Эта итальянка умела петь. Даже Раевский оценил. Он собирался шепнуть Пушкину, мол, presto-prestissimo. Но заметил, что поэт смотрит на ложу Ризнич. Все, что пела заезжая дива, проходя через его сердце, устремлялось наверх, к ногам прекрасной негоциантки. Александр задумался, как можно быть постоянно влюбленным? И пришел к выводу, что любовь в его приятеле живет сама по себе, вне зависимости от предмета. Она изливается на ту женщину, которая в данный момент перед глазами. Это чувство — род поэтической одержимости.
Сею секунду образ Ризнич казался самым ярким слепком с идеала. В чувственной красоте Амалии было что-то вакхическое. Высокая, с пламенными очами, с изумительно длинной шеей и густой черной косой, она была облачена в очень странный наряд, скорее напоминавший амазонку, чем вечернее платье. Эта эксцентричность, как видно, особенно восхищала Пушкина. Ему нравилось, когда дама бросала вызов обществу.
Но у красоты есть и другие грани. Александр перевел взгляд на наместническую ложу и невольно вздрогнул. Воронцовы вошли в зал уже после начала и сделали это так тихо, что никто не заметил. Генерал-губернатор знаком запретил дирижеру прерывать музыку. А ведь положено было всему залу встать и поклониться. Граф почти не изменился, только больше поседел. А Лиза… Лиза расцвела. Как ей идут роды! Раевский опустил глаза. Будь он проклят! Если бы он знал, если бы только мог вообразить…
Полковник почти застонал. Неужели она его больше не любит? Когда-то, мороча голову глупенькой девочке из Белой Церкви, Александр лелеял в ней свое отражение. Теперь искал в себе ее образ. Дурак! Почему он не сделал ее тогда же своей любовницей? Подлец! Почему поступил с ней в Италии так жестоко? Простит ли она его когда-нибудь?
Раевский снова вскинул голову. Вот гвоздь его несчастий! Богатый, уверенный в себе, получающий все, что заблагорассудится, от женщин до генерал-губернаторства. Какую злую шутку сыграла с ним судьба!
Царица Семирамида на сцене захлебнулась самой высокой нотой, зал взорвался рукоплесканиями.
— Антракт. — Пушкин подергал друга за руку. — Пойдем, я представлю тебя Ризничам.
Спутники поднялись по широкой лестнице, покрытой ковром. Она вела прямо к дверям наместнической ложи, и Александр внутренне сжался, вообразив, что сейчас распахнутся створки. Немая сцена. Но Воронцовы не выходили, и приятели оказались в фойе второго этажа. Все поклонники Амалии не умещались на балконе и толпились возле. Пушкин пробился внутрь. Прекрасная дама полулежала в креслах, томно облокотясь на расшитую бисером подушку, и рассеянно слушала изысканные глупости чичисбеев. На приветствие поэта она сонно подняла глаза, скользнула ими по лицу Раевского, кивнула и снова отвернулась.
Однако полковника интересовала вовсе не амазонка. Ее муж, Иван Ризнич, дремал под жужжанье свиты своей жены и оживился лишь когда Пушкин представил ему спутника.
— Раевский? — повторил он по-итальянски. — Вот как?
Заметив в петлице у купца аккуратно продернутую ленточку трех заветных цветов — голубого, красного и черного — Александр сделал ему знак карбонариев, сложив руки особым образом. Ризнич ответил.
— Вы тот человек, которого я жду? — после краткой паузы спросил он.
— Если вы тот человек, который ждет корабль из Неаполя.
Негоциант вздохнул.
— В это время года плаванье небезопасно. Я знаю, что бриг вышел. Но не знаю, миновал ли он проливы. Возможна задержка в Синопе.
— Пассажир, который едет на нем, остановится в вашем доме?
— Как только это произойдет, я дам вам знать.
Трудно было провести вечер удачнее. Раевский церемонно раскланялся с семейством хлеботорговца и повлек приятеля обратно в партер. Занавес вновь шевелился, а из оркестровой ямы раздались звуки каватины.
Полковник Казначеев деятельно ковал канцелярское благополучие своего начальника. Первым человеком, с которым он поссорился на этом поприще, был Филипп Филиппович Вигель. Они встретились в Дерибасовском саду в домике, прежде принадлежавшем градоначальнику Трегубову. Это строение наместник нанял для своей канцелярии, и оно уже расползалось по швам от количества бумаг. Внизу была приемная, на втором этаже — четыре просторных комнаты, где работали чиновники. Между столами сновали посетители и просто любопытные, всем хотелось глазком взглянуть на нового генерал-губернатора. Их не гнали.
— Потолкаются и уйдут, — уговаривал Михаил Семенович подчиненных. — Потерпите.
Ради него терпели. Хотя народ мешался под ногами, опрокидывал чернильницы и таскал гербовую бумагу. Наместник время от времени выходил из кабинета, брал дела, обменивался парой слов то с одним, то с другим и снова исчезал. Его явление дарило канцеляристам минуту тишины, когда галдеж стихал и пришедшие застывали в благоговейном молчании.
— Устроили цирк! — сердился Саша. — Ей-богу, ваше сиятельство, еще день, и всех разгоню.
Чтобы прекратить походное управление, Казначеев затеял реорганизацию. Канцелярия разделилась на четыре департамента. Последний, куда отошли все бессарабские дела, Казначеев думал отдать Вигелю. Стройность системы радовала глаз. Однако Вигель думал по-иному.
— Я, любезный Александр Иванович, вряд ли соглашусь после прямого подчинения министру иметь над своей головой еще одного начальника! — кипятился он.
— Знаю я вас, Филипп Филиппович, — прямо сказал Саша. — Его сиятельство так загружен, что и вздохнуть некогда. Вы уедете в Бессарабию и, не имея необходимости докладывать никому, кроме самого генерал-губернатора, станете там решать дела по своей воле. Я сего позволить не могу. Всю отчетность благоволите мне на стол.
Они бы поссорились, если бы не граф, очень вовремя вышедший из кабинета, признавший правоту обоих, велевший Вигелю незамедлительно ехать в Кишинев, считаться в прямом подчинении наместника, а все бумаги пересылать в канцелярию. Не дав Филиппу Филипповичу возразить ни слова, Воронцов увлек Сашу с собой в кабинет.
— У тебя десять минут. Ты хотел говорить приватно.
Правитель канцелярии кашлянул.
— Я тут немного пораскинул мозгами, навел справки, — начал он. — Кое с кем потолковал. Помните, вы тогда говорили, что не понимаете, почему чума часто возобновляется. Карантины, что ли, ослабли?
Воронцов весь обратился в слух. Да, он как-то обмолвился о своем недоумении. Но не думал, что Саша так быстро возьмется за дело. А тот из кожи вон лез, чтобы оправдать доверие. Ведь граф оставил его в Одессе вроде как под присмотром. Это оскорбляло Казначеева. Что он, в самом деле, не может себя в руки взять?
— Так вот, карантины действуют, — продолжал полковник. — Во всяком случае, не хуже, чем лет двадцать назад, когда чума за турецкие границы не выходила. Все суда, идущие законным порядком, окуриваются.
— Что значит, законным порядком? — граф всегда схватывал суть.
— То и значит, ваше сиятельство, что с османской стороной много прямых сношений на лодках и шаландах. За всеми не уследишь. А сам народ дикий, не понимает, что в мотке шелка может везти заразу. С контрабандой язва и приходит.
— Так. — Воронцов скрестил длинные пальцы и хрустнул ими. Нечто подобное он и подозревал.
— Вот. — Саша положил на стол листок. — Я тут все обсчитал и нарисовал схему. По первым сведениям. Конечно, будут уточнения. Греки на море забирают у турок товары. Перегружают прямо из лодок в лодки. Везут к нашему берегу. Тут евреи у них перекупают и продают. В горном Крыму через перевалы возят татары. В Бессарабии — цыгане. А русские чиновники за взятки покрывают.
Граф придвинул бумагу.
— Просто удивительно, какое у них царит согласие! — позволил себе комментарий Казначеев. — Вроде режутся с османами. Когда мимо храмов друг друга проходят, плюются. А на тебе!
— Деньги не имеют национальности, — вздохнул Воронцов. — Чума тоже.
Александр Раевский поселился в маленьком домике на углу Дерибасовской. Старая акация, торчавшая во дворе, давала немного тени. Его хозяйство вела дворовая девка, пригожая и глупая, которой Пушкин, встречая в дверях, норовил поцеловать ручку.
— Что у тебя за подлая привычка чмокать ее лапу? — с раздражением бросал Александр. — Она ей бог знает где возится!
Поэт краснел, боком протискивался в комнату и садился в кресло у стола напротив дивана, на котором имел обыкновение возлежать хозяин. Тот пускал в потолок колечки дыма и язвительно рассуждал о странностях бытия.
— Ты опять притащил с собой ворох листочков? Ну, читай. Я жертвую ушами.
— А-а! — отмахнулся Пушкин. — Тебе ничего нельзя показать. Аспид! — Но тут же смягчился и признался почти шепотом. — Месяц как начал новый роман. Да не просто, а в стихах. Дьявольская разница! Вроде байроновского «Дон Жуана». В каждой строке захлебываюсь желчью. Описал петербургскую жизнь…
— Читай, — повторил Александр. — До обеда время скоротаем.
Поэт вздохнул, открыл первый лист.
— «Мой дядя самых честных правил…»
Раевский снова откинулся на подушки. На первую главу ушло полчаса. Когда голос смолк, хозяин еще несколько минут не нарушал тишины. Потом встал с дивана и молча пожал Пушкину руку.
— Прости, брат. Это, право… Это… совсем не Байрон. Отдавай же себе справедливость! Как легко. Я тебя, ей-богу, поцелую.
Они обнялись.
— Накатал целую песнь. А дальше кони встали, — пожаловался Пушкин. — Завезли моего Евгения в деревню. Что там, ума не приложу.
— Соседи. — Александр вернулся на диван. — Сельскую идиллию описывать не меньше желчи надо. Маменьки, дочки на выданье. Папаши-скопидомы. Девки в малиннике.
— Что проку? — пожал плечами Пушкин. — Обрисуешь какую-нибудь барышню, глядь, она выскочила замуж за гусара. Или того хуже — за генерала. Ведь у тебе две сестры за генералами. Право, пошло!
— Пошло, а что делать? — рассмеялся Раевский. — После войны генералов прорва. Надо же их куда-то девать.
— Мой Онегин — не семейный человек. Ему обременять себя без надобности.
— Обременять? — переспросил Александр, приподнимаясь на локтях. — Я тоже долго думал нечто в этом роде… Больно потом бывает. Да поздно.