- Клиническая картина, — уверенно прокомментировал Иван Афанасьевич финал книги, с выражением прочитанный его женой. К тому времени они с ней пару дней уже не разговаривали, обоим уже надоело, но сделать первый шаг к примирению не решался ни он, ни она.
- Я с тобой полностью согласна, Ванечка, — счастливо улыбнулась мужу Зика, осознав, что очередная молчанка благополучно закончилась. — Ты, кстати, поесть не хочешь? Пока теплое?
Он захотел, и они вышли из комнатки в коридорчик. Мириться и увлеченно целоваться. Я спешно собралась и ушла.
Товарищи из ГПУ всегда с нетерпением ждали очередной партии листочков с переводом. Обычно эти листочки передавал Семён, но однажды я сама была вынуждена отнести в самое страшное здание Москвы очередную переведённую главу по дороге из храма домой. Был уже вечер. В комнате находилось несколько чекистов. Они буквально взревели хором, увидев меня с листочками. И вдруг дверь из коридора открылась, оттуда с разъярённым требованием заткнуть пасти и не мешать людям работать, влетел Тучков. Остановился, увидев меня. Глаза его заблестели странным эйфорическим блеском и расширились, как было всегда, когда Евгения Александровича увлекала какая-нибудь новая идея.
- У товарища Тучкова прокол, — тихо сказал один из чекистов, когда тот ушел. — Местоблюститель патриарха организовал сбор подписей среди епископата. Кого они, мол, выбирают в патриархи. Придумали замену собору епископов. Сергий почти провернул эту операцию под носом у нашего „игумена“, а тот и не чухнулся. Вот ему теперь влетело. Епископ, который эти подписи собирал, такое ещё смешное имя носит… Во! Павлин, вспомнил.
Под первым же предлогом я убежала обратно в храм.
- Так значит, владыку Павлина раскрыли, — расстроился батюшка. — Нужно готовиться к очередной волне репрессий.
И действительно, в ближайшее же время всех епископов, которые жили к тому времени в Москве, выслали из города, а митрополита Сергия вызвали из Нижнего Новгорода в Москву и арестовали.
И вот потом в среде церковных людей поползли слухи, что кто-то из патриаршей канцелярии является сотрудником ГПУ.
А к отцу Владимиру, секретарю патриархии, регулярно заходил Тучков и, по-видимому, дружески с ним беседовал.
А я, духовная дочь отца Владимира, переписчица канцелярии, считалась женой чекиста. И никто из православных тех лет не поверил бы, что Семён пошел на это исключительно из жалости к двум осиротевшим девчонкам, ко мне и моей названной сестре. Никто уже не верил, что чекист способен хоть кого-то пожалеть. Уж слишком много крови и невыносимых мучений неодолимой преградой лежало между соратниками Дзержинского и верующими людьми России.
Поначалу я и не замечала холодка в отношении ко мне со стороны церковных людей.
Я даже узнала о запущенных в верующий народ слухах от чекиста Семёна. Никто из наших ничего не сказал ни отцу Владимиру, ни мне.
- Ты слышала, Тася, что одна из переписчиц вашей канцелярии является нашей секретной сотрудницей, — тихо спросил меня Семён, когда я по традиции наводила порядок в его комнате.
Я вздрогнула. В памяти вдруг всплыла сценка, когда я зашла в притвор храма на Маросейке, там все женщины активно что-то обсуждавшие до моего прихода, вдруг резко замолчали. Тогда я не обратила на это внимания.
- По идее, я должен радоваться, что кто-то из мракобесов перешел на сторону света. Но Костя правильно говорит, что предательство своих все равно остается предательством. Даже если тёмная гражданка предает мракобесов. Это ведь не ты?
Голубоглазый Костя Пономаренко, несмотря на свой рязанский нос и веснушки, был одним из рыцарей света, и что-то из рыцарской морали впиталось в его чекистскую душу.
- Нет, это не я. Но кто из наших мне поверит? — глухо проговорила я, прижав ладони к лицу, чтобы хоть как-то взять себя в руки.
Семён обнял меня за плечи, утешая.
- Возможно, ваши вычислят настоящую?
- Да разве вы им позволите?! Я же поняла, что те слухи — очередная игра Тучкова, способ надавить на моего батюшку. Дескать, товарищ, если тебя все равно считают сексотом, то почему бы и не стать им на самом деле? А мы в благодарность, слухи ликвидируем.
В ответ на мой горький шёпот Семён разжал руки и молча отошел к окну. Я была права, и что он мог возразить, чтобы самому не выдать своих.
В первые месяцы, даже в первые полтора года, жить ещё было можно. Демонстративно не поверил в то, что отец Владимир связан с ГПУ, отец Сергий Мечев. Сын московского Утешителя Алексея Мечева отличался горячей прямой душой. Подозрительность не смешивалась с ней, как вода не смешивается с маслом. Он, используя весь свой авторитет, заступался за настоятеля соседнего храма и своего друга с юношеских лет. И за меня заодно. Отцу Сергию верили.
Москва в то время уже пережила разруху послевоенных лет. Возобновилось движение трамваев, вполне доступных обычным людям, и по-прежнему, была популярной езда на извозчиках. Живые лошади и механические трамваи какое-то время на равных существовали друг с другом. Активно велось строительство, город был освещён газовыми фонарями. Впервые на площадях зазвучало общественное радио. Внезапно решительно заявила о себе целая сеть уже развитых общественных учреждений. Общественные дома культуры, новой культуры. Общественные столовые, общественные бани, общественные больницы со множеством абортариев. Старательно ограниченная, урезанная личная жизнь советских людей теперь проходила в маленьких комнатушках коммунальных квартир, или, если очень повезло, то в собственных маленьких квартирках, в которых и кухня была не предусмотрена. Только примус для подогрева пищи в часы, когда общественные столовые закрыты.
И ещё отличительным признаком тех лет были дети беспризорники. Сироты, ободранные, циничные, всегда голодные, они грызли даже чёрный строительный вар.
Невозможно было пройти мимо. Отец Владимир вместе с Марией Петровной пытались пригреть хоть кого-нибудь. В Георгиевском храме не отказывали в пище и крове деткам-беспризорникам. Было трудно. Чаще всего они с утра убегали, что-нибудь утащив с собой, в большинстве случаев, копеечную вещь, а иногда что-нибудь нужное, оставляя на месте своего ночлега грязь и вшей. Но матушка снова и снова пускала их переночевать. И несколько детей остались с ней и с батюшкой. Особенно мне запомнился Вова Анисимов, попавший к нам в храм подростком лет двенадцати. Он был из Подмосковья, сын лавочника, бакалейщика, кажется. Однажды, это он уже позже Марии Петровне рассказал, мальчик прибежал домой, а в доме чужие мужики, мамка мертвая, отца уже давно дома не было. И Вова ушел бродяжничать. Но он был не один. Вместе с ним все время таскалось существо, которое, когда его отмыли и переодели, оказалось девочкой, младшей Вовиной сестренкой. И вот эта девочка, Настенька, прямо-таки влюбилась в матушку. Она копировала её изящные жесты, застенчивую, немного нервную улыбку, интонации. Очень скоро отсвет скромной женственности, всегда озаряющий Марию Петровну, превратил сиротку непонятного пола в хорошенькую девочку. А Вова горячо любил сестру, пожалуй, именно она, единственная выжившая из его семьи, спасла его сердце от окончательного одичания необходимостью заботиться о ней. И когда мальчик понял, что его сестру полюбили, он ответил на любовь абсолютной преданностью. А ещё они с отцом Владимиром оказались тезками.
Когда Вова Анисимов прижился при храме, то он уже сам следил, чтобы пригретые беспризорники ничего из храмовой сторожки не уворовывали. И отлично следил, кстати, все взрослые восхищались.
А я в то время напряженно училась. Всё мое время было занято учебой и подработкой в Павловской клинике. Я уходила с утра, приходила поздно вечером, валилась на кровать и засыпала. Но даже сквозь щит анатомии, физиологии, инфекционных болезней, педиатрии, новомодных тогда условных и безусловных рефлексов, в моё сознание прорвалась легализация управления нашей церкви и Послание (Декларация) митрополита Сергия об отношении Православной Церкви к существующей гражданской власти. Послание переписывалось во множестве экземпляров и распространялось среди прихожан. Все переписчицы, и я в том числе, были задействованы.
„…Мы, церковные деятели, не с врагами нашего Советского Государства, а с нашим народом и правительством…“
„…Выразим всенародно нашу благодарность Советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения…“
Одновременно с Посланием митрополита Сергия, среди верующих нелегально распространялось Послание епископов, заключённых в Соловецкий Лагерь Особого Назначения, епископов, содержащихся в невыносимых условиях, Послание к правительству СССР.
„…Церковь не перестает напоминать людям о небесном отечестве, коммунизм не желает знать никаких других целей, кроме земного благоденствия…“
„…Церковь проповедует любовь и милосердие, коммунизм — товарищество и беспощадность борьбы…“
„…Церковь охраняет плотскую чистоту и святость плодоношения, коммунизм не видит в брачных отношениях ничего кроме удовлетворения инстинктов…“
Однако, несмотря на принципиальные различия в мировоззрении, церковь может существовать в материалистическом коммунистическом государстве, если „церковь не будет мешать государству в построении материального благополучия, а государство не будет стеснять церковь в её религиозно-нравственной деятельности“.
Эти два подхода к отношениям Церкви и коммунистической власти, один максимально компромиссный митрополита Сергия, другой несгибаемо-честный Соловецких епископов, разделил Церковь на тех, кто признал Декларацию митрополита Сергия и на тех, кто её не признал. Сейчас кажется сложным понять, как это настоятели храмов, простые священники решали, признавать им или не признавать действия Первостоятеля церкви. Но в те годы всё было очевидно. Никто не знал, какое давление выдержал митрополит Сергий, чем его шантажировали чекисты, в руках которых он находился, настолько были вынужденными решения Местоблюстителя патриарха. Поэтому те, кто оставался на свободе, принимали собственные решения, подчиняясь исключительно голосу совести. К такому самоопределению призывал пастырей церкви владыка Пётр Полянский до своего ареста. В 1927-году первый местоблюститель патриарха находился в одиночном заключении, и не имел возможности связаться с собственной церковью.