Насквозь — страница 28 из 32

Я вспомнила, что такое же странное отчуждение, испытанное в первую поездку в Латвии, куда вслед за бабушкой сына мы ездили отдыхать.

В Латышском рыбацком поселке Апшуциемс я впервые очутилась в 1980 году. Что поразило – так это множество огромных рыбацких лодок, закопанных почти целиком в землю. На поверхности оставалась лишь корма. Потом мне объяснили, что в поселке запретили ловить рыбу, а всех рыбаков отправили в колхозы. Лодки закапывали в знак протеста. Потом мы стали жить по соседству в другом поселке. В доме, где мы жили, висела огромная фотография, принадлежавшая покойной жене хозяина, где были замазаны чернилами отдельные лица. Я время от времени разглядывала этот странный снимок, пока Вальдемар – так его звали – не сказал, что жена замазывала лица тех, кого ссылали в Сибирь. Однажды Вальдемар позвал к себе в гости друзей прямо в ту комнату, где мы жили. Она была самая большая, и в ней стояло пианино. Мы не возражали.

Пришел красивый светловолосый пожилой господин. И пастор из соседнего поселка. Я, честно говоря, была удивлена, что у нашего хозяина такие друзья. С виду он был простой человек, строитель. Было много пива, светловолосый – он оказался архитектор – играл на пианино, и они вместе пели. И вдруг архитектор начал читать стихи. Сначала по-латышски. А потом, неожиданно, по-русски. Читал он Ахматову. Это был «Реквием». Он смотрел мне прямо в глаза, и я понимала, что он декламирует именно для меня. Я слушала как во сне. Потом Пастернак, Мандельштам. Я спросила:

– Откуда вы так хорошо знаете русский язык? И все эти стихи?

Он ответил буднично:

– Выучил в Сибири. А стихи мне читали – такие же, как я, – ссыльные.

Вальдемар, уже сильно напившийся, закричал, что тоже выучил язык в Сибири. И вдруг стал рассказывать, как немцы, которые уходили из Латвии, схватили его, семнадцатилетнего, на хуторе и отвезли в воинскую часть. Одели и погнали на фронт. Через несколько дней он бежал в родной хутор, но там уже были русские. Его снова схватили, кинули в тюрьму, где было много таких молодых, как он, а потом увезли в Сибирь. И его друг-пастор тоже заговорил о Сибири. Их всех посадили за «национализм», и они встретились там, в ссылке.

И я заплакала. Я тогда почувствовала, что меня душит какой-то невыразимый стыд. Словно это я сажала их в теплушки, отрывала от семей, бросала в лагеря. Оправданием был только язык. Язык, на котором говорили не только надсмотрщики и следователи, а Ахматова, Цветаева, Пастернак. Я даже тогда подумала, что они простили меня за то, что среди нас оказались – те, кто сказал на русском языке нужные им слова.

Мой дед никогда не говорил, что он служил в НКВД-МГБ, он только упоминал места своей так называемой службы. Польша, Чехословакия, Прибалтика, Западная Украина, а потом Норильск, и Магадан. Я и понятия не имела, что это означало.

7

В 2014 году несмотря на январские морозы в Киеве закипал Майдан.

Сыну должны были делать операцию в Киевском военном госпитале. Она была несложной, но под наркозом. Дядьки, лежавшие с сыном в палате, поливали на все лады «майданников». По сути, это были советские военные, которых перебрасывали то туда, то сюда, и независимая Украина всегда для них была каким-то абсурдом. А уж теперь – полный бред!..

Отставников этих очень смущало, что я из самой Москвы. Перебивая друг друга, они убеждали меня в том, что они абсолютно ни при чем, что не имеют к этому безобразию никакого отношения. И чтобы я передала там, в Москве (словно я уже фактом своего проживания была большим начальником), что они ничего «такого» не хотят и всегда вместе с Россией. Я старалась как можно мягче отвечать, что они не правы, что на Майдане происходит нечто серьезное.

Из госпитального окна открывалось небо, затянутое черным дымом от горевших на улице Грушевского автомобильных покрышек.

Хирург, с которым мы сначала обсудили диагноз сына, резко помрачнел, когда речь коснулась происходящих событий.

– Скоро вся эта революция прикатится к нам в госпиталь.

О Майдане мы уже знали из интернета, но увиденное поражало воображение. При свете морозного солнечного дня баррикады выглядели невероятно. Аккуратно уложенные мешки с песком в два человеческих роста закрывали проход на Прорезную и прочие улицы, выходящие на Крещатик. Если бы не машины и некоторые современные приметы жизни, можно было себя ощутить в начале прошлого века. Везде было множество инсталляций самодеятельных художников. Смешных надписей и плакатов. В огромной клетке сидела кукла Януковича в полосатой пижаме с кандалами на руках на золотом унитазе. Дымились трубы палаток, внутри топились печи-буржуйки. На улице было минус 17 градусов. Люди уже второй месяц жили на морозе. Правда, иногда они заходили погреться в Дом профсоюзов на Крещатике. На каждой палатке было написано, откуда они. Донбасс, Запорожье, Тернополь… Собственно, тело Майдана, как мне показалось, – это и были эти тяжелые военные палатки с синим дымом, стоящие цепью до главной площади. С дровами, печками, плакатами, подходящим и уходящим народом, все это напоминало по описаниям (как кто-то уже отмечал) Запорожскую Сечь. Всплывали наружу какие-то архаические формы жизни от нарядов, катапульт, шуток, еды и песен. Эти люди будто бы уходили корнями в землю Крещатика, Киева, Украины. Я тогда остро почувствовала, что так просто сковырнуть их не удастся.

Я подошла к какому-то мужику, переминающемуся с ноги на ногу от холода.

Мужик, абсолютно такой же, каким он был бы и сто и двести лет назад – только в китайском пуховике, – сказал мне, что сын Яныка Саша-Стоматолог отжал у них всю землю, с которой они кормились, и что возвращаться им просто некуда и поэтому стоять они будут здесь до тех пор, пока этот бандит не уйдет к чертям собачьим. У каждой палатки стоял большой плакат, где была написана похожая история.

Все начиналось уже в метро. В углах то здесь, то там спали замерзшие люди, в надетых друг на друга нескольких куртках, шарфах, и от них сильно пахло костром. Запах костра распространялся по многим центральным станциям метро. Сюда после работы ехали толпы людей, молодежь. Ехали замотанные тетки и женщины с кастрюлями борща, с пирожками. Город шевелился и жил во многих измерениях, но главное происходило на Майдане. Здесь шло историческое время – и все об этом знали. Поразительно было еще и то, что из станции метро можно было выйти в самое сердце Майдана. Повсеместно я слышала русскую речь.

В тот солнечный январский день, когда я ходила по Крещатику, привычно достав планшет, сзади меня резко схватили за плечо. Передо мной стояла женщина в толстой куртке, похожей на телогрейку, и мрачно смотрела прямо в глаза. Она стала резко говорить, абсолютно не ожидая от меня ответа.

– Зачем снимаете? Здесь нельзя! Откуда вы? Куда и кому вы хотите передать фотографии? Я отведу вас в штаб.

Я растерялась.

– Для истории.

– Идите отсюда со своей историей. Тут люди гибнут.

Я быстро пошла от нее, чувствуя себя очень неловко. Но, приглядевшись, увидела на стенах множество фотографий пропавших без вести. Они исчезли, возвращаясь с Майдана, и так и не доехав до дома.

Впереди поднимались клубы черного дыма, тянувшиеся с улицы Грушевского. Там возле администрации президента горели покрышки и стояли те самые националисты, о которых с ужасом говорили в Москве. Моя киевская знакомая, с которой мы сидели накануне в небольшом кафе на Крещатике ближе к улице Льва Толстого, сказала:

– У нас здесь революция одной улицы.

Вернувшись домой в Москву, на работе я застала настоящую панику, ко мне подходили сотрудники и спрашивали, как мне удалось уйти живой. Словно я вернулась с линии фронта и меня чудом не убили.

18 февраля мы все сидели перед экранами мониторов и смотрели на гибель Майдана. Телевизор давно уже показывал только пропагандистские передачи о страшных украинских националистах, которые рвутся к власти. А накануне позвонил сын и сказал, что по приказу Януковича закрыли все станции метро, толпы народа вываливаются со станций и идут пешком через зимний город. Скопище людей, с детьми, колясками, пожилые и молодые шли пешком в самые разные части города. Встал городской транспорт. И только на площади продолжала идти безнадежная борьба сотни людей с «Беркутом», который поливал их водой и стрелял по ним резиновыми пулями.

А утром – тихим, новым утром – вдруг началась стрельба по людям на Майдане как по живым мишеням. Шла она из гостиницы. Та злая сила, которая бежала, оставив группу палачей, чтобы наказать победившее деревянное войско. Здесь – в Киеве – люди еще не умели убивать друг друга с такой равнодушной жестокостью. И «Беркут» бежал. И Янукович бежал.

А тем временем в Москве многие стали всерьез говорить о том, что какие-то страшные националисты нападают и убивают каждого, кто говорит по-русски.

8

И тогда сын, живущий семь лет в Киеве, вдруг выступил с неожиданным письмом. Открывая день за днем фейсбук, он ужасался тому, что друзья, знакомые и даже родственники пересказывают друг другу страшные сказки про людей на Украине «с песьими головами». Это был большой текст, где он пытался все разложить. Почему и как все случилось, что стало последней каплей и что происходит на данный момент. Он написал это для своих кинематографических знакомых и еще нескольких друзей, потому что объясниться с каждым по отдельности было просто невозможно. И тут произошло нечто невероятное – на следующий день он проснулся знаменитым. Сотни изданий скопировали этот текст, корреспонденты самых разных интернет-газет и журналов просили его прогнозов и анализа ситуации. Он пережил сильнейший шок. Из незаметного, аполитичного человека он был вынесен на гребень событий и стал виден всем. Это была следующая стадия его выхода в открытый мир. Некоторое время он продолжал по инерции писать политические тексты, их читали, обсуждали, но потом вдруг его охватила внутренняя паника, перешедшая в депрессию. Испытание было слишком сильным.