Наследник — страница 9 из 42

Он внимательно выслушивает студента, пронизывая его плачущую речь своим телеграфическим таканьем.

– Перестаньте реветь, – говорит юноша, – деньги вам будут возвращены. Что? Ручаюсь. Не целиком, конечно. Половина.

И неожиданно с обольстительной улыбкой:

– Ведь он тоже поработал, не правда ли?

И обращаясь к Мишуресу:

– Скорее, деньги!

– Нет, кроме шуток, – говорит Мишурес, – ты вырвался из сумасшедшего дома или тебе моча в голову ударила?

– А-а! – закричал юноша, и хохот кругом разом прекратился.

Юноша скрестил руки на груди и оперся о бильярд.

– Спокойно, снимаю! – закричал Мишурес и, сложив из пальцев фигу, сделал вид, что фотографирует. Но кругом не смеялись.

– Не выводи меня из себя, – сказал юноша холодно, – не выводи меня из себя, Мишурес! Околоточный внизу. Если я сейчас не увижу денег, тебя возьмут. Ты меня знаешь, Мишурес.

Тишина. Юноша топнул ногой. У него обнажились крайние зубы, видные только у волков.

– Ша! – испуганно сказал Мишурес. – Не подымай скандал. В чем дело? Разве я говорю «нет»?

Но юноша уже рвал у него из рук деньги. Он бросил студенту комок кредиток:

– Считайте!

– Сто двадцать пять, – сказал студент, глядя на юношу обожающими глазами.

– Ладно, идите, – сказал юноша и беспечно махнул рукой, – и больше чтоб сюда ни ногой!

Потом он повернулся и стал внимательно оглядывать окружающих. Многие подходили к нему, пожимали руку и восхищенно трепали по плечу. Вдруг юноша увидел меня.

– Кажется, – сказал он, – вы Сережа Иванов?

Он улыбался своей обольстительной улыбкой и тряс мне руку.

Я молчу, ничего не понимая.

– Мы должны были здесь встретиться, – добавляет он.

– Ах, – говорю я и счастливо бледнею, – вы Саша Гуревич?

Он радостно кивает головой.

– Позвольте вас познакомить, – говорит он, – Клячко, Завьялов, еще один Клячко, Беспрозванный. Вся наша банда.

Четверо студентов кланяются мне с угрюмой поспешностью.

– А я, – говорит Гуревич и фамильярно схватывает под руку меня и ближайшего из Клячко, – исчезаю. Небольшое дело. Вы пока тут потолкуйте. Через полчаса я вернусь, и мы обсудим вопрос, куда нам пойти сегодня ночью прожигать свою молодость.

Он засмеялся и убежал.

Мы, пятеро, с неловкостью топчемся на месте.

Маленький Беспрозванный внезапно обращается ко мне:

– Война скоро кончится?

Я искоса смотрю на него, чтобы узнать, серьезно ли он спрашивает. У Беспрозванного хитрое, непроницаемое лицо.

– Война, – говорю я, – кончится не раньше, чем народы поднимут восстание против своих владык.

Мне досадно, что эта фраза вышла такой книжной. Ее туманная напыщенность не идет к стуку шаров. Припоминая уроки Кипарисова, я пытаюсь растолковать Беспрозванному экономический механизм войны.

– Война империалистическая, – наставительно заканчиваю я, – должна превратиться в войну гражданскую.

Беспрозванный молчит. По забавной торжественности его лица я догадываюсь, что он ровно ничего не понял.

– Ну да, – говорит он с важностью, – война продлится еще очень долго, так я и думал. Хорошо, что я начал оттягиваться.

И он прибавляет с хвастливостью:

– Я спустил уже десять фунтов. Это довольно трудно. Нужен режим. Сильная воля.

– А они? – говорю я и киваю в сторону обоих Клячко и Завьялова, затеявших американку.

Беспрозванный пренебрежительно пожимает плечами:

– Тоже люди! У них ни черта не выходит. Очень слабо. Ведь вы знаете, что оттягивается только один Клячко. А другой – белобилетник. Но он всюду ходит за братом и следит, чтобы тот не спал и не ел. Он у него вырывает куски изо рта. А сам лопает. Но он тоже человек. Иногда он засыпает, и тогда младший брат бежит в ночную пекарню и жрет бублики. Они вечно ссорятся.

– А Завьялов? – говорю я.

Беспрозванный опять пренебрежительно пожимает плечами. Положительно, он всеми недоволен!

– Завьялов – дурак! – говорит он. – Ты себе можешь представить, ведь он был на медицинском факультете!…

Беспрозванный в волнении откидывается на спинку стула. Я тоже откидываюсь на спинку стула, ошеломленный главным образом неожиданным переходом на «ты".

– У него нервы слабые, – насмешливо говорит Беспрозванный, – он не может слышать про анатомию, про кишки. Когда он узнал о строении человеческого тела, с ним сделался обморок. Он не смог вынести разговоров о тонкости сосудов, о сердечной мышце, об ишиасе, о табесе. Он сказал, что гораздо легче видеть смерть на фронте, чем копаться в ней ежедневно с микроскопом в руках. И он ушел с медицинского факультета. Видал такого дурака?

Я с любопытством посмотрел на Завьялова, испугавшегося сложности своего организма. Действительно, в нем была какая-то расслабленность; нижняя губа его отвисает; вспоминая, он подтягивает ее и испуганно озирается. У обоих Клячко низкие лбы и убегающие подбородки. Они похожи друг на друга животным сходством: как кролики, как мыши. Уже между собаками такого сходства не бывает.

Я смотрю на других, на всех, кто здесь, в бильярдной. Я вижу узкие лбы дегенератов, носы, разъеденные кокаином, плеши, похожие на гниение. Глаза мои делаются страшно зоркими. Рожи! Рожи кругом!

– А Гуревич? – вскричал я.

– Гуревич? – пробормотал Беспрозванный. – А, это умница! Очень начитанный. У него дома целая библиотека. Он редко бывает дома. Поссорился с отцом. Тот его выгнал. Говорят, из-за горничной. Владеет несколькими языками. Все знает. Ловкач! Ты видел, как он разделался с Мишуресом?

– Да, да, – говорю я, – здорово! Как он не боялся?

– Боялся? – говорит Беспрозванный. – Чего ж бояться? Э, да ты ничего не знаешь. Я тебе расскажу. Гуревич у Мишуреса в доле. Это все заранее решено. Ну как ты не понимаешь? Контора. Мишурес ловит пижона. Обыгрывает его. А чтоб не было скандала, появляется на сцене Гуревич, разыгрывает из себя благородного защитника и заставляет половину денег отдать пижону. А потом оставшейся половиной Гуревич с Мишуресом делятся. Они недурно зарабатывают.

Я не успеваю ответить. Перед нами вырастает Гуревич. Он озабоченно смотрит на часы и говорит:

– Джентльмены! Надо решать, куда мы сегодня идем. Маскарад, клуб или заведение Марьи Ивановны?

Я смотрю на Гуревича с ужасом.

5

Через полчаса после знакомства с Гуревичем меня поймали на том, что я во всем ему подражаю.

Гуревич пообещал мне, что я похудею:

– Через неделю ты себя не узнаешь, Сережа. Люди будут думать, что ты рожден не мужчиной и женщиной, а циркулем и линейкой.

В характере Гуревича было выражаться причудливо. Это меня восхищало.

– Почему бы тебе не стать писателем? – убеждал я его.

– Я кладбище талантов, – ответил Гуревич с выражением разочарования на своем юном лице.

– Ты знаешь Катюшу Шахову! – вскричал я ревниво, вспомнив, что это же говорила мне Катя,

Саша покраснел и ничего не ответил«

Через пять минут он начал мне мстить.

– Я знаю, – сказал он, – ты идейный, ты, наверно, мечтаешь о карьере заговорщика. Ну, скажи, какая твоя профессия?

Я мечтал о многих профессиях. С пятнадцати лет последовательно мне хотелось стать путешественником, солдатом, купцом, стивидором, международным авантюристом (вроде Калиостро), астрономом, социалистическим агитатором, адвокатом.

Особенно адвокатом. Я долго верил в свой ораторский талант. Эта вера основывалась на тех удивительных речах, которые я произносил. Случалось, что я произносил в день по шесть-семь речей. Скоро я уже считал себя профессиональным оратором, разумеется воображаемым, потому что все эти речи я произносил совершенно беззвучно, мысленно, изредка только, в самых патетических местах, позволяя себе шевелить губами, так что бабушка, услышав неясный хрип, исходивший из моей груди, предлагала мне теплого молока с сахаром, не подозревая, что этот хрип соответствовал наиболее возвышенным местам речи. Я набросился на речи Карабчевского, Плевако, Цицерона и кончил тем, что увлекся латинским языком.

– Я хочу быть филологом, – сказал я, подумав.

– Профессия – это возраст, – разразился Гуревич, – моряк всегда юноша, филологи – старики. Но ты врешь – ты идейный, ты состоишь в социалистическом кружке под предводительством этой старой девы – Кипарисова.

Даже когда я оставался один, в ушах моих звучали тирады вроде: «Смысл жизни в красоте. В красоте и наслаждении. Все остальное – ерунда с маслом. Кипарисовский социализм – это слюнявчик для младенцев».

Кто это сказал? Гуревич? А может быть, так говорил Заратустра?

Ницше стоял на Сашиных полках вместе с Оскаром Уайльдом и Максом Штирнером. Я с жадностью читал эти книги, и бедная голова моя стала пухнуть от эстетизма, индвидуализма, скептицизма и мистики.

Когда через несколько дней ко мне пришел Кипарисов с очередным списком книг по самообразованию (отдел: политическая экономия, разряд: натуральное хозяйство), я убежал черным ходом, передав через испуганную бабушку, что меня нет дома.

До призыва в армию оставалось всего десять дней, и Гуревич выработал для меня особый, ускоренный курс оттягивания. Мне приходилось делать все вдвое. Норма черного кофе была для меня увеличена до шести стаканов в сутки. Норма сна уменьшена до четырех часов. Я не смел прикоснуться к пиву и к сахару. Молоко и тесто были изгнаны из моего обихода. Я ел блюда острые, мы питались исключительно в греческих и грузинских ресторанчиках, где нам раскрыли всю горечь перца и всю кислоту уксуса. Везде я таскал за собой груз сонливости и аппетита. Меня нельзя было оставить одного: я тотчас засыпал, подложив локоть под щеку, счастливо улыбаясь. Меня будили швейцары на ступеньках лестниц, университетские сторожа, чистильщики сапог, дедушка, кондуктора трамваев.

С необузданностью человека, рожденного повелевать, Гуревич взялся перекроить всю мою физическую природу. Он клялся, что иссушит мои почки и разболтает сердце.

– Аорта! – кричал он. – Аорта у тебя слишком здоровая! Бык! Грубиян!