За спиной я услышала шепот.
– Он думает, – сказала бабушка. Просто думает.
– Все время?
– Делать ничего не хочить, вот и все! – прошипела тетя Фрида, стуча сапогами.
– А он уже свое сделал, – тихо и строго сказала бабушка, – во всяком случае, для нас.
Я знала, что у тети Фриды было много мужей и этот маленький, но жилистый человек был последним в ее длинном списке. Они жили с ней в параллельных мирах; он обрывал листочки календаря, пил свой чай-чифирь, по праздникам получал вместо водки какую-то мутную жидкость, которую тетя Фрида изготовляла в сарае, а главное, читал книги и газеты в своей крохотной комнатке, подчеркивая целые абзацы красным карандашом.
Дед Гавриил Петрович держал его за сумасшедшего, спившегося мелкого человечка и подтрунивал над ним как мог. А остальные поддерживали дедовские насмешки. Дедушка Саша же вел себя как дурачок, подыгрывая всем.
Все ели и пили, иногда кричали, а сидевший напротив дедушка Саша, казалось, только и делал, что сосредоточенно опрокидывал одну рюмку за другой. Иногда, правда, он вытягивал рюмку и, глядя мимо деда, на меня, выкрикивал: «Любишь своего дедушку Сашу?! А?!» И подмигивал мне.
Мой дед мрачнел: «Вот дурак-то, и никакой он тебе не дедушка, просто алкаш и больше ничего». Мне было ужасно стыдно, хотя дедушка Саша, наверное, и не слышал этих слов, но я покраснела и выпалила: «Он же дачу построил и нас сюда пустил». Дед промолчал и мрачно стал разглядывать что-то в окне.
– Что ты все время болтаешь? – вдруг закричал он на моего отца. – Напьются и давай трепать языками! А ведь за это время можно было бы что-то полезное сделать! Или посидеть, подумать над собой.
– Да, да – сбиваясь как на экзамене, отвечал мой отец, – вот такие мы у тебя уроды, такие мы у тебя недоразвитые, ха-ха. Он был уже не совсем трезв, но выпитое не придавало ему смелости, скорее делало его каким-то угодливым по отношению к деду.
В это время моя бабушка что-то положила ему в тарелку со словами:
– Ты попробуй, какой холодец я сделала, Ганечка, как любишь, как просил.
– Мать, – заорал он и хлопнул кулаком по столу, что же ты мне рот затыкаешь, ты посмотри на своих… он произнес что-то, но в этот самый миг кто-то с грохотом опрокинул стул, и все одновременно замолчали. А дедушка Саша, проворно выскочив на середину террасы, задевая всех тонкими руками и ногами, заскакал, выбрасывая вперед ноги, как кузнечик, и закричал во все горло:
– А мы щас, русского дадим, русского!
И стал плясать вприсядку. Обычно за столом не пели и тем более не плясали, поэтому все смотрели на явление дедушки Саши с недоумением. Дед прошипел:
– Пьяный идиот!
16
Здесь был культ всякого деланья. Дед об этом говорил всегда, сам он подавал пример; разводил пчел, снимал кино на кинокамеру, писал работы о воспитании и рассылал в газеты. Делать – означало правильно жить. Но я начала понимать, что ничего неделающий дедушка Саша, во всяком случае, когда он пребывал в своем углу или произносил странные слова и совершал бессмысленные, на взгляд других, поступки – осуществлял свое делание.
Когда дедушка Саша постарел и не мог больше выезжать на дачу, к нему стали приставать общественницы. Они приходили, суетливо стряхивали в коридоре снег с шапок, с плеч, топая среди вешалок, утыкаясь спинами в чужое пальто, открывали сумки с каким-то бумажками, марками. Они хотели, чтобы дедушка Саша вел в Красном уголке ЖЭКа политинформацию. Обычно он прыгал на кровать и, прикрывая глаза, бормотал: «Я болен, болен, болен». Но однажды они поймали его прямо возле дверей квартиры, выходящим из дома. Одна из них зацепилась за его локоть и повисла на нем. Сначала он пытался ее стряхнуть, но он был слишком маленький и слабый, а тетка – сбитая, с коротенькими ножками и ручками, мягкими, как подушки, щеками. Тогда он вдруг трогательно вытянул голову вверх, закатил глаза и громко, протяжно – кукарекнул. Потом еще и еще. Он кукарекал до тех пор, пока тетки с криками: «Сумасшедший!» – не покатились вниз по лестнице.
Когда он умер, мне приснился сон. Мы с ним плыли на огромном плоту по озеру, из которого то тут то там поднимались клубы дыма. Во сне дедушка Саша был очень многоречив и рассказывал мне обо всем, что мы встречали на своем пути. Из воды перед нами вырастали то серые, то черные плиты с разными именами. Он рассказывал мне про каждого человека, который почему-то лежал на дне кипящего озера. И наконец, перед нами оказалась плита с именем, которое я не могу вспомнить. Дедушка Саша сказал, что этот человек-чудовище во время Французской революции пролил очень много крови, из-за него и дымится все озеро. Мы почему-то были как-то связаны с этим французом. Дедушка Саша вел плот очень профессионально, как бывший моряк. А я чувствовала с ним себя удивительно спокойно.
17
Незадолго до того – мне было четырнадцать лет – мы с дедом привезли бабушку из больницы. Я жила у них на каникулах в небольшой квартире в пятиэтажке на Артековской улице. Бабушка шла с огромным трудом, поднялась на второй этаж и тут же осела на диване, лишенная сил. Тогда она в первый раз осознанно взяла меня за руку. В этом было что-то странное. Любящие ее дети – мои тетки и отец – все как один оказались заняты, оставались я и дед. Она взяла меня за руку и, словно опираясь на что-то невидимое во мне, вдруг жестко сказала Гавриилу Петровичу:
– Перестань рыдать. – Дед действительно лил долгие слезы, которые выглядели столь неестественными на его лице, что мне казалось, это просто мокрые пятна, оставшиеся после утреннего умывания.
– Перестань лить слезы. Ты же сам выпил из меня всю кровь.
– Марусенька, – говорил между тем дед, как ни в чем не бывало, – Марусенька, что тебе принести, что ты хочешь?
– Я хочу, чтобы ты ушел, ушел совсем, я тебе больше ничего не должна. – Правда? – неожиданно обратилась она ко мне.
Во мне все заныло, заметалось. Я не знала, как быть. Наверное, надо было бы обнять ее, прижать к себе. Но я не умела. Вот тогда дед мне и подмигнул. Затем он вышел в коридор и позвал меня. Я встала и как сомнамбула пошла за ним.
– Она не в себе, – довольно-таки весело сообщил мне дед в коридоре. А затем шепотом: – Она с ума сошла. Такое бывает. Я ухожу.
Я молчала. Он хихикнул и выскочил из квартиры. Дед выглядел помолодевшим, ему нельзя было дать его 65. По лестнице сбегал мужчина с прямой спиной, слегка седыми, вьющимися волосами, полный энергии и сил. Я закрыла дверь. Я стояла в коридоре и чувствовала себя сообщницей молодого и удалого деда.
А он уже давно готовил меня в сообщники.
Он обожал драматические коллизии, трагические конфликты, яркие монологи. Наши праздники и юбилеи надолго стали его настоящей сценической площадкой. Мое положение в семье странным образом внушало ему какие-то надежды, именно со мной он связывал осуществление неких планов, о которых я и не догадывалась. Лет с десяти он стал регулярно вести со мной серьезные беседы. Мы говорили обо всем: о законах природы и человеческого общества, он спрашивал меня о родителях, о чем они говорят дома, как себя ведут, когда он их не видит. Я испытывала восторг оттого, что со мной не только разговаривают, но и спрашивают мое мнение о взрослых. Если бы я помнила, что я успела ему сказать о своих родителях, если бы я понимала, что говорю!
Его интересно было слушать: он объяснял людей. Самодеятельный психолог, в каждом человеке он искал скрытое, подлинное содержание, зачастую запрятанное в самые глубины существа. В наши долгие прогулки дед вынимал свой невидимый скальпель и начинал свои странные опыты. Он исследовал своих детей, зятьев, невесток, показывая мне, что их слова ничего не значат, что там, в глубинах сознания, а может, и подсознания, живут истинные неблаговидные мотивы поступков, и только ему и мне возможно их разгадать. Тогда-то мы и стали сообщниками. За столом, уколов кого-то язвительной репликой или насмешкой, он тут же смотрел на меня: «Ну, каково? Видишь, как я угодил в самый нерв, в точку?»
Однажды бабушка перехватила наши взгляды. И, видимо, с этого времени переменилась. Она перестала смотреть на меня, как обычно, недовольным, холодным взглядом, более того, она вдруг то и дело стала хорошо говорить обо мне домашним. Она даже как-то сказала, что в их семье я как падчерица, которую все не видят до поры, а в конце меня расколдуют и все поймут, что я Золушка. Это было сказано, когда все дети ели утреннюю кашу, а у плиты ей помогала тетя Фрида. Так вот, услышав это высказывание своей сестры обо мне, она села с половником у плиты и громко захохотала. Она долго смеялась, широко открыв рот, вытирала слезы, катившиеся по ее щекам, и повторяла:
– Ну и уморила, Марусь, ну, уморила, какая ж она Золушка!
18
Бабушка умерла в августе 1974 года. Своим уходом она словно оставила за собой последнее слово. Допустить этого дед не мог. Были поминки. Дед готовил свой номер. Недоволен он был и мной, буравил меня строгим взглядом. Тогда я еще умела только чувствовать, но не понимать. И поэтому мне не по силам было выдержать его напор, его немой вопрос – я спряталась, ушла в другую комнату, всем своим видом показывая, что я всего лишь ребенок и ничего не понимаю. И тогда случился тот взрыв. Я вдруг увидела сполохи радостного предвкушения на лице тети Фриды. Дед встал, обвел взглядом сидящих за столом и уставился на огромный фотопортрет бабушки, появившийся в доме после ее смерти. «Дорогая Маруся!» – начал он. Его голос дрожал и срывался. Дед говорил, обращаясь к фотопортрету. Никто еще ничего не понимал. Лишь тетя Фрида светилась от счастья.
– Ты пришла ко мне сегодня во сне и сказала: «Мой дорогой муж, моя любовь, только ты был тем центром, в котором была сосредоточена вся моя жизнь. Ты знаешь, что каждое твое слово было для меня законом и каждое твое слово должно быть законом и для наших детей».
От лица умершей дед говорил сидящим за столом детям о том, что ее сердце постоянно болело от их гнусных поступков, от того, как они плохо живут, ужасно работают, безобразно воспитывают своих детей. По словам деда, умершая не могла поверить, что ее внуки не пошли хоронить родную бабушку. «Как же такое могло случиться? Как мы дожили до такого позора?» – спрашивал дед, донося, как он считал в ту минуту, до лицемерно собравшихся на поминки детей – смертельную обиду и недоумение покойной.