Майор решил пройти в жилые комнаты воеводского дома. Крепко сжав рукоять сабельки, он решительно распахнул дверь в покои и на пороге носом к носу столкнулся с долговязым чиновником. Испуганный неожиданностью, Гагрин отступил.
— Кто ты? — насупив брови, строго спросил он чиновника.
Человек в затертом мундирчике упал на колени.
— Ваше высокоблагородие, не губите! — возопил он. — Извольте выслушать!..
— Кто ты? Откуда взялся? — успокоившись, но сохраняя строгость на лице, снова спросил майор.
— Канцелярист Колесников. Пленен ворами. Ваше высокоблагородие, будьте милостивы! — слезливо умолял чиновник и протянул руки. По испитым щекам его текли слезы.
— Изменщик, предался вору! — сердито закричал Гагрин. — На глаголь захотел?
Канцелярист прополз на коленях вперед и ухватился за ноги майора. Прижав свое мокрое остроносое лицо к грязным сапогам офицера, взмолился:
— Пощадите! Это я наказал открыть вам восточные ворота. Это я…
— Молчать, чернильная душа! — не на шутку вдруг рассвирепел майор. — Где же вор? Куда сбежал? — Он схватил канцеляриста за шиворот и потряс. — Сказывай, где вор?
— Сбежал! — поник головой чиновник. — Сбежал в степь. Ваше высокоблагородие, тут есть один старикашка-слуга, так он переметнулся на сторону врага. Он и спас его!
— Притащить злодея! — выкрикнул офицер. — Эй, кто там?
Вошли два солдата, чиновник залебезил перед ними:
— За мной, братцы, за мной! Я покажу, где обретается злодей!
Перфильку притащили из светелки. Он не упирался, шел смело и перед столом допросчика держался с достоинством.
— Ты и есть тот самый злодей? — сердито спросил Гагрин.
— Я есть Перфилий Иванович Шерстобитов! — с гордостью ответил старик.
— Вору и самозванцу служил! На глаголь вздерну! — прикрикнул офицер.
— Врешь! — перебил его Перфилька, и глаза его блеснули. — Врешь, супостат! Не вору и самозванцу я служил, а царю Петру Федоровичу и простому народу!
— Вот как ты заговорил, собака! — гневно выкрикнул майор. — Убрать! Повесить супостата!
— Что, не по душе правда? — насмешливо сказал Перфилька и укоризненно покачал головой. — Эх, барин, барин, не кричи и не пугай! Не будет по-вашему. Меня изничтожишь, другого, а всю Расею не перебьешь!
— Повесить! — зло приказал майор, и рядом со стариком встали конвойные. Они схватили старика за руки:
— Пошли, дед!
Перфилька вырвался, прикрикнул:
— Не трожь, я сам до своей могилы дойду! Я не из трусливых! — Он вскинул голову, озорно блеснул глазами и вдруг на ходу запел:
Ты взойди-ка, взойди,
Солнце красное…
— Цыц! — прикрикнул, наливаясь яростью, Гагрин.
Старик еще бойче запел:
Над дубравушкой, дубравушкой зеленой,
Обогрей, обсуши людей бедных…
Старика подвели к виселице. Он огляделся на просторы, перекрестился:
— Ну, шкуры, вешайте! Вам только со стариками и воевать!
Он стоял прямой, решительный. Из озорства палач выкрикнул:
— Повинись, старый! Гляди, помилуют!
— Все равно ту же песню спою! Не угомонится русский народ, пока всех своих захребетников не перебьет! Айда, делай, собака, свое дело!..
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Воронко уносил Грязнова в южноуральскую пустыню. Далеко позади осталась Челяба, в туманной дали на горизонте синели горы, дыбились уральские камни-шиханы. Впереди, как океан, распахнулась безлюдная степь. Седогривый ковыль под вешним ветром бежал волнами к далекому горизонту. На редких курганах высились черные каменные идолы, грозные и молчаливые стражи пустыни. Над курганами в синем небе парили орлы. На перепутьях в пыли тлели кости, белели оскаленные конские черепа.
Вдали на барханах, среди степного марева, пронеслось легконогое стадо сайгаков, а за ними по следу, крадучись, бежал серый волк. Почуяв человека, зверь трусливо поджал хвост и юркнул в полынь.
Великое множество сусликов, выбравшись из нор, оглашали пустыню свистом. На встречных озерах шумели стаи перелетных птиц. Шумной тучей при виде всадника с водной глади поднимались варнавы.[14]
Степь! Степь!
Три дня и три ночи атаман блуждал среди колышущихся седых волн ковыля. Ранним утром из-за степных озер вставало солнце и зажигало самоцветы росы, унизавшей травы, и паутинки, раскинутые среди хрупких былинок. Поздним вечером раскаленное светило скрывалось за курганами, смолкали тогда свист сусликов, клекот орлов, над пустыней загорались звезды, прилетал холодный ночной ветер.
Апрель в степи чудесен; и небо, и озера-ильмени, окаймленные камышами, и реки, набравшие силу от талых вод, отливают приятной для глаза голубизной. С наступлением сумерек на степь ложатся густые тени и наступает ничем не нарушаемая благостная тишина.
На четвертую ночь вспыхнули золотые огоньки. От края до края золотая корона охватила ночную землю — пылала степь.
Воронко взбежал на курган и тоскливо заржал. Грязнов поднялся в седле. Очарованный огоньками, он всматривался в ночную даль.
Над курганом во тьме с криком летели лебеди, прошумели утки. А небо было тихо, мигали звезды. Только один Воронко пугливо дрожал.
«В ильмени! Там спасенье!» — подумал атаман и, повернув коня, помчал к обширному мелководью. Сюда неслись стада сайгаков, не боясь человека и зверя.
Под звездным небом в тихой заводи застыли стада. Лишь вдали от берегов раздавался тихий плеск: встревоженно хлопали крыльями гуси…
Огоньки во тьме росли, торопились к небу. Словно кровью окрашивалась темь.
Воронко притих; вздрагивая ноздрями, нюхал воду; застыл изваянием. Утомленный долгим путем, всадник склонил голову, и сладкая полудрема охватила его. В сонных глазах мелькали золотые рои искр, они плыли к темному небу и гасли среди звезд. На смену им из мрака поднимались новые огоньки; они росли, окутывались синим дымком, а на водах ильменя от них заструилась багряная дорожка. И месяц, выглянувший из-за барханов, помутнел, стал угрюмо-багровым.
Была это явь или сон, беглый не помнил. Может, степная гарь, приносимая ветром, пламенеющее ночное небо и впрямь были морокой.
На предутренней прохладе, когда атаман пришел в себя, перед ним распростерлись прозрачные воды ильменя. Ни сайгаков, ни лебединых стай не было. За ильменями лежала черная, обугленная земля.
Грязнов выехал из тихой заводи, добрался до оврага и здесь подле родника увидел зеленеющий мысок, над которым сизой струйкой вился дымок. В песчаном обрыве оврага он заметил лачужку. Подле очага сидела растрепанная старуха.
Она не встрепенулась, не поднялась, когда Грязнов спрыгнул с коня и подошел к ней. Белесые глаза старухи уставились на атамана. «Колдунья! — с суеверным страхом подумал он. — Ишь как наворожила: и огонь кругом обежал, и зверье не тронуло!..» Он подсел к огоньку и строго спросил:
— Ты откуда, баушка?
— Божий человек я, сынок! — безучастно отозвалась старуха.
— Казачка, стало быть, баушка?
— Кто — не знаю, не ведаю, сынок. Былиночка в поле. Занесло ветром, ровно перекати-поле, издалека. Ох, издалека, — ровным голосом ответила она и озабоченно заглянула в котелок. — Ох, горе-горюшко какое, нечем угостить тебя. Не будешь ведь есть мои корешки степные?
Атаман с любопытством разглядывал старуху. Была она древняя-предревняя. Руки ее, похожие на курьи лапки, покрытые желтоватой чешуей, дрожали. Что-то знакомое, давным-давно забытое мелькнуло в лице бабки.
— Недавно сюда прибрела, миленький, из станицы. Шла я в прошлом году из Троицкого, да ноженьки отказались служить, вот и приютили казачьи женки: которую травами попользую, с которой душевно потолкую, докуку отведу, от них и сыта была. А как солнышко пригрело, потянуло на волюшку, выбралась я, миленький, на степь. Гляди, какой пал горячий прошел, да уберег меня господь! — Она кивнула на простиравшуюся черную степь. — А кто же ты, родненький? Не разбойничек ли? Так у меня ничегошеньки не припасено…
— Что ты, баушка, какой же я разбойник! Заблудился тут в степи!
Старуха пытливо осмотрела его и, устремив взор в огонь, задумчиво сказала:
— Кто тебя знает! Много ныне тут по степи кружит людей, стерегут молодца…
Опять что-то знакомое мелькнуло в лице старухи. Грязнов вспомнил и вскочил от изумления.
— Бабка Олена! — признал он наконец старуху. — Да как ты сюда попала?
Старуха покачала головой:
— Ошибся, касатик, не Олена я…
— Да ты вглядись в меня, старая! — Ивашка приблизил к ней лицо. — Аль не узнаешь меня? Да я ж демидовский беглый Грязнов!
— Нет, касатик. Имечко свое я стеряла, давно стеряла!
— Да ты вспомни, баушка! — упрямо продолжал атаман. — Под Кыштымом в лесу, на еланке, ты выходила меня. Давно это было, давненько! И как ты, старая, свои косточки сберегла и каким ветром тебя сюда в степь закинуло?
Он ласково глядел в глаза старухи, и голос его дрожал. Старуха не утерпела и вдруг залилась слезами.
— Ласковый ты мой, сынок! — неожиданно прошептала она. — Неужто из родимых мест примчал? Ах, ты… ах, ты!..
Из черного котелка пахнуло вкусным паром, и беглый проглотил слюну.
Зорким оком старуха приметила голодный блеск в его глазах и предложила:
— Подсаживайся тут, на вот ложку. Хлебай, голубь!.. Уж прости, без хлебушка живу…
— Хлеб есть, баушка. Спасибо за ласку! — сказал казак, скинул шапку и уселся к котелку. От дразнящего пара затрепетали ноздри. Он вынул из переметной сумы кусок черствого хлеба и принялся жадно хлебать степное варево.
Старуха хлопотливо вертелась подле него.
— Давненько ушла я из Кыштыма, сынок! — пожаловалась она. — С той поры, как злой Демид срыл мою избенку… Вот и убрела я в Челябу, побиралась меж простого народа, а потом до Троицкого пришла. И там добрые люди не дали с голоду умереть. А в прошлогодье услыхала я, что идет степью гроза великая, сам царь-батюшка поднялся против богатеев, вот и пошла я старыми ноженьками правду искать, задумала предстать пред светлые очи его и пожаловаться на Демидов! Да не довелось, видно, тут и помру. А сердце тоскует, ой, как тоскует по родной сторонушке…