Насквозь — страница 31 из 32

За крестовиной небольшого окна сквозь старые сосны пробивалось солнце, которое топило снег, и он, оползая, превращался в капель, которая стучала по мерзлой земле. Стучала, словно отсчитывая минуты. Текст романа, который я перечитывала, ожидая посетителей, звучал в доме как-то по-иному, словно хозяин, присутствуя здесь, надиктовывал – слово за словом.

Я дочитала до того места, когда Юра Живаго упал в обморок после молитвы об умершей матери. Мне показалось, что я иначе поняла смысл происходящего в книге. Вот недавно осиротевший мальчик приехал в имение своего дяди Николая Веденяпина. Вышел на косогор и увидел на горизонте нитку железной дороги с далеким дымком паровоза. Обычно Юра каждый день молился об умершей матери и об отце, которого никогда не видел, но знал, что он существует. В этот раз он настолько был потрясен недавними похоронами, что молился и думал только о ней. И, словно спохватившись, сказал себе, что об отце помолится после. И потерял сознание. В мире что-то изменилось…

Оказалось, что когда мальчик не помолился о заблудшем отце, то единственная чистая душа сама, не зная об этом, перестала удерживать его – в пространстве жизни. И тогда тот погиб, покончил с собой, выпрыгнув из того самого поезда, дымок которого заметил Юра на горизонте. С этого звука свистка и набирает ход роман.

Можем ли мы в своем мире рассмотреть нечто подобное, успеваем ли связать события, увидеть невидимое? Выходило так, что Пастернак буквально с первых же страниц говорит о том, что мир держится нашим усилием любви и воли или рушится от нашего безволия или равнодушия. Значит, многое зависит от внутренних усилий? Разве я не знала об этом раньше? Знала. Но смогу ли я сейчас удержать мир внутри и вовне себя, или он распадется на осколки? Собственно, герою – «Живаго» – это так до конца и не удалось…

А может быть, я просто нахожусь под обаянием текста, и ничего подобного никогда не может произойти? Мир каждый раз распадается, части его никак не связаны друг с другом, и все пересечения – случайны. И войны, и разрушения, и гибель не предотвратить, не остановить. Зло как огненный шар несется, сжигая все на своем пути. Мы каждый раз просим о помощи и не получаем ответа.


Вдруг все замерло. Затихла капель. Почему-то пошел снег. Стояли февральские дни, когда зима и весна за день несколько раз сменяли друг друга. Уже подступал вечер, и тут на крыльцо поднялись посетители. Их было двое. Мужчина и женщина лет пятидесяти. Иногда я пыталась отгадать, какие отношения связывают людей, которые сюда пришли. Но сейчас я была под впечатлением от чтения, и в некотором тумане от своих размышлений, поэтому заговорила сразу и вдруг.

Я рассказывала им, что в этой столовой сходятся многие главные сюжеты судьбы Пастернака. Вот фотография с именин его жены Зинаиды Николаевны конца октября 1958 года, где Пастернак узнает о присуждении ему Нобелевской премии. Мы становимся свидетелями его счастья и триумфа. Но пройдет всего день, и он станет гонимым и преследуемым толпой. И этот стол, за которым шло торжество, – всего через полтора года станет столом поминальной скорби. Но кажется, что Пастернак заранее знал, что так и будет, и не уклонялся со своего пути. С самого начала, когда не стал музыкантом, хотя мечтал им быть, когда не стал философом, хотя все шло именно к этому. Он все время будто бы сбивался с дороги, хотя на самом деле пытался ее найти. Эта внешняя неясность рисунка его жизни очень огорчала родителей, которых он любил. Но даже сыновняя почтительность не позволяла ему отдаляться от того пути, который был ему предначертан.

Мы перешли в комнату его жены Зинаиды Николаевны Нейгауз. И здесь была история про ужасный 1929 год, когда все изменилось и начался «великий перелом». Пришла безысходность. Тупик. И выстрел Маяковского ударил по сердцу. Поездка в Ирпень, вспыхнувшее чувство к Зинаиде Нейгауз – было разрешением, выходом из того тупика. Взгляд женщины до определенного времени был как бы отсутствующим, и вдруг в ней словно что-то провернулось, и она посмотрела на меня с вызовом. И хмурясь, и перебивая себя, она заговорила. Вот, вы, мол, сказали, что Пастернак всегда выбирал путь отказа от всего того, что буквально шло ему в руки, что он уклонялся от прямых и очевидных решений, а как же этот выбор? Зинаида Нейгауз? Жена близкого друга? Ведь в тартарары полетели две семьи. Как же так? Мужчина слушал женщину довольно напряженно. И я вдруг почувствовала, что она спрашивает не про Пастернака. Что ей надо сейчас отвечать что-то про ее жизнь, которой я не знаю и не могу знать. И стало не по себе. Я замечала, что люди приходят сюда с некоторым внутренним вопросом, касающимся их судьбы. «Как к священникам», – подумалось тогда.

– Наверное, он не мог иначе. Ведь речь шла о жизни и смерти. Если бы не выход в другое, «второе» рождение, наверное, случилось бы самоубийство. Не было ресурса для жизни. В новых условиях, в новой реальности. Я говорила с некоторым ужасом, параллельно думая о том, как же это я сейчас говорю. – Вторым рождением стала не только жизнь с Зинаидой, парадокс был в том, что через нее он принял советский строй и новую реальность. Именно поэтому оказался на этой даче. Сидел в президиуме 1-го съезда писателей. На время даже стал представителем советской номенклатуры.

Потом я рассказала, как они с Зинаидой ехали из Ирпеня, курили в тамбуре и без конца разговаривали. И Зинаида Николаевна, вовсе не предполагая, что будет с ним когда-нибудь вместе, рассказала ему историю про то, как в пятнадцать лет ходила на свидания под вуалью в гостиницу «Европейская» к своему двоюродному брату, который был вдвое старше ее. Кто бы мог подумать, что эта история спустя много лет войдет в роман «Доктор Живаго». Но его роман о Живаго был не только историей о том, как интеллигент пытается сохранить себя на фоне исторического разлома, он, главным образом про жизнь и смерть, и бессмертие. Про то, что бессмертие дается всем и каждому, так как человек творец, как и Бог, по образу и подобию которого он содеян. И поэтому дело не только во временах и обстоятельствах, а в том, чтобы вернуть свой дар тому, кто тебе его дал…

Когда она снова коснулась истории его травли, не выдержал уже мужчина.

– Почему он не уехал? Чего он ждал? – с какой-то мрачной решимостью проговорил он. Словно можно было что-то изменить этим вопросом. Его настойчивым желанием.

Я услышала голос своего мужа, настойчиво говоривший, что здесь, в России, как евреи в Холокост, все надеются уехать последним поездом, цепляются за последнюю надежду, и оттого погибают, раздавленные этой машиной.

– Чего мы ждем?

Я снова забылась, рассказывая уже скорее себе, чем им. И когда они спустились из кабинета, и прозвучали прощальные слова, женщина стояла возле мужчины, уже какая-то другая, чем та, что пришла ко мне час назад.

Когда ушли экскурсанты, я вспомнила, как в начале дня думала еще о том, что Юрий Живаго неслучайно, с одной стороны, невольный свидетель гибели собственного отца, а с другой, никогда его не видел и не знал; единственное, что ему осталось от него, – это известная фамилия.

2

Каменные плиты вдоль железной дороги были испещрены граффити; георгиевские ленты, победные выкрики и наскальные рисунки на темы победы в войне, которая была семьдесят лет назад. Я с тоской смотрела на эти бесконечно тянущиеся стены и думала, что родилась с войной в голове. Вот отец стоит в мундире в какой-то праздник, он вешает перед зеркалом на свой китель медали. Он совсем молод.

– За что эти медали?

– За то, что мы вас защищаем.

– От кого?

– От врагов.

Я появилась на свет в начале 1960 года в военном городке на самом краю света в Приморском крае. Говорят, его построил Блюхер, ожидая нападения японцев. Японцы не напали, Блюхера расстреляли, а из городка под китайским названием Манзовка мой дед, бывший детдомовец, ушел на фронт и не вернулся. Его дивизию после войны перебросили в Прибалтику, а вдовы и дети погибших так и остались жить в тайном военном городке, куда время от времени заходили новые части. Однажды мне открылось, что, если бы дед не погиб, я бы не родилась на свет. Он бы уехал с дивизией в Прибалтику, а отец, попавший сюда из Москвы, не нашел бы маму. Значит, она родилась из-за войны? А кто тут родился не из-за войны?

Впервые мы поехали на Западную Украину задолго до всех событий.

Все время, пока я ходила по улицам Львова, из подсознания шли какие-то мощные сигналы. Семейные рассказы о никогда не виденном дяде Яше, которого почему-то замучили и убили где-то недалеко от этих мест. Страшный шепот взрослых о том, что ему перед смертью вырезали на груди красную звезду. Эта жуткая красная звезда снилась мне в детстве по ночам. Я долго не понимала, как это можно «вырезать» такое на теле. Но что тут делал бедный дядя Яша? Конечно, я донимала отца этими вопросами.

– Он боролся с украинскими националистами.

– А что делали националисты?

– Убивали людей.

– Всех?

– Нет, в основном коммунистов.

– Зачем?

– Потому что те заставляли их жить в Советском Союзе. Дальше я уже все представляла сама. Дядю Яшу, который зачем-то едет из Москвы в Западную Украину и, как говорили дома, «гоняется» за бандеровцами.

3

«А ведь внуки уже ничего не узнают об этой жизни», – промелькнуло в голове. Я вспомнила Варшаву, где они теперь жили. Она поразила меня сдержанной деловитостью. Удобный налаженный мир, где транспорт ходит по расписанию. Где хорошее и удобное метро. Варшава была не похожа ни на один город, который я до этого видела. Это только потом я поняла, что передо мной город-фантом, выросший из развалин, где не осталось камня на камне. И только район варшавской Праги сохранил облик 30-х годов. Я ходила по улицам, где когда-то был еврейский квартал, здесь не было ничего, кроме памятных линий, нанесенных на тело улиц. В центре было множество памятников – Варшавскому восстанию, Катынскому расстрелу, ссылкам, Сопротивлению. Но были и немые рубцы, которые продолжали болеть, и боль эта была разлита в воздухе. Где-то здесь был Дом сирот, где работал Корчак. До ужасной войны все жило и роилось. Варшава была приютом для множества разных культур и разных миров. И вот теперь – застывший ландшафт с одним лицом, одной культурой, полный какого-то невыразимого одиночества.