Наследники — страница 55 из 100

Лицо его по-прежнему излучало отцовскую ласку. Он понимал, по краю какой черной бездны ходит Аннушка…

В июньскую ночь, когда Аннушка сладко спала, ее неожиданно разбудил яркий, режущий свет. Она с испугом открыла глаза.

Посреди горницы стоял Никита Акинфиевич со свечой в руке.

Прижав к груди смятое одеяло, Аннушка вскочила на постели и, прислонившись к стене, с ужасом глядела на Демидова.

Никита погасил свечу…

Белым скользящим облачком мелькнула она среди ночи и неслышно выбежала в дверь.

В саду шумел ветер, ерошил листву. В доме стояла глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Никита, посапывая, в потемках пробрался на свою половину. Поминутно натыкаясь на мебель, он зло и громко ругался…

Утром в кабинет к хозяину вбежала перепуганная насмерть дворовая девка. Вся дрожа, она бросилась ему в ноги:

— Беда, хозяин!.. Ай, беда!..

Демидов отбросил ее ногой, перешагнул и вышел на веранду, освещенную солнцем. На дорожке, еще мокрой от росы, стоял, удрученно понурив голову, старичок садовник. При виде хозяина он снял шляпу, склонил голову.

— Утопла наша хлопотунья! — с горестью сказал он и закрыл ладонями глаза…

Ветер гулял в листве, весело распевали птицы, сверкала роса, а от пруда доносились громкие, возбужденные голоса дворовых.

Никита потупился, ноги его налились свинцом. Он отвернулся и, неуклюже ступая, отправился в свой кабинет…

Позади раздался истошный крик глубокой боли: старая Кондратьевна рвала на себе волосы.

Дворовые, опустив головы, молча смотрели на ее страшное горе…



Обеспокоенный случившимся, Демидов обыскал светелку Аннушки. Под узенькой девичьей кроватью он увидел небольшой сундучок. Обшарив его, хозяин нашел грамоту, написанную рукой Андрейки. Никита стал читать ее. С первых же строк его охватила ярость. Налившись кровью, он вгляделся в бумагу и захрипел:

— Вот оно как!

«Братья мои, дворовые и крепостные люди! — читал он. — Всем и всему свету известно, сколь много и невинно мы страдаем от господ. Мы такожды созданы по образу и подобию божию, но царицей и дворянами презираемы хуже скотов. Добрый хозяин и о скоте радеет, а нас же телесно истязают, мордуют и шельмуют. Мы робим на господ, а нас секут и предают бесчестию. Подобно жестокому волку Демидову, дворяне заставляют нас через силу робить, а награда плети, батоги, калечения. Раны наши точатся червием. А еще горше достается нашим женам и сестрам.

Дознались мы, что в краях наших, на Камне, восстал светлый царь-батюшка и несет он волю всем кабальным и холопам. Идет он с большим войском на Москву. Зовет он нас, верных людей, не щадить дворянского семени.

Братья мои, доколе мы будем страдать в великой нужде?..»

Демидов не дочитал, вскочил и затопал башмаками. По хоромам покатился гул.

— Воры тут! Воры! — заревел он.

Заводчик бегал по дому, браня дворовых. Каждому он пытливо заглядывал в глаза, стараясь угадать его мысли.

«Уж и этот не вор ли? Тож, поди, поджидает на Москву Емельку!» — с лютостью думал он.

Велел подать экипаж и немедленно отбыл к московскому полицмейстеру Архарову. По Москве и без того ходили смутные слухи о беглом царе. На базарах и постоялых дворах среди народа бродили шатучие люди и подбивали к смуте.

Хотя среди рынков и на Красной площади толкались тайные соглядатаи и шпыни, но всех смутьянов не переловишь.

Вести, привезенные Демидовым, еще сильнее взволновали Архарова.

В тот же день он подверг допросу демидовских дворовых и дознался, что писец Андрейка Воробышкин не раз рассказывал холопам какие-то байки о господах…

Никита Акинфиевич зашагал из угла в угол, хватался за голову. Всегда уверенный в своей силе, Демидов вдруг притих. Он трусовато ходил по дому, а часто и съезжал неизвестно куда. Лето стояло в полном разгаре, а с Камня вести шли все тревожнее и тревожнее. Приказчик Селезень прислал хозяину весточку: погорел Кыштымский завод. Только-только отбили Челябу от пугачевцев, но пожар не угасал и перекинулся уже на правобережье Волги. И жди теперь последней беды…



Андрейку Воробышкина схватили на Оке, на демидовских стругах. Ничего не зная о гибели жены, он и не помышлял о побеге. Его заковали в кандалы и повезли в московский острог. Смутно он догадывался, отчего стряслось неладное. «Неужто пес Демидов дознался о грамотах? — думал он. — Эх, опростоволосился, недоглядел!»

Везли Андрейку в тарантасе два бравых солдата. Всю дорогу они покрикивали на Андрейку:

— Ну!.. Куда?!.

И только когда подъехали к Москве-реке, один из них зло взглянул на Воробышкина и сказал:

— Ну, парень, не сносить тебе башки!..

В пригородной деревушке солдаты переждали, пока погаснет заря, и тогда тронулись в путь. По темной, затихшей Москве они доставили его в острог…

Тут начался розыск. Демидовского писца передали в Тайную канцелярию.

Андрейку пытали. Покрытый синяками, ссадинами, ранами, — по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью, — он стоял перед обер-прокурором.

Показывая грамоту, его спрашивали:

— Ты писал сие?

Андрейка держался стойко, не опускал головы.

— Сие писано мною! Много у меня на душе накопилось огня против барства. Сколько бед и мук они причинили народу!

— Ну-ну, ты, холоп, придержи язык за зубами. Опять бит будешь! — пригрозил обер-прокурор и настаивал на своем:

— Кто в сем деле помощники были? — Глаза чиновника выжидательно впились в арестанта. Лицо обер-прокурора было сухое и злое, нос крючковат, и походил он на хищную птицу, готовую терзать живое тело.

Воробышкин не испугался угроз, упрямо ответил:

— Один писал и сообщников не имел!

— Врешь! — завопил обер-прокурор. — Сказывай, где укрылись сотоварищи?

— А сотоварищи, — насмешливо ответил Андрейка, — весь народ, все простолюдины. Что, всех не перевешать?..

— Скинуть со злодея порты и рубаху! — закричал допросчик.

Воробышкина повалили и стали раздевать. Он забился в руках заплечных…

— Все равно не сломаете… Придет и на вас кара!.. — сопротивляясь, кричал он. — Ударит молния и все дворянство спалит. Народ…

Ему не дали договорить, заткнули рот, и два здоровенных тюремщика навалились на исхудалое тело…

Неведомо какими тайными путями дозналась Кондратьевна о заключении сына. Потемневшая от горя, шаркая слабыми ногами, она добралась до Демидова.

Он сидел в глубоком кресле. Осанистый, в бархатном малиновом камзоле, в кружевном жабо, казался недоступным вельможей. Старуха упала ему в ноги.

— Батюшка, пощади! — взмолилась она.

Никита нахмурился, долго неприязненным взглядом всматривался в крепостную. Слезы неудержимо текли из ее поблекших глаз, высохшие руки дрожали. Вся она была немощная, разбитая.

— Батюшка, один он у меня! За что же такая напасть? — горячечно прошептала она и потянулась к руке хозяина. Словно ожегшись, Демидов отдернул руку и закричал:

— Уйди, уйди прочь!..

Холопка охватила его ноги:

— Милостивец…

Но он не слушал, вскочил и закричал люто:

— Вон, вон, старая сука! Аль я не щадил его? Сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит…

— Пожалей мою старость! — ползая в прахе, вопила старуха.

— Дурную траву с поля долой! — безжалостно сказал Никита и вышел из горницы…



Много дней Кондратьевна сидела на камне перед острогом, поджидая счастливой минуты. По субботним дням колодников выводили на сворах и цепях в город просить милостыню, но Андрейки между ними не было. Однако старуха все еще надеялась: вот-вот откроются ворота и поведут ее сына, она увидит его…

Часовой у острожных ворот гнал ее прочь.

— Проходи, проходи, старая, не полагается тут быть! — сердито ворчал он.

Но она не уходила. Черная от сжигающего горя, маленькая, сухая, как осенний стебелек, тяжело опустив на колени узловатые руки, она часами неподвижно сидела на камне и умоляюще смотрела на солдата…

Шли дни. Она каждое утро с зарей приходила к острогу и бродила тут как тень. Вместе с сумерками меркла и ее жалкая крохотная фигурка. Кто знает, может быть, она всю ночь напролет бродила здесь, перед каменными острожными стенами, ожидая для себя чуда?

Старуха долго стояла перед темными воротами острога и, украдкой утирая слезы, все еще на что-то надеялась. Караульный, строго поглядывая в ее сторону, время от времени покрикивал:

— Ступай, ступай, матка! Ничего хорошего не дождешься ты!..

Старый солдат с прокуренными желтеющими усами только с виду был строг. Он давно знал старуху и ее большое горе. Вышагивая перед воротами, он на повороте брался за седой ус и, хмурясь, сердобольно думал: «Ну что поделаешь с горемычной?..»

Сердце служивого не выдержало, и однажды он тихо молвил на ходу:

— Тут суд короток… Упокоили…

И на самом деле: распахнулись ворота, и, гремя по каменной мостовой, из них выкатились дроги, на которых белел грубо сколоченный тесовый гроб. Солдат с соболезнованием посмотрел на старуху и тут же схватился за ус. Глаза служивого потемнели, он еще больше поугрюмел.

Старушка бросилась навстречу возку. В прозрачном теплом воздухе страдальчески прозвучал крик:

— Родимый ты мой!..

Все, что имела она на белом свете, ее надежда и радость, единственный сын, еще так недавно согревавший ее бесприютную старость, — все это теперь лежало перед ней в грубом некрашеном ящике.

Возница — профос[6] из инвалидной команды — хлестнул кнутовищем по ребрам исхудалой клячи. Она затопала, перешла на неуверенную рысь. Тяжелые колеса загрохотали громче, гроб, как утлый челн, сильнее закачался на дрогах.

Немощная, хилая старушка, вся высохшая и скрюченная от недугов и беспрестанной работы, бросилась вслед за дрогами. Но где ей было успеть за возницей! Поминутно спотыкаясь и падая, она наконец свалилась среди дороги.

Раздавленная большим горем, старая мать лежала в придорожной пыли и с мольбой протягивала руки.