Наследники Фауста (СИ) — страница 34 из 72

Но позвольте, позвольте… Я утерла слезы промокшим рукавом рубахи и взглянула ей в глаза. Янка сжала мою руку и другой рукой нежно погладила по плечу. Она знала, что должно было случиться? Знала про кольцо, и чье оно? Знала, что Кристоф ушел? Он говорил с ней?.. Нет, тогда бы она просто утешала меня, а не вопила бы в отчаянии, как я сама…

— Янка! Где Кристоф?! Ты знаешь?

Она ответила мне, страстно и в больших сердцах, да что толку, коли я не поняла ответа! И польская девочка поняла, что я не понимаю: пальчиком коснулась коралла в перстне, сказала «пан Кшиштоф», потом взмахнула рукой, указывая на весь белый свет сразу, и произнесла еще несколько слов, из которых я поняла одно — «дьябла». Diabolae?

Крайне любопытно. Она знает все, что знаю я, а может быть, и более того. Вопрос: откуда и каким образом она это узнала? Ведьмино отродье, как сказал тот стражник. Что ж, она сразу показалась мне не простой девочкой. Придется как можно скорее учить ее немецкому. Или, может, мне выучить польский? Сумел ведь Кристоф, отчего мне не суметь?

Кристоф вернется, конечно же вернется. Он обещал. Ох и выскажу я ему, что думаю о таких обманщиках, учениках нигромантов… Все будет хорошо, не может быть плохо. Я буду ждать и дождусь. Только и всего.

Часть 3. ЧЕРТ

«Вам я говорю об этом потому, что знаю: в некие времена мы с вами пребывали на более близких позициях, и вы плечом к плечу со мною и с подобными мне сражались на участке, где шла битва бойцов армии добра с бойцами армии зла».

«Было дело, — безмятежно отозвался Вильгельм. — А потом я перешел на другую сторону».

Умберто Эко. Имя розы.

В стекле стал слышен нежной силы звон,

Светлеет муть, сейчас все завершится.

Я видом человечка восхищен,

Который в этой колбе шевелится.

Чего желать? Сбылась мечта наук,

С заветной тайны сорваны покровы.

Внимание! Звенящий этот звук

Стал голосом и переходит в слово…

И.-В.Гете. Фауст (пер. Б. Пастернака).

Глава 1

— Нет, нет! Нет-пожалуйста-нет! Господин врач! Не-е-е!..

Крик разрывает уши. Я умру, если он не прекратится, я умру, если не тронусь с места, но не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а она кричит и кричит…


Это сон, это только сон. Тьма льнет к самому лицу, как могильная земля. Сволочь сивобрысая, для чего он задвигает ставни?! Воров боится, в таком-то притоне, каков его двор… Ибо это постоялый двор, я приехал сюда вчера… Почему так темно, не может быть такой темноты!.. Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного… Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое… Я в страхе бормотал знакомые слова, отгоняя те, другие, которые ломились в мой разум. Я отшиб и обжег пальцы, разжигая свечу.

Она затеплилась, и я перевел дух, осознав себя не в склепе и не в застенке, а в самой обычной комнате постоялого двора (сколько таких комнат я перевидал и ни разу не испытывал страха, засыпая и просыпаясь в незнакомом месте, хоть и знал, что такое бывает с иными). Шерстяное одеяло на полу, вещи в изножье, среди них преспокойно дрыхнет Ауэрхан, зажав в кулачке рукав куртки. Дрыхнет — значит, я все-таки не кричал. Мне было известно, что люди во сне или в бреду говорят и за себя, и за тех, кто им снится.

«Господин врач!»

Потерпи, милая, потерпи еще немного…

Именно эти слова я говорил тогда, говорил по привычке, не задумываясь, какой дьявольской насмешкой они оборачиваются. Пока длится кошмар, слишком многое принимаешь как должное, а вспомнишь — и в пот бросает.

Я всегда считал ложью рассказы о призраках мертвых, которые тревожат убийцу десятилетиями, день за днем, до могилы. Год, ну два, когда субъект особо чувствителен, но далее слабеет сила если не совести, то памяти: глохнут голоса, образы заменяются словами, и снова можно жить — Бог милостив даже к недостойным детям. Я ни о чем не забыл, но и не вспоминал, и был уверен, что сумел защититься. Заблуждался, думая так. Беззащитен, как вскрываемый труп, как душа на Страшном Суде. Как те, там, обнаженные и связанные… Силам, насылающим подобные сны, противостоять невозможно, ибо они многократно превосходят мою. О какой защите говоришь, тварь земная? Защита червяку от башмака?..

Вот каково было учителю. Ну что ж, спасибо за предупреждение. Достанет хотя бы времени одеться. Разумеется, глупость, но умирать в исподнем не хотелось. Цезарь, пишут, тоже одергивал тогу, умирая от кинжальных ран… Впрочем, велика ли разница, в обрывки какого тряпья будут облачены разъятые члены, если случится то же, что в Пратау? Кто явится — звероподобный демон, одержимый зверь?..

Господом клянусь, я не сомневался, что доживаю свои последние минуты. Я уже слышал поступь палачей ада. Дрогнуло пламя свечи, скрипнули ступени внизу. Не будь я врачом, пожалуй, переполошил бы весь дом, людям на потеху… Я отыскал флакон со сгущенным настоем и отхлебнул прямо из горлышка. На вкус — коровье дерьмо, но вот поди же ты: силы преисподней отступили. Миновали еще несколько минут смертного страха, и потом… ничего. Ничего не случилось и не должно было случиться. Морок рассеялся. Душная комната, запах клопов и свечного сала. И перепуганный дурак, успевший натянуть штаны, но не куртку.

Я сам на себя взирал с отвращением. Дурак, одно слово. Цезарь умер, учитель умер, и мне вот тоже дурные сны… Правильно, скаль зубы, Вагнер, это у тебя лучше выходит, нежели готовиться к ужасной гибели. Трусить надо было там и тогда. Теперь поздно. Кошмар? Ну что же, если кошмар. Видения медицине неподвластны, и посмей сказать, что не заслужил подобной кары! По твоим грехам это не кара, а милость… Но сейчас, по окончательном пробуждении, мне мнилось одно, о чем я не хотел даже думать. На месте той девчонки была Мария. Я должен был узнать ее, и не узнал, и понял это лишь теперь.


Крестьянский сын снова вытащил из-за пазухи снятую было шапку, утер мокрое лицо, надел шапку и вздохнул, будто душа с телом расставалась.

— О-ох, Иисус-Мария, худо-то как… И что ж мне так худо?

— Гуляли? — спросил за спиной беловолосый школяр.

— Было дело, — с тоской ответил парень.

Хорошо ему, окаянному: едет на дармовщину, валяется в сене, ни тебе на дорогу смотреть, ни вожжи держать. И ни начальника над ним никакого, сам себе господин, а мне-то батюшка все скажет, как только в лицо глянет… И голова у доктора небось не болит…

— Доктор, а доктор?.. Ты лошадью править можешь?

— Давно не случалось.

— Ну ты сядь вместо меня, а я подремлю пока. Что же тебя даром везти.

— Ложись. Только если тряхнет на камушке, не обижайся.

— Ну ты не очень-то. — Парень засомневался, но уж так хотелось спать… — Ладно, ты как-нибудь… а я пока…

— На, хлебни.

— Что это?

— Не трусь, не отравлю. Полегчает.

— Бр-р, дерьмо какое, что это?.. Ох. Ох…

— Флягу отдай.

Парень свесился с воза — сойти уже не успел бы.

— Такая особая травка. По-немецки — баранец. Полегчало?

— Полегчало… Да ты что, нарочно, что ли?

— Нарочно, нарочно. Первое дело при перепитии. Теперь ложись-ка да спи.

— Ты, слышь, прямо все правь… а потом все налево… там часовенка разрушена, где повернуть-то… — но сено уже защекотало щеку, и паскудная тварь, которую школяр тащил с собой, пристроилась в головах перебирать волосы…

Спи, дитятко. Школяр несколько раз перехватил вожжи, вспоминая, как их держат, но ничего, вспомнил. Лошадка оказалась умницей, слушалась. Летнее солнышко припекало, бородатое дитятко храпело — к вечеру проспится. Вот и ладно. С похмельным возницей от тоски удавиться, лучше уж самому… Я почти не сомневался, что нечистый не станет торопить события. Все будет по правилам: мою судьбу я ношу на пальце, захочу — не потеряю. Он не откажет себе в удовольствии сначала побеседовать со мной. Я не сомневался, что все будет именно так, как я задумал. Днем. Ночи же выпадали такие, что я волей-неволей считал снова и снова, сколько же их осталось до конца пути. Должно быть, это действие кольца, и слава Господу, что я догадался избавить ее…

Я поступил правильно. Как же трудно было уйти, не поддаться на уговоры собственного сердца: никто, мол, тебя не гонит, ты все решаешь сам, почему бы не завтра, не следует уходить в спешке, подумай, не забыл ли ты чего сделать… Так я остался на один день, и был это день обреченного перед казнью. А на рассвете все повторилось снова: не уходи, можешь ты насмотреться в последний раз на нее спящую, отвести пряди, выбившиеся из косы, там, где за ухом пять родинок, три и две, как Кассиопея, крошечные, как те же звезды… А потом она открывает глаза, сонная, будто маленький ребенок… и второй миг — на детском лице проступает холодное упрямство, ожидание недоброго — должно быть, такими были французские принцы в заложниках у императора… и потом, когда замечает меня и вспоминает, где она…

Зря этот малый доверил мне вожжи, я пьянее его. Неладное со мной творится. Четвертый десяток разменял, и грежу наяву, и не могу не бередить воспаленную рану. А ведь ей выпало совсем иное утро семь дней назад. Читала письмо с неживым лицом, будто бы спокойным… Плакала, кричала? Выбежала в город?.. Нет, нет, она будет ждать, она мудра, моя любимая. Поверит мне. Не предугадывала обмана, но простит.

Только бы не узнала, о чем я умолчал. Этого нельзя простить. Нет ни единой женщины в мире, которая бы простила, и святая бы отвернулась. Ведь уйдет из дома, кольцо бросив на пол, будет скитаться, как та — ее несчастная мать… Уйдет, убежит, и ни Марта, ни Альбертус, ни паненка не удержат и не найдут… Ах, Вагнер, на беду ты родился и не помер во младенчестве!..

Что-то желчь расходилась. Спать надо ночами, а не чертей ловить. Все будет хорошо. То, что случилось с нами в этот месяц, не в песок же уйдет? Не для того являют нам рай, чтобы отнять надежду, но для совсем обратного. Помогай сам себе, и Господь не оставит. Знаешь ведь, за что вышел против нечистого? Знаешь. Она сидит на ложе, согнув колени, не укрытая ничем, кроме лоскутов разноцветного сияния, ибо солнце уже к западу, и витраж горит, и огненный лепесток скользит со щеки на грудь — вот странно, она совсем не стыдится своей наготы, это я стыдился своей…