мотрел теперь на меня открыто и ясно.
Наверное, с того момента он и уверовал, что я – лучшая на свете.
Шло время. Я очаровывалась, разочаровывалась и металась. Петр ждал. Потом моя мама стала мечтать о том, чтобы моя жизнь сложилась лучше, чем у нее, и увидела рядом Петра – преданного и любящего человека. С тех пор не было дня, чтобы она не поминала мне, какой он прекрасный. Потом я увидела его дом и его маму. Увидела мир, который был невероятно привлекателен и невероятно далек от меня. И я решилась. Мы поженились.
…У всех были квартиры, комнаты, а у Петра – дом. На Садовом кольце, через арку, дверь в квартиру прямо с улицы. Дом с сенями, длинным коридором, комнатами, которых сначала было непонятно сколько. Сюда входили люди, они клубились на кухне, смеялись, курили, пили кофе и переговаривались. Все они казались мне красивыми, остроумными, а главное – свободными. Центром всего этого водоворота была мама Петра. Она возглавляла сценарную студию. Она была очень красива, загадочна и абсолютно не похожа на всех взрослых женщин, которых я встречала прежде. Удивительно, но Петр никогда о ней не говорил и не рассказывал, что он внук известного советского поэта. Казалось, что ему это безразлично.
В доме шел непрерывный праздник общения. Здесь я и узнала, что Василий Аксенов только что уехал. Об этом мимоходом сказала мне мама Петра. Виктора Некрасова она совсем недавно видела в Париже. Они общались, она передавала ему посылку от друзей, а он горько сетовал на то, что был вынужден оставить страну.
Здесь за большим столом обязательно присутствовало несколько пожилых, необычных людей. Они рассказывали о лагерях, о деле Кирова, о ХХ съезде, обо всем том, что мы пытались узнать с Ленкой из выцветших журналов, прочитать между строк, догадаться сами. Оказывается, многое можно было узнать и понять не из книг. Гости рассказывали истории свои и чужие. В то время как у нас в семье – говорили только о том, что было написано в газетах, в книгах или показано по телевизору. И никто и никогда не говорил о прошлом.
9
Но если Ленка радовалась, что я поступила на философский факультет, то остальные реагировали иначе. Буквально в первые дни после свадьбы Петр пришел домой ужасно печальный и сообщил, что его любимая учительница литературы – Эмма Дмитриевна, узнав, что я туда поступила, сказала, что не желает меня знать, а он ответил, что раз так – то и сам ходить к ней не будет. Я ничего не поняла. Петр постеснялся мне объяснить. Потому что свобода другого для него была превыше всего. Потом на меня яростно набросился мой одноклассник, которому я честно носила из библиотеки Ницше, Сартра и Д’ Аннунцио. Он позвонил мне и сказал, что на самом деле философский факультет – настоящая контора. Я еще не знала, что конторой называли КГБ.
Собственно, я и сама чувствовала какой-то подвох. Во-первых, там училось множество освобожденных секретарей комсомола. Правда, так как это было вечернее отделение, сюда приходили разные чудаки, которые искали смысл жизни, но потом неизбежно оказывались в Загорской семинарии Троице-Сергиевой лавры. Имя Чаадаева на кафедре русской философии меня попросили не произносить. Я назвала его еще несколько раз, но мне сказали, чтобы я больше к ним никогда не приходила. Так я блуждала с кафедры на кафедру, и наконец ноги принесли меня к двери, на которой было написано «марксистско-ленинская этика», по крайней мере здесь говорили о добре и справедливости, но, конечно же, в марксистско-ленинском понимании.
Пытаясь обойти запреты говорить о русских философах, я решила написать диплом про писателя Достоевского, надеясь протащить в дипломе его этические взгляды. Я подошла к рыжеволосой моложавой профессорше со своей кафедры и смущенно рассказала ей о своих планах. Профессорша выслушала меня приветливо и тут же позвала к себе домой. Встретила она меня в коротких брючках и шлепанцах. Бодро двигая туда-сюда большой рычащий пылесос, рыжеволосая посадила меня в кресло с ногами и, перекрикивая гул, стала кричать:
– Деточка, ну зачем же вам этот Достоевский? Вы с ума сошли. Он истерик, путаник и просто больной человек.
Я с нетерпением ждала, когда она, наконец, выключит пылесос и я смогу ей хоть что-то ответить. Но, кажется, его вой только придавал ей силы.
– Ваш Достоевский твердит все время про Христа, но, согласитесь, это жалкая мифологическая фигура, которая никого не может вдохновить. Ну, как это можно позволить себя бить по щеке? Милочка, я читала Евангелие, – ну это ж курам на смех. Там же концы с концами не сходятся! – кричала она и возила щеткой по ковру.
Наконец, она нажала на него ногой, и он с урчанием затих.
– Ну вот, голубушка, – сказала она, почему-то с ликованием, – я решила сделать вам сюрприз. Она откинула со лба прядку и, подойдя к столу, прочла заранее написанное на бумаге:
– Этика революционного терроризма Петра Лавровича Лаврова. Вот это вы и будете писать. Мало кто исследовал высокие помыслы представителей русского террора. Их представления о добре, красоте, самопожертвовании, о величии насилия.
Зажав в руке бумажку с названием диплома, я уныло пошла домой. Но я представить не могла, когда села читать о народнике Лаврове, что встречу всех героев Достоевского.
– Сколько капель крови может быть на нашем знамени? – взывал теоретик-народник Петр Лаврович Лавров.
Они мерили в своих мензурках пролитую кровь, даже не предполагая, что спустя время она польется потоками.
По сути, я писала подстрочник к роману «Бесы».
10
Возглас Достоевского: «Если Бога нет, то все позволено!» – привел меня в сильнейшее замешательство. Потому что именно конечность бытия, его смертная завершенность, как мне казалось, обращала жизнь, лишенную Бога, в текучий календарный, почти животный быт со сменой циклов, времен года, обращения солнца, земли и луны, переходом человека в земной перегной, в бессмысленность усилий, поисков и озарений. И зачем тогда душе восходить куда бы то ни было, за такой небольшой срок жизни?
На семинаре наш преподаватель по этике однажды вскричал в отчаянии; все даже вздрогнули:
– Материя на клеточном уровне стала развиваться, эволюционировать. Но Бог мой, кто же вложил в нее эту потребность к развитию?! Отчего она не осталась такой, какой была изначально?!!
Было видно, как он втайне страдает, пытаясь изо дня в день объяснить нам все с позиций марксизма-ленинизма.
11
Когда акушерка радостно провозгласила, что у меня родился мальчик, я заплакала. Я вспомнила, что ему грозит армия всего через каких-то восемнадцать лет. Получив его в руки, я с первой же минуты обладания собственным ребенком испытала страх. Мне казалось, что младенец умрет от голода, от болезней, что на его коляску сверху обязательно упадет балкон, что его украдут цыгане или воры, что его обидят, сделают несчастным, что он будет слабым и что его будут унижать в школе. Все это проносилось перед моим внутренним взором.
Дом, в котором я жила – тот же прекрасный – с открытыми настежь дверьми, разговорами всю ночь – был неприспособлен для того, чтобы растить в нем ребенка.
Тем более что сюда ходили разные странные люди. Однажды по сценарным делам пришел мужчина с незапоминающимся стертым лицом. Он долго всматривался в сына, когда я мимо несла его на руках, после чего сын прокричал всю ночь без перерыва. Это было абсолютно необъяснимо. Никаких признаков ни болезни, ничего другого – не было. И когда этот человек пришел снова, все повторилось. Сын опять кричал несколько часов. На третий раз мы с сыном спрятались в комнате и не выходили. Он больше не плакал. Я подступила к свекрови с вопросом, кто этот человек.
– Это кагэбэшник, – ответила она. – Он написал сценарий о разведчиках и хочет его пристроить на студию, – увидев на моем лице недоумение, она прибавила: – Он только что поделился тем, что у него все время болеют дочь и жена.
В дом тянулись люди, чтобы непрерывно разговаривать. Обычно это продолжалось до рассвета. Так проходило длинное и унылое время застоя.
У нас поселился украинский мастер, который несколько лет ремонтировал квартиру. Звали его Тарас Перепуст. Он уже отремонтировал не одну квартиру и за это время научился в киношно-писательских домах богемным привычкам. Обычно он сидел в кресле с рюмкой вина и слушал пластинки Баха. Любил говорить на религиозные темы. Ремонт стоял. На полу лежали раскатанные обои. Сохли малярные кисти. Но как-то неловко было прерывать его монолог. Тем более что он умел вдруг вскочить, застенчиво улыбнуться и сказать что-то о своей необязательности. Это всех в нем подкупало. Вместе с Перепустом в наш дом пришли его друзья и знакомые. Это были адвентисты седьмого дня, диссиденты, голландцы, внук какого-то министра, которого родители долго держали на Кубе, лимитчики из Дагестана, чеченцы, директор Парка культуры.
Все они сидели на кухне, обсуждая последние новости и создавая какой-то абсолютно хаотический мир. Эти люди то появлялись, то исчезали. Приносили что-то консервированное в банках, наборы из «Березки». Выпивали, оставались до утра, спали в углу, свернувшись клубком. Мой муж обычно дирижировал всем этим разношерстным сообществом. Однажды он привел настоящего краснолицего моряка-шотландца, которого непонятно каким ветром занесло в СССР. Петр предложил нам поговорить, и я стала рассказывать ему, как люблю писательницу Джейн Остин. Шотландец весело смеялся и, стукнув пивной кружкой по столу (они с мужем пили настоящее заграничное пиво из банок), стал показывать мне, водя пальцами по щекам, что все эти книги для слезоточивых дам. «Ну и дурак», – подумала я и ушла прочь. А я-то всерьез считала, что все иностранцы культурные люди.
12
В начале 80-х годов Тарас Перепуст, делавший у нас ремонт и всегда ходивший в расшитой украинской рубашке под пиджаком, стал уговаривать меня поехать к нему на родину в село Иваньково под Нежин, чтобы я увидела сказочную страну Украину, где все не так, как здесь в Москве. Здесь люди злые. Отчуждены друг от друга. Не умеют колядовать, читать молитвы, петь хором и красиво говорить на своем языке. И я, сраженная его рассказами, поехала туда на несколько дней.