В тесном автобусе, вышедшем из Нежина, я вдруг увидела указатель, на котором было написано – Черниговский район, село Монастырище. И тут словно схлопнулись два пространства. Дело в том, что моим местом рождения и был указан Черниговский район и село Монастырище, только на Дальнем Востоке в воинской части на краю света. Видимо, в Приморье, где я родилась, жили переселенцы именно из этих мест Украины и я, встретившись с дорожным знаком, поняла, как эта местность попала в мой паспорт. Вот они собрали свой скарб и через Урал, Сибирь двинулись в Тихому океану. Все, что они могли донести отсюда туда, – это название своих мест. Правда, я вспомнила, как мама говорила: «Страшно было зимой идти через это село! Закроют ставни, и становится на улице темно и совсем уж страшно».
Пока я думала о жителях Монастырища, мы въехали в огромный поселок и вышли из набитого автобуса, прижимая к себе свои сумки. Тарас тут же хвастливо показал на здание местного музея. Это был огромный дом, где были собраны артефакты этих мест лет за пятьсот. Так он рассказывал. Конечно, с некоторым упором на то, что мир начался ровно отсюда.
Потом мы пошли по большой улице, похожей на проспект, и перед нами выстроились мазанки, как в фильме «Вечера на хуторе близ Диканьки». Впереди изгибалась река. Почему-то мы оказались на кладбище, где хоронили столетнюю старуху и все с ней – умершей – по очереди разговаривали. То есть не о ней, как было принято у нас, а именно с ней, как с живой. Выходили и говорили, как на собрании, о себе, о своих плохих поступках, о том, что просят ее там, где она теперь оказалась, походатайствовать за них. Рядом со мной стояла юродивая женщина и все время дергалась и смеялась. Мне тут же объяснили, что она в детстве засунула голову в печь и, когда ее оттуда вынули, подвинулась умом. Потом мы пришли на огромный двор, где шли поминки. Тут стоял стол, уставленный огромным количеством еды. Это был борщ с уткой, галушки и пироги. Повсюду было множество людей, на столах чистые скатерти, вышитые яркими цветами, расписная посуда. Ни одного пьяного. Вскоре пришли молодые трактористы, и, сев вместе со всеми, стали говорить, как в кино, сколько они обработали сегодня гектаров земли. Потом все запели. Я не могла никак отделаться от ощущения, что я нахожусь внутри советского фильма о прекрасных буднях украинского колхоза. Казалось, что все нарочно немного играют эти роли. Однако внезапно появлялись незапланированные темы. Стали спрашивать про Москву. Вдруг за поминальным столом встала доярка-стахановка со значком на груди и спросила меня: «Раз ты с Москвы, объясни нам, почему у нас в селе масла нет? Мы же сдаем государству столько молока?» Ответа у меня не было. Но все смотрели на меня серьезно.
Вообще у меня там возникло стойкое ощущение, что я должна отвечать за все. Я же из Москвы. И когда вечером ко мне подошел молодой человек и спросил, знаю ли я стихи Шевченко, мне стало совсем неловко. Он стал мне читать наизусть «Завещание».
– Я твоего Лермонтова знаю, – язвительно говорил он.
– Моего? – удивлялась я.
А утром я попала в Дом культуры на товарищеский суд, где два соседа судились за межу. Стоя на сцене, перед столом с судьями, они рассказывали, как все у них были расчерчены участки земли при прадеде и деде, и каждый поминал историю своего рода. Ко мне несколько раз поворачивались какие-то женщины в платках и худые с острыми подбородками мужчины и спрашивали: ты на чьей стороне? Почему-то им было интересно, что я о них думаю.
Когда я уезжала – все готовились к свадьбе. Несколько девушек плели венки, которые они должны были спускать по реке, а женщины украшали огромный шатер, где справлялась свадьба. Они жалели, что я уезжаю, говорили, что если бы я увидела этот обряд…
Не оставляло чувство, что мне все время хотят что-то объяснить. Конечно, там шла своя трудная жизнь, и не так уж я была интересна этим людям, но меня не оставляло чувство, что со мной говорят не люди этого села, а само пространство обращается ко мне. С каким-то новым знанием я уезжала из этих мест.
13
Отец обычно раз в неделю оказывался на пороге нашего дома. Кажется, он приходил повидаться с внуком, но на самом деле его тоже затягивала бурлящая жизнь, шумные разговоры непонятных людей. Он пытался принимать участие в дискуссиях, но это уже точно были не военпреды. Его вежливо выслушивали и продолжали говорить о своем – поливать советскую власть. Он уныло покидал кухню, обзывая всех богемой или недострелянной контрой – в зависимости от настроения.
В тот день он застал меня за чтением «Архипелага ГУЛАГ» и стал умолять, чтобы я дала ему почитать книгу. Ведь неслучайно наши библиотечные тетеньки неустанно шерстили фонды Исторической библиотеки. В те дни шли обыски в квартире писателя Георгия Владимова, органы мягко, но твердо уговаривали его покинуть страну, а соседи – друзья моей свекрови, потихоньку снесли к нам свою домашнюю антисоветчину. Все это добро лежало в диване, на котором мы спали, и мне было строго-настрого наказано никому о книгах не говорить.
Он стоял передо мной, какой-то грустно-жалкий, и умолял на одну ночь дать почитать самую-самую антисоветскую книжку на свете, за которую можно получить срок.
Я поколебалась и дала. Втайне я надеялась, верила, что он станет другим. И все его представления о социализме с человеческим лицом, наивная вера в то, что на крови и убийствах будет построено прекрасное завтра, сойдет с него как старая, больная кожа. «Ведь он неглупый человек», – уговаривала я себя.
На следующий день, побледневший и даже, как мне показалось, осунувшийся – он появился на пороге. Незаметно от других протянул мне белый сверток, и я спрятала его под свитер. Мы прошли в комнату.
– Ну что? – нетерпеливо спросила я.
Он некоторое время молчал, жестко сжав губы. Я знала у него такое лицо. Оно не выражало ничего хорошего.
– Если… если все, что там написано – правда, то я сейчас же должен застрелиться! – отрубил он. – Но это не может быть правдой, это скорее всего – ложь! Невозможно, чтобы столько самоотверженных, честных людей, положивших свою жизнь за советскую власть, заблуждались, обманывались или даже участвовали в преступлениях! Да, это искусно выдумано, – громким шепотом продолжал он, – но ведь и неслучайно, что Солженицын живет теперь в Америке, там содержат его хозяева.
– Ну, что ты такое говоришь! Это же обычная пропаганда.
Отец посмотрел на меня с тоской, понимая, что мы стали намного дальше.
Между нами вставали новые книги и новые люди. Вставало прошлое. И он не мог ничего с этим поделать. Все прежние способы обольщения не работали. Шутить и смеяться? Убеждать? Доказывать? Отец больше не мог потрясти меня новым знанием, я не восхищалась его рассказами о книгах, его открытиями истории. Он не мог мне даже сказать ничего внятного о прошлом деда, своего собственного отца.
14
Моего сына время от времени нянчила девушка Ира из Ижевска, которая работала в фирме «Заря». Жила она в общежитии на Арбате. Она часто приводила к нам в дом своих поклонников. Большинство из них было из Академии Фрунзе, которая находилась неподалеку. Наша няня пользовалась большим успехом у арабских офицеров, которые учились в СССР. Однажды она привела в дом офицера из Иордании и поила его на кухне чаем, а в другой комнате – сидели родственники свекрови, уезжающие в Израиль. Петр метался между комнатами и делал мне угрожающие знаки, чтобы я выпроводила няню и иорданца. Но я плохо понимала, чем гости могут друг другу навредить, пока не услышала, как веселый арабский военный стал рассказывать нашей девушке, сколько он положил евреев во время последней войны. Наша няня весело смеялась. В комнате свекрови, где сидели будущие израильтяне, шли оживленные разговоры, как вдруг кто-то из гостей спросил, а кто это у нас сидит на кухне?
Наш дом я часто ощущала каким-то материком, на котором сталкивались разные государства и национальности. Когда приезжали родственники свекрови из Ярославля, чтобы закупить на месяц продукты – обычно они уходили по очереди на Плющиху стоять за мясом, – возникали самые сложные коллизии. И она, и ее муж были преподавателями научного коммунизма. Их сын был простой советский милиционер. Обычно за чаем они объясняли свекрови и нам заодно – про временные трудности, про тяжкое противостояние с капиталистической Америкой, а мы вежливо терпели их рассказы, пока какой-нибудь забежавший гость не начинал грубо поливать советскую власть. Родственники из Ярославля обычно поджимали губы и отправлялись, замотавшись платками, стоять в очереди за колбасой или мясом. Вслед за ними обычно приезжал их сын-милиционер на мотоцикле с коляской. Выпив вечером четвертинку, он любил устраивать салют из своего пистолета под нашими окнами. Ему казалось, что это нас очень развлекает. Он был женат на надзирательнице тюрьмы. А его дед был комендантом в концлагере.
Когда Ира выходила во двор с коляской, к ней непременно подсаживался какой-то прогуливающийся молодой человек. Поэтому я из окна следила за ней и за коляской с сыном.
В тот день она вяло катала ее по двору и с тоской смотрела по сторонам. Я, бегая туда-сюда к плите, выглядывала в окно. И вдруг весь наш двор наполнился одинаковыми людьми. Они рассредоточились кто где. Один зашел за детскую горку, другой встал за дерево, третий подошел к нашей Ире и стал что-то ей шептать на ухо. Она весело смеялась, но вот мужчина присел на корточки, как будто прятался за коляску. Мимо них по двору прошли длинноногие красавицы. Стало ясно, что они и есть предмет интереса этих мужчин. Когда я выскочила во двор, уже никого не было – посередине стояла одна Ира с открытым ртом и смотрела вслед исчезнувшему ухажеру.
– Что это? – закричала я, заглядывая в коляску, где мирно спал сын.
– Они… это… из КГБ… ловят валютных проституток, – хихикнула Ира.
– Это он тебе сказал?
Ира кивнула.
– А зачем за коляску прятался?
– Он думал, что, если надо будет стрелять, ну, в тех, кто их сопровождает… чтоб его было не видно.