Наследники Фауста (СИ) — страница 11 из 72

Наоравшись вволю, он перевел дух и продолжил:

— Признайся хоть теперь, охолонув: каков твой поступок? Ведь ты поступила во вред себе, целиком и полностью, да сверх того обрекла на гибель свой разум, многое способный свершить и, между прочим, не тобой сотворенный! Чем это тебе не хула на Духа Святого?

Теперь слова нечистого уязвили меня; в них было много сходства с моими собственными мыслями. В самом деле, коль скоро я сама выбираю эту участь, не следует ли отсюда, что другой я не стою, и правы все, кто говорил, что мое место на кухне?..

— Да, — сказала я.

— То-то же! — с облегчением и злорадством воскликнул Дядюшка. — Давно бы так. Сделанного, конечно, не воротить: сутки на исходе, придется все начинать заново. Хлопот же мне из-за тебя! Если пожелаешь, я подыщу на этот раз парня потрусливее, какому и следовало бы родиться женщиной, так что обмен послужит и к его выгоде — непросто будет, ну что ж, я привык. С твоим батюшкой ведь тоже бывало трудненько…

Он улыбнулся усталой, больной улыбкой; сатанинской злобы не осталось и следа.

— Прости, Марихен, мою недавнюю грубость. Ты должна понимать — мне было жалко моих трудов, я себя не помнил от ярости. А правду сказать, я ведь тоже виноват — недосмотрел, не поддержал тебя вовремя. Давай вместе исправим наши ошибки, и все будет прекрасно.

В какой-то миг я была готова ответить согласием. Усталость и отчаяние показались мне безмерными и неодолимыми, и поистине огромен был соблазн предоставить черту вывести меня, взять протянутую руку и довериться его советам. Бросить это измученное, оскверненное, дрожащее тело, которое так плохо служит духу и кратчайшим путем ведет его к погибели…

Я не знала имени тому, что проснулось тогда в моем сердце, но оно было сильнее и усталости, и рассудительности — то, что заставило меня любезно улыбнуться и покачать головой.

— Нет, Дядюшка. Я больше не причиню вам таких забот. Простите и вы меня, но я отказываюсь.

Нечистый скривил губы.

— Это как понимать? Где твоя логика? Только что «да», и теперь вдруг «нет» — это годится для поломойки, но не для ученого! Объяснись, моя милая! Если тебе удастся разрешить такое противоречие, я сам признаю, что твое место на богословском факультете!

Нечистый опять попал в точку. Не доводы рассудка побудили меня ответить «нет», не благочестие и не страх перед дьяволом — если на то пошло, моя теперешняя участь, хоть туманная, представала немногим лучше ада. Но я не сомневалась в своем решении, и вызов надлежало принять.

— Я поступила себе во вред, отказавшись от вашей помощи, — медленно сказала я. — Но не меньший вред я причинила бы себе, приняв ее.

— В чем же состоит сей вред? Уж не в том ли, что наука лишится такого светоча, каков Генрих Хиршпрунг? Или его страдания так изранили твою совесть, что ты не чаешь обрести покоя? Зато сейчас, когда твой дух вопиет о помощи, твоя совесть спокойна? Втаптываешь сокровище в грязь и не жалеешь, презираешь его только потому, что оно твое? Умна!

— Не знаю, чего стоит мой дух, о котором вы говорите. Но даже ради моего духа — я не возьму такого подарка! Мне не нужно этого.

Дядюшка перестал усмехаться. Взгляд его стал оценивающим, и я поняла, что удар, нанесенный вслепую, достиг цели. Слова, первыми пришедшие на язык, похоже, и впрямь что-то значили.

— Как я не видел этого раньше? — задумчиво спросил Дядюшка. — Ведь это так ясно. Не милосердие. Не совесть. Даже не благочестивая опаска… «Не возьму подарка» — о, не потому, что я исчадие ада! Просто — не брать подарков. Гордыня бедняка, страх делать долги… Как я был слеп. Вот в какую уродливую форму отлился независимый нрав Иоганна! И опять я сам виноват; тяготы твоего положения оказались чрезмерными. Клянусь, когда почтенная вдова попадет, куда ей назначено, я сам прослежу за ней!.. Вот что получается, когда сироту попрекают благодеяниями! Хоть сдохну, да сама — верно?

— Пусть так. — Как ему и следовало, нечистый представил мою мысль наиболее отвратным образом, но оспаривать его я не собиралась. К ученым занятиям меня побуждала гордыня, и гордыня же принудила сейчас от них отказаться, и спорить я не стану, верно, тоже из гордыни, и пропадите вы все пропадом. В главном же вы правы. Ничьих трудов во имя старого долга и ничьих страданий я больше не приму в подарок.

Нечистый отпил из бутыли и принялся вертеть ее, с глухим рокотом перекатывая донышко по столу.

— Нет, все-таки ты дочь своего отца. — Эти слова прозвучали и грустно, и чуть насмешливо, ни дать ни взять старый друг семьи. — Хаос неосмысленных чувств, доведенных до страстей, ты, возможно, унаследовала от матери, но весь душевный облик — его. Это упрямство в выборе пути, непременно того единственного из многих, который сулит более всего неприятностей… С той разницей, что мой куманек добился-таки успехов, ты же сгинешь.

— Может быть, — ответила я, поправляя чепец. Одежда моя была пропитана потом и пылью, платье разорвано у ворота, и склоченную косу нечем было расчесать — гребень пропал с пояса. Зато на пальце появилось колечко, тускло блестящее в полутьме. Кто-то отдарил за ласку… А вот и не выброшу. Продам, если стоит денег, деньги мне теперь пригодятся. А ларец не возьму. Не брать подарков, так уж не брать. Незаконные дети не наследуют.

— Я не хотел этого, — неожиданно сказал Дядюшка. — Я не хотел, чтобы вышло так. Я надеялся заслужить твою дружбу, не прибегая к этому… Но теперь я вынужден открыть тебе глаза.

Резким движением он выдернул из рукава тонкий, туго скатанный свиток и встряхнул его, разворачивая.

Письмена на листе были ржавого цвета, будто бы столетней давности, но начертание мало отличалась от нынешнего. Разве что линии чересчур толстые для мелких букв — перо плохо очинено или чернила слишком густы…

— Эти чернила не разводят, — со смешком сказал Дядюшка. — Внятен ли почерк? Разбираешь, или мне прочесть?

«Я, Иоганн Фауст, доктор, собственноручно и открыто заверяю силу этого письма. После того как я положил себе исследовать первопричины всех вещей, среди способностей, кои мне были даны и милостиво уделены свыше, подобных в моей голове не оказалось и у людей подобному я не мог научиться, посему предался я духу, посланному мне…»

Сухая, длиннопалая ладонь легла на лист, бережно разглаживая его, и ржавые строчки вспыхнули жидким кармином. Острый ноготь указал место:

«…Когда пройдут и промчатся эти 24 года, волен будет, как захочет, мне приказать и меня наказать, управлять мною и вести меня по своему усмотрению и может распоряжаться всем моим добром, что бы это ни было, — душа ли, тело, плоть или кровь…»

— Плоть или кровь, — повторил нечистый, злорадно усмехаясь. — Я пристрастен к юридическим формулам, в них есть нечто от магии, та же тонкая игра сил и значений. Сведущий в элементах и богословия доктор, помнится, вовсе не задумался над этими тремя словами, и это вполне простительно — он был бездетен, когда составлялся договор, и обзаводиться детьми не помышлял даже в дурных снах. Да и позднее, как я тебе уже рассказывал, он не знал, что у него подрастает дочь. По правде говоря, был у него и сын от другой женщины, но они оба умерли задолго до… ну, коротко говоря, до того как были выполнены все условия соглашения. Тебя же твой батюшка по нечаянности отдал мне, «на вечные времена», как тут записано. Хочешь ты этого или нет, кровь, которой начертаны сии корявые знаки, течет и в твоих жилах… и капля той же крови пролилась сегодня на солому под натиском пьяного бродяги…

Вероятно, последнее он добавил, чтобы окончательно унизить меня, напомнить, сколь я ничтожна и сколь мало мне приходится рассчитывать на помощь земли и небес. Но я не расплакалась и не стала молить о пощаде. Оплеуха может сломать, а может и побудить к ответному удару. Трепет, охвативший меня при виде ужасного договора, исчез. Поистине, я еле удержалась от повторения одного из тех слов, которые давеча слышала от него.

— Подай мой гребень, — холодно сказала я. — И иголку с ниткой.

Дядюшка молча взглянул на меня — и склонился в поклоне, а когда выпрямился, в руке у него был гребень.

— Слушаю, фройлейн Фауст. — Могу поклясться, что это была не насмешка, но подлинное уважение; мне даже почудилась дрожь в его голосе. — На что вам швейный снаряд, прикажите новое платье.

— Нет, — ответила я. — Ты слышал: иголку и нитку. И, так уж и быть, лоскуток в тон.


Старательно, никуда не торопясь, я расчесала и заплела косу; прихватив зубами обрывок нити, зачинила ворот. Не бойся, говорила я сама себе, своим дрожащим пальцам и ноющим мускулам. Не брошу. Эта честная и справедливая мена, которую он предлагал мне, — все равно что выкинуть умирать новорожденного котенка, все равно что оставить в лесу младенца. Не сделаю этого, потому что это мерзко, потому что ты — это я, душа и тело, плоть и кровь. Мой батюшка Фауст, если верить басням, однажды расплатился с евреем-ростовщиком собственной ногой, оторвав ее от того, к чему нога крепится. Смешно — пока это всего лишь басня. Тело теряет свободу, если продана душа, но и обратное справедливо, вот в чем штука. Нам ли, женщинам, не знать… Пусть моя кровь до рождения продана, более не уступлю ни ногтя.

Дядюшка не докучал мне болтовней. Окончив шить, я уже знала, что сделаю дальше. Я буду поступать по-своему и не спрошу у него ни совета, ни, тем паче, милости. Если он и вправду властен надо мной, пускай осуществит свою власть, — но, помнится, кто-то говорил вчера, что мой отец ему не достался, так с чего покорствовать мне?

Открыв ларец, я высыпала украшения на стол и разворошила их, как песок. Непросто было отыскать нужное в этой сверкающей груде. Но не померещились же они… Вот. Крошечные коралловые сережки, сцепленные вместе; слишком дешевая вещь, чтобы дарить ее вместе с жемчугом и золотом.

— Угадала, — желчно заметил Дядюшка. — Эти — не от Иоганна, их подарила ей мать. Но Гретхен сняла и их тоже, когда ее ославили гулящей, потому они здесь. Возьми — если, конечно, они не осквернены прикосновением золота.