в бою заключается в том, чтобы противостоять огню из стрелкового оружия на переднем крае зоны боевых действий. Некоторые опросы демонстрируют относительно высокий страх быть убитым штыком или ножом – в действительности такое происходит до фантастичности редко, но по этим данным исследований можно судить о качестве представлений солдат о том, что их ждет в бою. Кроме того, не все люди, находящиеся в особо опасных ситуациях, демонстрируют признаки обездвиживающего страха, воздействующего на солдат на линии фронта [Grossman 1995: 55–64]. Например, военные моряки в дополнение к перспективам утонуть подвергаются таким же, как и армейские солдаты, рискам быть разорванными на части вражескими снарядами – именно так выглядит основная причина потерь в сухопутных сражениях. Однако имеющиеся данные о затяжном упадке сил от боевого стресса, являющегося одним из аспектов страха перед боем, демонстрируют, что у моряков в зонах боевых действий такие расстройства случаются гораздо реже. То же самое характерно и для гражданского населения, подвергавшегося бомбардировкам, – в качестве примеров можно привести такие продолжительные серии налетов времен Второй мировой войны, как немецкие воздушные атаки против Англии или бомбардировки союзниками городов Германии. Жертвами таких атак оказывались люди, сгоревшие заживо или получившие несовместимые с жизнью телесные повреждения от ожогов. Тем не менее уровень психических расстройств среди гражданских лиц в местах, подвергшихся бомбардировкам, был незначительным по сравнению с солдатами действующей армии.
В чем именно заключается источник напряженности/страха, становится ясно из нескольких тщательно подобранных сравнений. У военнопленных, находившихся под обстрелом или воздушной бомбардировкой, не наблюдалось повышенного уровня психических расстройств, тогда как охранявшие их лица определенно испытывали возрастание напряженности, если исходить из того, что среди них масштабы психических проблем увеличивались [Grossman 1995: 57–58; Gabriel 1986, 1987]. Иными словами, те, кто охранял пленных, по-прежнему находились в боевом режиме – возможно, потому что противник оставался у них прямо перед глазами, а им еще нужно было попытаться сохранить контроль над ним, – тогда как военнопленные оказались в таком положении, что им надо было просто потерпеть. Кроме того, как указывает Дейв Гроссман, к психическим расстройствам не приводит участие в разведывательных вылазках в тыл врага, хотя это чрезвычайно опасно [Grossman 1995: 60–61]. Причина, по мнению Гроссмана, заключается в том, что во время таких мероприятий солдаты собирают информацию, оставаясь невидимыми, а прежде всего они позволяют избежать нападения на врага. Среди боевых командиров масштаб психических расстройств также был гораздо меньше, хотя в большинстве войн физические потери среди них были в относительном эквиваленте значительно выше, чем среди их подчиненных [Grossman 1995: 64]. Как видно, в данном случае источником напряженности не является ни страх смерти и ранений, ни принципиальное отвращение к убийству, поскольку командиры отвечают за то, чтобы отправлять своих людей совершать убийства, и действительно заставляют их преодолевать собственные страх и отсутствие соответствующих навыков. Отличие, которое, по-видимому, избавляет командиров от напряженности/страха, заключается в том, что лично им убивать не приходится. То же самое относится к солдатам, которые не стреляют из своего оружия, но часто выполняют другие полезные задачи на поле боя, например помогают заряжать оружие тех, кто ведет огонь [Grossman 1995: 15]. Этот момент свидетельствует о том, что зачастую они готовы подвергать себя такой же опасности, как и те, кто стреляет. Дело вовсе не в том, что такие солдаты против убийств, – они попросту не могут заставить себя совершать их своими руками.
Медики во время сухопутных сражений подвергаются опасностям того же рода, что и пехотинцы, однако для них характерен гораздо меньший уровень утомления от боя [Grossman 1995: 62–64, 335]. Еще более распространенными среди медиков, по-видимому, являются действия с максимальным уровнем эффективности: в ходе войн, которые США вели в ХX веке, врачи получали большое и постоянно возраставшее количество медалей за отвагу, что свидетельствует о высоком уровне их храбрости [Miller 2000: 121–124]. При этом уровень выполнения стандартных действий у медиков в бою выше, чем у обычных солдат: ни разу не доводилось слышать, чтобы военные врачи не исполняли своих обязанностей в масштабе, сопоставимом с долей солдат, не использующих оружие по назначению, – хотя в том случае, если бы медики уклонялись от оказания помощи раненым, солдаты на поле боя могли бы на это пожаловаться. К тому же именно медики наиболее часто становятся свидетелями болезненных и калечащих последствий неприятельского огня. Все это указывает на наличие у них некоего социального механизма, позволяющего дистанцироваться от страха получить ранение, а что еще важнее, от более общего источника напряженности/страха в бою. Медики сосредоточены не на противостоянии с врагом, не на убийстве, а на спасении жизни. Они переворачивают привычный гештальт восприятия ранений, видя их в иной системе координат – именно этот момент и отправляет их в гущу боя[34].
Еще одним свидетельством того, что страх перед ранением не является единственным источником напряженности, выступает тот факт, что признаки страха присутствуют даже среди тех, кому принадлежит преимущество, а риск получить увечье невелик либо отсутствует. Опросы вооруженных бандитов и их жертв демонстрируют, что во время налетов возникает высокая напряженность; человек, умудренный опытом поведения на улице в районах с высоким уровнем преступности, знает, что для выживания в этой ситуации нужно не допустить, чтобы налетчик переступил черту, отделяющую напряженность от стрельбы. Особенно важно избегать смотреть ему в глаза – не просто потому, что этот человек может быть узнан, а еще и во избежание зрительной конфронтации, которая создает ощущение враждебного вызова [Anderson 1999: 127][35]. Поэтому в наполненной насилием уличной среде вызывающее столкновение глаза в глаза может легко спровоцировать драку даже в ситуациях, не связанных с вооруженными налетами.
Все это подразумевает, что напряженность самой конфронтации и есть самая главная искомая характеристика. Гроссман [Grossman 1995] называет ее страхом убивать. Маршалл в своей более ранней интерпретации свидетельств, полученных от военных, предположил, что стандарты цивилизованного поведения, глубоко укоренившиеся в опыте мирной жизни, формируют нечто вроде блокирующего механизма против попыток убийства других людей, даже если это неприятель, который пытается убить вас самих. Однако эта модель культуры как сдерживающего фактора (cultural-inhibition model) не предоставляет адекватного объяснения диапазона культурных настроек, в рамках которых напряженность/страх препятствуют (inhibits) результативности в бою. Войны между племенами также демонстрируют низкий уровень эффективности и высокий уровень страха в поведении на линии фронта; результативность действий боевых подразделений одинакова в любые периоды истории – включая те общества, в культуре которых одобряется крайняя свирепость по отношению к врагам. А в пределах одних и тех же обществ и вооруженных сил та степень, в которой агрессивное поведение сдерживается страхом, во многом зависит от конкретной ситуации: те, кто предпочитает не применять свое оружие или плохо использует его в ожесточенных конфронтациях, могут демонстрировать полнейшую беспощадность в ситуациях, когда происходит массовое уничтожение противника из засады или пленных в осажденном городе. Напряженность/страх представляются чем-то универсальным для всех культур – как тех, которые претендуют на репутацию свирепых, так и тех, которые заявляют о своей миролюбивости. То же самое можно утверждать и об обстоятельствах, в которых происходит преодоление напряженности/страха, порождающее насилие. И даже в современных западных обществах, где присутствует культурная социализация, направленная против насилия, вы можете оказаться в рядах публики, наблюдающей и поощряющей серьезную жестокость и нанесение вреда (об этом подробно пойдет речь в главе 6). Но те же самые люди, которые с энтузиазмом относятся к насилию в качестве зрителей, ведут себя чрезвычайно сдержанно, оказываясь в конфронтации лицом к лицу со своими противниками.
В таком случае не имеем ли мы дело с первозданной неприязнью к убийству? Согласно этой гипотезе, антипатия к убийству себе подобных заложена в человеке генетически. Этот запрет не настолько силен, чтобы его не могли преодолеть другие мощные социальные силы, но если убийство все же происходит, люди испытывают дурные ощущения, а их дискомфорт проявляется в различных физических и психологических симптомах. Как утверждает Гроссман, солдаты, которых приучили убивать, платят за это персональную цену в виде боевого стресса и нервных срывов [Grossman 1995].
Однако эта линия аргументации заходит слишком далеко. В итоге люди действительно убивают и наносят ранения друг другу в различных ситуациях, которые можно в точности идентифицировать. А эти социальные механизмы нередко оправдывают убийство в глазах тех, кто в нем участвует, благодаря чему они не ощущают никаких невротических последствий. В последующих главах мы рассмотрим некоторые подобные структуры, при помощи которых убийство и нанесение ранений другим морально нейтрализуются или даже получают моральное одобрение. В фильме «Мертвые птицы» одно из племен устраивает празднование после убийства неприятеля, а среди выражаемых его участниками чувств мы наблюдаем не вину, а радость и энтузиазм.
Конфронтационная напряженность возникает в любых ситуациях, связанных с потенциальным насилием. Это не просто страх совершить убийство, поскольку напряженность наблюдается и в тех случаях, когда нападающие намереваются просто кого-то избить, а фактически и даже когда они лишь угрожают затеять гневный спор. Угрожать кому-либо убийством или противостоять кому-то, кто угрожает убийством или нанесением серьезных увечий вам, – все это лишь отдельные составляющие более масштабного феномена конфронтационной напряженности. Способность людей совершать насилие над себе подобными зависит не только от присутствующих на заднем плане социального давления и поддержки, которые вталкивают нас в эту ситуацию и обеспечат вознаграждение после ее преодоления, но и от социальных характеристик самой конфронтации. Как демонстрирует Гроссман [Grossman 1995: 97–110], степень готовности стрелять в противника зависит от физической дистанции до этого человека. Пилоты бомбардировщиков, операторы баллистических ракет большой дальности и артиллеристы достигают самых высоких показателей ведения огня и обладают максимальной готовностью убивать противника, ведь мишень для них наиболее обезличена, даже несмотря на то что эти лица вполне могут отчетливо осознавать человеческие жертвы, которые они причиняют. Все это напоминает повышенный масштаб риторической кровожадности, наблюдаемый в тыловых районах боевых действий и среди гражданского населения по сравнению с солдатами на линии фронта. Этому явлению можно дать следующую интерпретацию: напряженность столь слабо сдерживает конфликтное поведение указанных людей не потому, что они не осознают, что их мишенью выступают другие люди, а потому, что они не находятся с ними в телесном контакте лицом к лицу.
Трудность в совершении насильственных действий возрастает по мере того, как социальная ситуация обретает более четкую направленность. Вести огонь из стрелкового оружия или ракетных установок на расстоянии в несколько сотен метров легче, чем с близкой дистанции. А когда последнее все же происходит, огонь зачастую приобретает беспорядочный характер – наглядным подтверждением этого являются перестрелки с участием полиции, когда ее сотрудники часто промахиваются с расстояния в десять футов [3 метра] или даже меньше, хотя на тренировочных стрельбах метко попадают по мишеням, расположенным на многократно большем расстоянии [Klinger 2004; Artwohl, Christensen 1997]. Еще меньше дистанция при убийстве холодным оружием: копьями, мечами, штыками, ножами – либо дубинками или другими тупыми предметами. В войнах Античности и Средневековья, судя по соотношению потерь на поле боя, подобное оружие, похоже, использовалось крайне неумело: большинство убийств с его помощью происходило в возникающем при снятии напряженности состоянии наступательной паники, к рассмотрению которого мы вскоре обратимся. Мечи и ножи использовались в основном для нанесения резаных ударов, даже несмотря на то что удар вперед прямо в тело противника позволяет нанести гораздо более рискованную для жизни рану [Grossman 1995: 110–132]. Для войн Нового времени имеются более детализированные соответствующие данные: убийства при помощи штыка происходят крайне редко – например, в статистике ранений, полученных участниками сражений при Ватерлоо и на Сомме, на них приходится существенно меньше 1% [Keegan 1977: 268–269]. В окопной войне (главным образом во время Первой мировой) солдаты, успешно штурмовавшие траншеи противника, предпочитали бросать туда гранаты, что позволяло им находиться на несколько большем расстоянии и вне поля зрения людей, которых они убивали; солдаты с винтовками с несъемными штыками обычно разворачивали их прикладом вперед и использовали их как дубинки, а некоторые военные (в особенности немцы) предпочитали использовать в качестве дубинок лопаты, которыми они копали траншеи [Holmes 1985: 379]. Похоже, что особое затруднение вызывает ситуация, когда с другим человеком требуется столкнуться лицом к лицу и вонзить в него острие ножа. Когда при нападении используются ножи (например, в боевых действиях с участием коммандос), заведомо предпочтительным способом убийства является удар сзади, чтобы не видеть глаз жертвы [Grossman 1995: 129]. Точно так же обстоит дело с зафиксированными в исторических источниках нападениями с ножом – в частности, в Амстердаме в раннее Новое время большинство таких нападений делалось сзади или сбоку, а лобовые атаки случались редко [Spierenburg 1994]. В эту же модель укладываются процедуры смертных казней. Лицо, которое приводит приговор в исполнение, практически всегда стоит позади казнимого, избегая столкновения лицом к лицу, – вне зависимости от того, идет ли речь о церемониальном обезглавливании приговоренного топором или мечом либо об агентах криминалитета или эскадронов смерти, стреляющих жертве в затылок. Аналогичным образом похищенных людей с большей вероятностью казнят, если у них завязаны глаза [Grossman 1995: 128]. С точки зрения социального взаимодействия, именно в этом заключается смысл завязывания глаз человеку, стоящему перед расстрельной командой, причем это в равной степени идет на пользу как ее участникам, так и самой жертве.
Особые трудности, связанные с убийством жертв лицом к лицу, выпукло демонстрируют свидетельства о массовых расстрелах во время Холокоста, которые осуществляла немецкая военная полиция (military police) [Browning 1992][36]. Их жертвы были почти полностью беспомощны и пассивны, а солдаты в целом были восприимчивы к идеологической атмосфере нацистского антисемитизма и военной пропаганды, а также сохраняли характерную для военных сплоченность в собственных рядах. Тем не менее подавляющее большинство находило эти убийства отвратительными, и даже после того, как к ним возникало существенное привыкание, они продолжали чрезвычайно угнетать их исполнителей. Психологическая неприязнь к убийствам была особенно сильной, когда солдаты находились в тесном контакте со своими жертвами, большинство из которых они расстреливали в упор в затылок, заставив их упасть на землю навзничь. Но даже на таком расстоянии солдаты часто промахивались [Browning 1992: 62–65]. В качестве примечательного примера отторжения человеческого организма к господствующей идеологии можно привести одного убежденного нациста, у которого возникли боли в животе, и это психосоматическое заболевание не позволяло ему лично присутствовать при массовых казнях, которые проводили его подчиненные [Browning 1992: 114–115]. Этот человек оправился от болезни после того, как его перевели в регулярные войска на передовой, где стрельба велась на приличном расстоянии, и затем отличился в бою.
Дисфункции пищеварительной системы, присутствующие в ситуациях с высокой напряженностью и страхом, возникают при различных конфронтациях – от солдат, обделавшихся в бою, до взломщиков, чье присутствие становится явным для полиции благодаря выделяемому ими запаху[37]. Иными словами, расхожие выражения «стойкость кишечника» и наличие «внутренностей» или «желудка» для борьбы – это не просто метафоры: данные идиомы заодно указывают на глубокое отвращение организма к насилию, которое требуется преодолеть тем, кто успешно его совершает[38].
Сама антагонистическая конфронтация как феномен, отличный от насилия, обладает собственной напряженностью. Люди, как правило, избегают конфронтации даже в сугубо вербальном конфликте, ведь мы гораздо более склонны делать негативные и враждебные утверждения в адрес тех, кто не находится в непосредственной близости, чем тех, с кем мы разговариваем в данный момент. Анализ различных разговоров, записанных на пленку в естественной обстановке, демонстрирует сильную склонность людей к согласию с собеседником [Boden 1990; Heritage 1984][39]. Следовательно, конфликт проявляется в основном на расстоянии и по отношению к отсутствующим лицам. Поэтому в моменты, когда конфликт доходит до непосредственной микроситуации, в его осуществлении – в особенности насильственном – возникают значительные затруднения.
Давайте сравним то, что нам известно о взаимодействии между людьми с другой стороны – нормальном взаимодействии, а не насилии. Основная тенденция здесь заключается в том, что люди попадают в фокус взаимного внимания и вовлекаются в телесные ритмы и эмоциональные тональности друг друга (свидетельства, подтверждающие эту закономерность, в сжатом виде приведены в одной из моих предыдущих работ [Collins 2004]). Данные процессы имеют бессознательный и автоматический характер. К тому же они чрезвычайно привлекательны, ведь к самым приятным человеческим занятиям относятся те виды деятельности, где мы захвачены выраженным ритмом микровзаимодействий. Вот ряд соответствующих примеров: плавно текущая беседа в такт общим интонационным акцентам, смех у всех присутствующих, энтузиазм толпы, взаимное сексуальное возбуждение. Обычно эти процессы представляют собой ритуал взаимодействия, доставляющий ощущения интерсубъективности и моральной солидарности – по меньшей мере в тот момент, когда все это происходит. Конфликт лицом к лицу сложен в первую очередь потому, что нарушает эту общую осознанность и телесно-эмоциональную вовлеченность. А насильственное взаимодействие тем более сложно, ведь победа в схватке зависит от того, удастся ли нарушить ритмы противника, прорваться сквозь его режим вовлечения (mode of entrainment) и навязать собственные действия.
Для вступления в насильственную конфронтацию имеется некое ощутимое препятствие. Такая конфронтация противоречит нашим физиологическим «системным настройкам», человеческой склонности к вовлеченности в микроинтеракционные ритуалы солидарности. Требуется полностью отключить чувствительность к сигналам ритуальной солидарности, передающимся от одного человека к другому, чтобы взамен сосредоточиться на использовании слабостей другого в собственных интересах. Солдаты, приближающиеся к зоне боевых действий, вступают на территорию, где собственным телом ощущают, что расстояние до неприятеля сокращается и они становятся все ближе именно к такому типу конфронтации. Вплоть до этого момента солдаты взаимодействуют почти исключительно друг с другом, с друзьями или привычными партнерами по коммуникации. В том, что они сообщают друг другу, и в тех чувствах, которые они испытывают и демонстрируют, может содержаться значительный объем негатива в отношении противника – его-то, в конце концов, здесь нет! В микроситуационной реальности тыловых территорий или военных баз вдали от фронта присутствуют только «все наши», даже если в их разговорах противник обозначается как некий символический объект, определяющий внешние границы этой группы. Но по мере приближения к фронту внимание все больше переключается на врага, обладающего реальным социальным присутствием. Как только это происходит, солдаты испытывают все большие сложности с тем, чтобы стрелять из своего оружия, и даже с тем, какое положение занимать по отношению к противнику, о чем свидетельствуют их позы. Все это можно заметить по снимкам солдат Первой мировой войны, которые выходят из траншей, вступая в «серую» зону (no-man’s land): на всех фото солдаты наклоняются вперед, как будто под сильным порывом ветра – но виной тому не реальный ветер, а градиент неуклонного приближения к неприятелю с расстояния. Храбрость солдат Первой мировой заключалась не столько в том, чтобы стрелять из своего оружия, сколько в том, чтобы идти вперед навстречу яростному огню. Их мужество было не столько в том, чтобы убивать, сколько в том, чтобы быть убитыми.
Как уже отмечалось, командиры в целом проявляют в бою меньше страха, чем люди, которые находятся под их началом. На уровне микровзаимодействий командиры даже близко не испытывают столь же значительную вовлеченность в конфронтацию. Командиры фокусируют внимание – а заодно и глаза – на взаимодействии со своими солдатами, стараясь со своей стороны поддерживать позитивный поток координируемой вовлеченности. Командиры не концентрируются исключительно на противнике, тогда как основную тяжесть конфронтационной напряженности несут их подчиненные, пытающиеся использовать свое оружие.
Именно поэтому глаза играют настолько значительную роль в насильственных столкновениях. Солдаты, парализованные ужасом, отводят глаза точно так же, как совершают по-детски магические жесты, направленные на то, чтобы остаться незамеченными противником. Победителям сражений ненавистно смотреть в глаза врагам, которых они убивают. Даже в обычной жизни соперничество пристальных взглядов трудно выдержать больше, чем несколько секунд, а зачастую оно не длится дольше нескольких долей секунды [Mazur et al. 1980]. Например, для вооруженных грабителей конфронтации глаза в глаза с жертвой, сколь бы обрывочный характер они ни носили, похоже, невыносимы.
Приближаясь к этому невидимому, но тактильно и телесно ощущаемому барьеру, некоторому меньшинству участников боевых действий (в меньшинстве случаев) удается его преодолеть. Зачастую это происходит при помощи внезапного рывка, напоминающего проталкивание сквозь стеклянную стену с последующим бесконтрольным падением на другую сторону – именно по ту сторону стены происходит наступательная паника, и теперь вся напряженность выливается в атаку. Для некоторых бойцов упомянутый барьер оказывается сниженным более постоянным способом или по меньшей мере на продолжительный период времени – они находятся в субъективной зоне сражения, где ведут огонь, берут на себя инициативу, а иногда даже метко стреляют. Именно эти люди составляют элиту насилия. Более подробно она будет рассмотрена в главе 8, а сейчас можно отметить, что данная группа также сформирована барьером напряженности/страха, который представляет собой эмоциональную структуру боевой ситуации – в совершенно буквальном смысле речь идет об эмоциях, распределенных по некоторому участку пространства. Одни люди – безэмоциональные или хладнокровные – воспринимают напряженность/страх других с отстраненной дистанции; их успех обусловлен именно таким отношением к напряженности/страху. Другие – горячие и неистовые – подпитываются чужим страхом не столько осознанно, сколько с помощью своего рода асимметричной вовлеченности, когда страх одной стороны противостояния влечет за собой неистовую атаку другой.
Поле боя часто описывается идиомой «туман сражения» – всепроникающая неразбериха, спешка и затруднения с координацией действий присутствуют на многих уровнях: организационном, коммуникативном, логистическом и (буквально) визуальном. Как уже было сказано, самым значительным компонентом тумана сражения является напряженность прорыва сквозь привычную солидарность взаимодействия. К нему же относятся и другие компоненты, связанные со страхом – страх убийства других людей, а также страх ранения, увечья и собственной смерти. Все эти страхи сцепляются в более сильное ощущение напряженности. Тот или иной из этих отдельных страхов можно успокоить или снизить до такого уровня, когда он оказывает умеренное или незначительное влияние на эффективность действий. Так в особенности обстоит дело со страхом ранения или смерти, который, по-видимому, легче всего преодолеть с помощью социальной поддержки или под социальным давлением. Страх убийства других людей тоже можно превзойти, в особенности при помощи трансформации коллективной напряженности сражения в моменты вовлеченности в агрессию. Именно поэтому я полагаю, что самой глубокой эмоцией является напряженность самого конфликта, которая формирует поведение его участников даже в те моменты, когда они преодолевают тот аспект страха, что побуждает их отступать или убегать.
Туман сражения имеет эмоциональную природу, и порой он бывает скучным, сонным, похожим на транс – некоторые солдаты описывают бой как движение во сне. Другие же ощущают сражение как замедление или ускорение времени – и в том и в другом случае происходит нарушение привычных ритмов социальной жизни [Holmes 1985: 156–157; Bourke 1999: 208–209], аналогичные типичные случаи из полицейских перестрелок приводятся в работах [Klinger 2004; Artwohl, Christensen 1997]. А поскольку наши эмоции и мысли формируются извне при помощи постоянных взаимодействий, оказавшись в зоне боевых действий, где обычные процессы вовлечения и взаимный фокус внимания резко нарушены, мы неизбежно должны ощущать другой ритм и другую тональность – ритмику, по большей части также нарушенную. В одних случаях эмоциональный туман настолько сгущается, что доходит до эмоционального хаоса или паралича, а в других это просто легкая дымка, в которой бойцы перемещаются с той или иной степенью эффективности.
Туман сражения – это образное наименование конфронтационной напряженности. Эта напряженность охватывает различные виды страха, содержащие в себе реальные объекты, которым могут уделять внимание бойцы: безопасность их собственных организмов; враг, которого не хочется видеть или не хочется видеть убитым; иногда к этому можно добавить страх насмешек, страх быть наказанным собственными командирами, страх подвести своих, страх прослыть трусом, а среди командиров это страх совершить ошибку, которая будет стоить жизни их людям. В поединках, не связанных с военными действиями, перечень страхов, как правило, короче. Однако во всех видах насильственных конфронтаций присутствует одна и та же базовая напряженность, и люди в таких ситуациях реагируют на нее практически одинаковыми способами и испытывают существенное влияние этой напряженности. Лежащая в основании насильственных конфронтаций напряженность представляет собой не страх перед неким внешним объектом, а борьбу противоположных тенденций к действию внутри нас самих.
Базовую напряженность можно назвать термином «несолидарная вовлеченность». Она возникает из попытки действовать против другого человека, а следовательно, и против собственных склонностей проявить солидарность с этим человеком, войти в общий ритм и общий когнитивный универсум. Это тем более сложно потому, что в ситуации насилия имеются собственные вовлеченность и фокус – в этом фокусе оказываются сам поединок, сама ситуация как имеющая насильственный характер, а порой и эмоциональная вовлеченность, в которой враждебность, гнев и возбуждение каждой из сторон заставляют другую сторону проявлять еще больше гнева и возбуждения. Однако эти элементы совместного осознания и вовлеченности еще больше усложняют задачу действия в данной ситуации таким образом, чтобы каждый мог эффективно осуществить насилие. Противники уже проделали определенный путь в направлении охваченности коллективной солидарностью – к тому, что Дюркгейм называл коллективным бурлением[40], – но одновременно вынуждены радикально менять направление, так что каждый становится когнитивным чужаком для другого и каждый пытается навязать другому ритм доминирования и эмоцию страха.
Именно так выглядит напряженность конфронтационной зоны. Чаще всего эта напряженность слишком сильна: люди не могут приближаться к зоне конфронтации вплотную, довольствуясь язвительными словами, а порой и запуском ракет с большого расстояния, – либо приближение к зоне конфронтации происходит лишь ненадолго, а затем она отталкивает наши тела, эмоции и нервную систему. Если же участники сражения организованы таким образом, что им приходится оставаться в зоне конфронтации, либо принуждаются к этому, то они по большей части не демонстрируют высокую эффективность действий, а ценой нахождения в этой зоне, которую им придется заплатить, оказывается боевая усталость или нервный срыв.
Есть и еще один способ снятия напряженности. Находясь достаточно долгое время в ситуации высокой напряженности, пребывая на физическом и эмоциональном взводе, люди, участвующие в конфликте, иногда обретают возможность выпасть из зоны напряженности, но не в противоположную сторону от противника, а прямо по направлению к нему. Эту ситуацию мы именуем наступательной паникой – и это самая опасная из всех социальных ситуаций.