Он никогда раньше не говорил со мной так неласково. Я была морально убита. А тут ещё вечером Зика вернулась на седьмом небе от счастья, ничего земного вокруг себя не замечая.
- И что вы делали весь день? — прокурорским тоном спросила я. — Под этим призывно пронизывающим морозным ветрилой, в уютном сумраке зимнего дня?
- Что? — Зика посмотрела на меня рассеянно и улыбнулась. — Не помню, Тасечка. Ваня о себе рассказывал. У него такая жизнь интересная.
- „Ваня“? — грозно переспросила я. — Не „Иван Афанасьвич“. Уже Ваня. Ещё скажи, что ты с ним целовалась.
Зика покраснела так, что на кончиках её длинных ресниц повисли слёзы.
- Только на прощание, — еле слышно сказала она.
Я открыла рот, но не смогла издать ни звука от возмущения. Закрыла его обратно и молча уселась читать не помню уже какую духовную книгу.
Ну и ничего удивительного, что, услышав, что Иван Афанасьевич Комаров развлекал мужской коллектив в какой-то праздник тем, что читал наизусть Гаврилиаду Пушкина, я молчать не стала. Подумать только, наизусть! Подозревая, что Зике название этой кощунственной поэмы ничего не скажет, я дождалась, пока она сядет за стол и уткнется невидящим взглядом в очередной учебник, вытащила из папиной библиотеки нужный томик с заранее заложенной закладкой, открыла нужную страницу и положила книжку перед своей духовной сестрой.
- Вот. Ознакомься, — сказала я торжествующим голосом. — Вот это твой Ваня наизусть(!) читал в атеистическом коллективе на какой-то мужской вечеринке.
Зика скользнула глазами по открытому тексту, мгновенно вспыхнула и резко захлопнула книгу. Потом закрыла руками лицо и так замерла. Я чувствовала, что ей стало настолько плохо, что лучше мне к ней не подходить. Никому лучше сейчас не подходить к несчастной девушке. Но раскаяния не было. Я видела себя хирургом, вскрывшим созревший гнойный абсцесс.
В тот вечер мы рано потушили свет и легли спать.
Со следующего дня Зика начала избегать Ивана Афанасьевича. Понятное дело, у молодой девушки, так воспитанной как она, никогда бы язык не повернулся, объяснить причину разрыва. А он, пару раз попробовав подойти к заледеневшей ci-devant, решил, видимо, что эта гордячка посчитала его недостойным общения с собой, вспыхнул и больше встреч не искал.
Я могла бы считать свое дело успешно завершенным. Но Иван Комаров был всё же мужчиной, скучающим без той, которую он полюбил. Зика молча плакала по ночам в подушку, ничем себя не выдавая днём. Он предпринял ещё одну попытку помириться. Иван Афанасьевич встретил нас возле нашего дома и, не обращая внимания на меня, схватил Зику за руки, практически против её воли.
- Зика, добрый вечер, — начал он, крепко её держа. — Я достал два дефицитных билета в Большой театр на „Князя Игоря“. Пойдем прямо сейчас.
У чувствительной девушки подкосились ноги от сильного потрясения, и она осела прямо ему в объятия. Я бросилась вырывать свою сестру из его вполне по-крестьянски сильных ручищ.
- И что тут происходит? — спросил Семён, как нельзя вовремя подошедший к нашему дому.
- Сеня, — задыхаясь попросила Зика, — доведи меня, пожалуйста, до квартиры.
- „Сеня“?! — ахнул Иван Афанасьевич. Но рук не разжал, потому что Зика на ногах по-прежнему не держалась.
- Чувствую, что моя жена что-то натворила, — спокойно сказал Семён. — Здорово, Иван.
Он помнил молодого врача, потому что встречал его раньше, когда тот провожал Зику до дома.
- Ваша жена?
- Да. Тася, — резко ответил Семён, останавливая приступ ревности влюблённого в Зику человека.
- Нет, Тася не виновата, — тихо сказала Зика, сумев взять себя в руки. — Отпустите меня, Иван Афанасьевич. Я с вами не пойду. Не пойду больше никуда.
- Да почему? — он её отпустил, но пристально вглядывался в глаза в неярком свете газового фонаря.
Девушка покраснела, молча отвернулась и убежала в подъезд. Её поклонник бросил дефицитные билеты в снег, выругался сквозь зубы и пошёл прочь.
- И все же, Таська, маленькая ревнивица, — подозрительно сказал Семён, — это твоих рук дело.
Я не стала спорить с чекистом.
- Не знаю, что ты сделала, но ты неправа. Ты из ревности рассорила влюбленных людей. Это нехорошо.
- Не из ревности, — вспыхнула я. — У вас свои принципы, у нас — свои. И их нельзя нарушать.
- Какие уж у нас принципы, — вздохнул Семён. — Только не ври, что не ревнуешь. Мне со стороны заметнее. Батюшка ваш-то хоть знает?
Отец Владимир ничего не знал. Мы с Зикой постеснялись рассказать ему насчет Гаврилиады.
- Не знает? Ты не взяла благословение у своего духовного отца на важное дело? — тоном демагога-профессионала вопросил Семён.
Его слова запали мне в душу. На свою самодеятельность я благословения не брала.
Отец Владимир, когда узнал от меня о произошедшем, огорчился.
- Ты не понимаешь, что поступила плохо?
Но я не понимала. Я помешала Зике предать Христа, полюбив кощунника-атеиста. Что же тут плохого?!
И тогда суровым голосом, которым батюшка никогда не говорил не только со мной, но и ни с кем на моей памяти, он сказал.
- Тебе нельзя причащаться, Татьяна. Изволь сначала понять, в чем согрешаешь перед Господом нашим.
Я с ужасом смотрела на своего всегда доброго, всепрощающего духовника. Он глядел не на меня, а на икону Спасителя.
- Властью, мне данной, я запрещаю тебе причащаться до принесения покаяния.
Так что последние дни того Рождественского поста мы проплакали с Зикой на пару. Только не обнявшись, как мы раньше это делали, а порознь.
А сразу после Крещения Иван Афанасьевич пришёл в наш Георгиевский храм и долго исповедовался отцу Владимиру. Только тогда я и поняла, что надо было рассказать о публичном чтении Гаврилиады не Зике, а моему батюшке. И если бы я не ревновала свою духовную сестру самым ослепляющим образом, я бы обязательно сначала с ним посоветовалась. Но к тому времени я уже считала, что люблю её больше всех. И понимаю лучше, чем даже о. Владимир. Гордость, Олечка, как видишь, делает человека недальновидным и жестоким.
Уже гораздо позже от одной из сестер милосердия, встреченной мной в Казахстане, я узнала, что батюшка ходил в Марфо-Мариинскую обитель, чтобы поговорить с тем, кого полюбила его духовная дочь. Та сестра случайно находилась в момент разговора в подсобном помещении, вовремя выйти не успела, а после постеснялась, опасаясь прервать серьёзный разговор.
В отличие от меня, девятнадцатилетней девчонки, батюшка с первых минут общения с Иваном Афанасьевичем, понял, насколько тонкой душой обладает молодой врач. И он счел нужным рассказать ему, в чем причина того, что Зика старается с ним не встречаться.
- Скажите, Иван Афанасьевич, когда вы заучивали наизусть Гаврилиаду, не чувствовали разве, что в тот момент в вашей душе умирает что-то нежное и светлое? Неужели скабрезный хохот слушателей достойная цена за отмирание вашей собственной души? Вижу, что вы меня понимаете.
Врач молчал.
- Я знаю, что для Зинаиды в браке будет необходимо душевное общение, питание друг другом и взаимное проникновение сердец. Вижу, что и вам не хватает близкого друга, которого вы надеетесь обрести в своей жене. Верующая девушка не сможет стать настоящей женой человеку, в душе которого живет насмешка над святыней. Тяжело даже сожительствовать с человеком других вкусом, другой культуры, не так ли? Сожалею, но вынужден вам сказать, что если вы не примите то, что свято для вашей избранницы, вам с Зинаидой действительно лучше разойтись сейчас, чтобы она не страдала всю оставшуюся жизнь. Да ведь и вы, Иван Афанасьевич, тоже будете мучиться, глядя на неё, поскольку вы её любите.
Я всего лишь пересказываю чужой разговор, пересказываю спустя столько лет разговор, переданный мне по памяти. Но невольная слушательница батюшкиной беседы с молодым врачом закончила свой рассказ тем, что когда она, решив, что в соседней комнате уже все ушли, вышла-таки из своей подсобки, то неожиданно увидела молча стоящего у окна Ивана Афанасьевича. Он отнял руки от лица и обернулся на шорох. Глаза у него были влажными. Врач почти минуту смотрел на замершую женщину в белом апостольнике, понимая, что она всё слышала.
- Какие у вас есть люди среди верующих, — тихо сказал он, наконец. — Даже я сам не заглядывал себе в душу настолько глубоко, как сумел он. Со мной никогда так никто не говорил.
После Крещения Господня 25-го года о. Владимир благословил Ивану Афанасьевичу и Зике встречаться дальше. И они больше не краснели и не смущались, встречая друг друга. Я видела однажды, как они, держась за руки, смотрели друг другу в глаза. Это были люди, серьёзно и ответственно принявшие решение, всю жизнь нести тяготы и немощи друг друга, сохраняя любовь.
Тем временем наступила горькая весна 25-го года. На Благовещение отошёл ко Господу патриарх Тихон.
Великое множество людей шли пешком, чтобы проститься с ним. Общественный транспорт был переполнен. Несколько дней по очереди у гроба почившего Первосвятителя пели панихиды лучшие церковные хоры под руководством регентов Чеснокова и Астафьева. Все выглядело торжественно и красиво, как летний закат перед грозой. Настроение у нас было: „закатилось солнце земли русской“. Для русской церкви наступала ночь. Люди тихо передавали друг другу последние слова усопшего патриарха: „ночь будет долгой“.
Сразу после отпевания патриарха Тихона чекисты попытались проиграть пьесу по сценарию 22-го года, чтобы ещё раз расколоть церковь. Канцелярия в Донском монастыре, где работал секретарем отец Владимир Проферансов, была захвачена группой епископов, не желавших подчиняться патриаршему местоблюстителю митрополиту Петру Полянскому. Но на этот раз к этому были готовы. Отец Владимир заранее вынес из канцелярии те документы, которые посчитал важными. Далее вплоть до самого ареста батюшки определенного места для работы секретарём у него не было. Переписывание и оформление церковных документов велось практически тайно.
Я помню, что иногда приходила в не