как его называют в учебниках…
— Шире шаг! — время от времени командовал старшина и почему-то все чаще стал посматривать на часы. — Шире шаг!
Шли более часа. И не заметили даже, как из тумана показались и двинулись навстречу длинные строения, издали похожие на колхозные сараи.
— Должно, казармы, — предположил Селиван.
— Нет, наверное, орудийный парк, — сказал Петенька.
— Казармы, какой там тебе парк! — поддержал Громоздкина Иван Сыч.
— Отставить разговоры!
И это было кстати, потому что говорили ребята не то, что думали, — говорили для того только, чтобы хоть чем-нибудь заглушить в себе все нарастающее чувство смутной тревоги, а от ненужных слов она не только не убавлялась, а, напротив, овладевала новичками все больше и больше. Вскоре они уже ясно увидели, что подходят к казармам — длинным деревянным баракам, окруженным невысоким забором. У ворот старшина остановил строй, а сам скрылся в будке контрольно-пропускного пункта. Через минуту он вышел, да не один: вслед за ним показался сержант, очевидно, помощник дежурного по КПП. Он с улыбкой человека, вдосталь хлебнувшего солдатской жизни, посмотрел на новичков и не спеша пошел открывать ворота. И в его глазах новобранцы увидели ту самую лукавинку, которая была во взглядах демобилизованных — там, на железнодорожных станциях.
Сперва ребят подвели к маленькому сарайчику, куда они сложили свои пожитки. Затем старшина впервые объявил им:
— Перво-наперво пойдем в баню помоемся, потом — завтрак. Для начала вы будете в карантине. Это уж точно. А потом…
Петенька Рябов уже не слышал, что будет «потом». Его напугало неласковое слово «карантин»: Петенькина мать нередко употребляла это слово, и всегда с тревогой — она была у него сельским врачом. «Зачем же… именно в карантин? Разве мы больные?» — думал он, тревожно озираясь. А вскоре оказалось, что сообщение старшины больше, чем Петеньку, напугало Селивана Громоздкина. Ему было совершенно непонятно, зачем это его, вполне здорового парня, ничем никогда не болевшего, отправлять в карантин. Свое недоумение он высказал Ивану Сычу, но тот лишь сверкнул на него зеленым глазом и ничего не ответил. Тогда Селиван обратился к Добудьке — так звали, как выяснилось позже, старшину. На вопрос Громоздкина тот бросил категорическое:
— Приказ есть приказ.
Он высказал эту формулу с такой гипнотизирующей определенностью, что уже ни у кого не оставалось сомнений в железной необходимости пребывания в карантине.
— Понятно… — только и пробормотал Селиван, с уважением и страхом глядя на Добудьку.
Не ведал Громоздкин, что уже на следующее утро старшина облечет эту формулу в совершенно конкретный образ действий.
Баня — длинный барак с запотевшими стенами — стояла в полукилометре от казарм и, по-видимому, последнее время топилась чаще обычного: прибывало пополнение, и всех надо было «обработать», как выразился Добудько. Первым принялся за новичков, еще в предбаннике, парикмахер, бойкий малый с ефрейторской лычкой на помятых погонах. Обидное это словцо — «обработать» — как нельзя лучше подходило к той операции, которую парикмахер производил с головами ребят. В минуту он очищал их «под нуль», и хлопцы делались странно похожими друг на друга.
Селиван Громоздкин, как помощник старшего по вагону и знаток воинских порядков, подставил свою вихрастую голову под машинку парикмахера раньше всех: уж больно хотелось ему поскорее включиться в жизнь, которая хоть и отличалась от флотской, но все же рисовалась ему как цепь героических подвигов: ловля шпионов, бои с вражескими диверсантами-парашютистами, спасение товарищей командиров, которых Селиван приготовился прикрывать своей грудью от неприятельской пули, форсирование бурных рек и горных стремнин, головокружительные марш-броски и, как итог всего этого, набор всевозможнейших знаков и значков на Селивановой гимнастерке — свидетельство его несомненной воинской доблести.
С меньшей охотой расстался с прической Иван Сыч: ему просто жаль было своих роскошных кудрей. И уж совсем не хотелось стричься Петеньке Рябову. Он под разными предлогами оттягивал время, будто надеялся вовсе избежать ефрейторской обработки. Однако делал он это зря — уж лучше все сразу! Наконец настал и его черед. Минуты через две он вошел в парную смешной, даже, пожалуй, немножко жалкий. Громоздкий не мог удержаться от хохота:
— Ну и герой! А я и не знал, что у тебя голова редькой!
— Сам-то хорош, красавец! — огрызнулся Петенька, прижимая к животу железный тазик. — Посмотрел бы в зеркало. У тебя голова как у неандертальца.
— Это еще что? — встревожился Селиван.
— Как у питекантропа, — уточнил Рябов.
— Нет уж, Петенька, интересней твоей головы не сыскать, — как всегда, поддержал Громоздкина Иван Сыч. — Селиван правду говорит.
— Да вы гляньте на Селивана, — не сдавался Петенька, — култышка какая-то, а не голова!
Без густой, чуть вьющейся шевелюры Селиван и впрямь стал совсем другим. Он как бы в один миг утратил свое былое молодечество, которым так гордился: Громоздкин принадлежал к когорте парней, которые очень нравятся сельским девчатам и на которых с понятной опаской поглядывают матери этих девчат. Селиван, казалось, сейчас испытывал то же самое, что и сказочный Черномор, лишенный могущественной бороды.
— Вот бы Настенька на тебя посмотрела! — ехидничал Петенька. — Вмиг бы разлюбила!
Но самое неприятное началось потом.
Отлучившийся куда-то Добудько вскоре вернулся в баню с ведром, наполненным до краев чем-то белым. Во время войны такую смесь, помнится, называли «мыло «К», которое использовали в гигиенических целях в запасных и во вновь формировавшихся частях, — оттуда старшина Добудько и перенял этот опыт, казавшийся ему до чрезвычайности ценным.
Ребята перестали мыться и с неясной тревогой наблюдали за дальнейшими манипуляциями старшины.
Тот поставил ведро посередине бани, извлек из кармана большой бритвенный помазок и приказал молодым солдатам подходить по одному.
— Что это? — полюбопытствовал Селиван, нерешительно приближаясь к месту, где расположился со своим таинственным снадобьем Добудько.
— Причастие. Подходь, не бойся! — И с этими словами старшина обмакнул помазок в содержимое ведра.
Не подозревая ничего страшного, новобранцы сначала похохатывали, подтрунивали друг над другом. Потом притихли. Но тишина эта длилась недолго: кто-то не выдержал и взвыл. Заскулил, пожалуй, прежде всех Петенька Рябов: никогда еще в своей жизни он не испытывал такой адской боли. На его глазах выступили слезы. А Селиван Громоздкин не выдержал, облегчил душу каким-то невнятным ругательством. Только Иван Сыч пытался еще шутить. Согнувшись в три погибели, он, как сумасшедший, метался по бане и кричал:
— Держите меня, а то в окно выскочу!
К счастью, боль прошла быстро, ребята угомонились, и старшина возвестил:
— Ну вот, зараз все в порядке. Это уж точно. Как помоетесь, по одному выходите в предбанник.
Знай новобранцы в ту минуту, что в предбаннике уже приготовлено для них все, что когда-то было предметом их мальчишеских грез и что должно сейчас совершеннейшим образом изменить их внешний облик, они смотрели бы на немудреное сооружение, именуемое баней, куда с большим уважением.
— Товарищи, кажется, обмундировкой пахнет! — воскликнул вдруг с каким-то придыханием Селиван, поводя своим носом, в который из открытой двери, мешаясь с банным паром, ударил резкий запах нафталина, деготька, проспиртованной кожи и еще чего-то такого, чему и названия нет, но что обязательно бывает в каптерке, и нигде больше.
— И правда!
— Разговорчики! — опять сердито оборвал старшина, стоя в предбаннике с видом кладохранителя.
Да, да, их собирались обмундировывать — теперь это понимали уже все. И вот, может быть, с этой-то минуты они и станут настоящими солдатами. Так, по крайней мере, казалось ребятам. И поэтому они даже не совсем поняли старшину, когда он, многозначительно улыбнувшись, сказал:
— Эх вы, хлопцы! Солдатом не сразу становишься. Это уж точно!
И Добудько, сделавшись вдруг задумчивым, надолго умолк.
Но нет… Что бы там ни говорил Добудько, но, коль наденут на тебя гимнастерку, шаровары да шинель, ты уже солдат.
От бани они шагали бодрее, и поступь их была тверже, и Селивану уже не терпелось справиться у старшины о полковом фотографе.
Добудьку временно назначили старшиной карантина (штатная его должность — старшина третьей мотострелковой роты); стало быть, все его приказания для молодых солдат — закон, о чем сам Добудько не замедлил поставить их в известность. В казарме, где чуть ли не в самый потолок упирались трехъярусные нары, старшина впервые произнес длинную речь:
— Запомните, хлопцы, и зарубите себе на носу сразу же вот що: тут у нас нет ни домработницы, ни управдома, ни дворника, ни уборщицы, ни истопника, ни дровосека… Сельские ребята, мабуть, и не знают про такие профессии. Ну так вот. Все эти должности у нас вакантные. Вакансия! Слыхали такое слово?
— Слыхали, — вразнобой ответили новобранцы, еще не понимая, с какой целью они должны «зарубить себе на носу» именно это. Но из дальнейших слов Добудьки все стало предельно ясным.
— Ну добре, — спокойно продолжал он. — Вся эта вакансия предназначена для вас, потому как, говоря по старинке, солдат — и швец, и жнец, и на дуде игрец…
Добудько еще долго перечислял многочисленные солдатские обязанности, которые, как представлялось Селивану, никакого отношения не имели к военной службе, и Громоздкин уже с тревогой подумывал, не попали ли они в какую-нибудь хозяйственную часть. Беспокойство Селивана усилилось, когда он вспомнил, что еще нигде не приметил признаков боевой техники.
Добудько заканчивал речь.
— Учтите это! — строго предупредил он в конце своей беседы, включавшей чтение распорядка дня и двух, как сказал старшина, «самых наиважнейших» параграфов Дисциплинарного устава и Устава внутренней службы, а также его собственные комментарии к этим параграфам. И последуй Селиван этому в высшей степени своевременному предупреждению, не случилось бы с ним беды уже на другое утро.