Наследники — страница 47 из 69

нтонина Васильевна Штукарева. Они стали встречаться. Вскоре Антонина Васильевна познакомила его со своим отцом, полковником Штукаревым, старшим преподавателем тактики в академии. Спустя месяц сыграли свадьбу, и Федор Илларионович перекочевал в квартиру тестя.

Пустынин окончил академию и ждал назначения в войска, но, как отличнику, ему предложили поступить в адъюнктуру, а затем, много лет спустя, — в Высшую академию имени Ворошилова. Он охотно поступил и в это учебное заведение, решительно отметая наветы людей, которым нужно было еще доказывать, что ученье — свет, а неученье — тьма. При этом главным аргументом в борьбе с несознательными товарищами, упрекавшими Пустынина в его «вечном студенчестве», был, разумеется, известный наш призыв: «Учиться!», и Федор Илларионович учился.

В общем, все в его жизни складывалось как нельзя лучше, и никаких там ЧП не было, если не считать двух случаев, внесших в мирную его семейную жизнь временный раздор. Старому, давно овдовевшему Иллариону вздумалось навестить сына, «повидать напоследок» своего Федяшку, и он написал о своем намерении приехать в Москву. Письмо прочла Антонина Васильевна и трое суток не разговаривала с мужем, и не разговаривала бы, наверное, еще бог знает сколько, если б Федор Илларионович не написал отцу и не посоветовал ему «пока не приезжать». Второй случай был более неприятным. Однажды Антонина Васильевна распечатала, как делала всегда, письмо на имя мужа и нашла в нем фотографию мальчугана, как две капли воды похожего на Федора Илларионовича Пустынина. На обороте была надпись, не оставлявшая положительно никаких сомнений: «На память папке». Тут уж Антонина Васильевна устроила ему настоящую истерику. Федору Илларионовичу пришлось приложить немало усилий, чтобы «локализовать», как он говорил потом, этот инцидент. Правда, после этого он чаще обычного стал думать о Любаше: как она там, что с нею? Когда этот червячок уж слишком больно сосал под ложечкой, Федор Илларионович вновь начинал выдвигать против Любаши обвинения, явившиеся, как он старался убедить самого себя, причиной их разрыва. Но не всякий раз удавалось сделать это — в таких случаях он открывал буфет, где у него всегда стоял спасительный графинчик. В глубине души он уже давно чувствовал, что не любит свою супругу и что, в сущности, он глубоко несчастный человек — и все только потому, что навсегда потерял так жестоко обиженную им же самим Любашу.

Этим и ограничивались потрясения, которые приелось пережить Пустынину за последние нелегкие для страны годы.

По окончании второй академии Федор Илларионович был вызван в Главное управление кадров.

— Придется вам, полковник, послужить в войсках. Пора! — сказал ему начальник управления.

— Слушаюсь!

— Поедете пока командовать полком. В этом полку вы когда-то служили. Мы постарались учесть и это обстоятельство.

— Лучшего я и желать не могу, товарищ генерал! — твердо сказал Федор Илларионович.

— Ну и отлично. Завтра приходите за предписанием. Приказ министром уже подписан.

— Слушаюсь… Простите, товарищ генерал. Нельзя ли узнать, где находится полк?

— Отчего ж нельзя? — И начальник управления точно указал пункт.

— Хорошо. Спасибо, товарищ генерал, — уже не столь твердо промолвил Пустынин и, отдав честь, вышел в коридор.

…Что? Что могло встревожить его?..

Если здраво рассудить, Федору Илларионовичу самому следовало бы попроситься в те края и до отставки послужить годика три в войсках, подальше от Москвы, а потом уж, как говорится, с чистым сердцем и на покой. «Оклад там, вероятно, подходящий, с надбавкой за отдаленные места. Один год службы засчитывается за два. Встретят там, конечно, хорошо — ветераны дивизии на вес золота…»

— Ничего страшного! — вслух проговорил Пустынин, выйдя на улицу. И повторил увереннее: — Ничего!

Немалой долей своих успехов Федор Илларионович Пустынин был обязан безупречной биографии, которой очень гордился. В самом деле: у одного, глядишь, по линии быта не все в порядке — жену бросил; у другого — другое: выпил лишку и наскочил на офицерский патруль, а в результате выговор по служебной, а ежели коммунист, то и по партийной линии; у третьего — ЧП в подразделении, и его снимают с должности как «не соответствующего» оной, понижают в звании, а то и вовсе увольняют в запас. В личном деле полковника Пустынина не было таких позорных пятен, свидетельствующих о живучести пережитков капитализма в сознании людей…

3

Федор Илларионович сидел в кабинете генерала Чеботарева совершенно спокойный, и лицо его, строгое и даже немного торжественное, выражало душевное состояние человека, для которого заполнение анкет было актом в высшей степени приятным, до того приятным, что он решительно не понимал большую часть взрослого человечества, испытывавшую во все времена какую-то хроническую нелюбовь к такого рода занятиям. Сперва Пустынин беспокоился, что сам генерал Чеботарев не станет знакомиться с его личным делом и перепоручит это кому-нибудь из подчиненных. Но комдив никому не перепоручил, решил знакомиться сам, и это было, конечно, очень хорошо, потому что генерал тотчас же и узнает, какое великолепное пополнение получил офицерский состав его дивизии в лице полковника Пустынина. Заранее предвкушая приятную беседу, которая должна последовать после того, как генерал просмотрит документы, заключенные в толстую голубоватую папку, Федор Илларионович следил за лицом Чеботарева. Он старался увидеть на нем признаки полного удовлетворения, но, несмотря на большую свою опытность по части угадывания настроения начальствующих лиц, сейчас он ничего не мог определить: знакомясь с документами нового командира полка, генерал Чеботарев был как бы непроницаем.

Впрочем, не будь Пустынин столь твердо уверен в девичьей непорочности своей биографии, он, вероятно, смог бы заметить, что под конец лицо генерала сделалось несколько строже и суше. Если бы Пустынин заметил это, для него не были бы такими неожиданными слова, с которыми обратился к нему командир дивизии, оторвавшись от документов.

— Скажите, полковник, где сейчас ваша семья? — медленно произнося каждое слово, как бы в раздумье спросил генерал.

— В Москве, разумеется, — встрепенулся Федор Илларионович.

— Разумеется… Почему вы не забрали ее с собой?

— Это очень сложно, товарищ генерал.

— Сложно? М-да, нелегко, — так же медленно продолжал Чеботарев, внимательно разглядывая сидевшего против него офицера. — Тем не менее другие командиры живут здесь с семьями… Впрочем, в данном случае вы поступили правильно, полковник, — вдруг сказал генерал. Дело в том, что Лелюх…

— Лелюх? — внезапно вырвалось у Пустынина.

— Да, Лелюх. А что, вы знаете его?

— Вроде нет. Но, кажется, я где-то слышал эту фамилию.

— Возможно. Ну так вот: командир полка Лелюх, на место которого вы прибыли, отказался ехать в академию и остается здесь. И у меня нет оснований добиваться отстранения его от должности. Лелюх — отличный командир, к тому же — ветеран полка.

— Но ведь и я ветеран этого полка! — напомнил Пустынин.

— Знаю. Но вы находились в полку всего лишь полтора месяца. А Лелюх служит в нем тринадцать лет, даже немного больше. Так что я, к сожалению, не могу использовать вас в своей дивизии.

— То есть? — Пустынин побледнел: он только сейчас уловил смысл сказанного генералом. — Простите, но… но я вас не понимаю, товарищ генерал!

Если б в ту минуту среди ясного и холодного неба в этом студеном краю загремел гром и хлынул проливной дождь, то такому невероятному явлению природы Федор Илларионович удивился бы меньше, чем словам генерала Чеботарева. Он попросту не верил, что ему, с его знаниями, с его безупречными аттестациями, могут предпочесть другого офицера, будь тот офицер хоть тысячу раз ветеран! Неловко усмехнувшись и как бы нечаянно задев рукой за свои нарядные знаки на кителе, Федор Илларионович спросил:

— Извините меня, товарищ генерал, но вы, очевидно, шутите?

— Нет, не шучу. Полковник Лелюх действительно передумал ехать, — сказал генерал Чеботарев, и в голосе его послышались горькие нотки.

— Но вы могли бы настоять на своем, приказать ему наконец…

— Мог бы, конечно… — обронил генерал раздумчиво, и у него вырвался непрошеный вздох. Он вспомнил, с какой великой радостью встретил полковник Лелюх весть о своем отъезде в Москву, и ему стало больно за этого неутомимого офицера. Но не мог же Чеботарев передать полк под команду человека, который, в сущности, никогда не служил в войсках!

— В чем же дело, товарищ генерал? Я окончил две военные академии и сам попросился сюда. Как же можно после этого…

— «Две академии», «сам попросился»… Простите, полковник, но все это я знаю из вашего личного дела. Н-да, две академии… А вы никогда не думали о том, что для одного человека хватило бы и одного высшего образования? А у вас их целых три, не считая аспирантуры и адъюнктуры! Для иных — мне не хотелось бы сказать этого о вас, полковник, — но для определенной категории наших людей учеба стала самоцелью. На протяжении долгих лет они не вынимают руки из государственного кармана. И схватить их за руку невозможно: ведь они делают это на законном, так сказать, основании. Люди эти совершенно забыли, что человек учится для того, чтобы лучше работать. Понимаете, работать!

— Хорошо, товарищ генерал, но при чем тут я?

— Вы, конечно, ни при чем… Но, извините, вам все-таки придется вернуться в штаб армии.

— Я буду жаловаться, товарищ генерал.

— Ничего не могу поделать. Это ваше право. Я, разумеется, исполню приказ министра. Но прежде сообщу командующему о своих соображениях. Думаю, что и Москва найдет их убедительными.

Глава четвертаяНочью

1

Полк был поднят по тревоге.

Дневальным по роте, в которой служили Селиван и его товарищи, был Петенька Рябов, недавно избранный секретарем комсомольской организации и поэтому особенно боявшийся, как бы не проштрафиться этой ночью на своем — конечно же! — наиответственнейшем посту. Услышав сигнал, он несколько секунд моргал глазами, набираясь духу, а потом закричал: «Подъем! Тревога!» — закричал столь пронзительно, что испугался собственного голоса и покраснел, но в общей суматохе никто этого не мог заметить. Опасаясь, что Громоздкин, у которого в последнее время дела по службе явно шли к лучшему, опять замешкается и опоздает с подъемом, Петенька подбежал к его койке, но Селиван, скаля в довольной улыбке зубы и играя темными глазами, уже затягивал на своей узкой талии поясной ремень. Наученный печальным опытом, Громоздкин теперь нередко пускался на хитрость: разбуженный незадолго до общего подъема известной необходимостью, он уже не засыпал вновь, а незаметно для дневального лез под одеяло в шароварах. Это давало ему определенный выигрыш. Правда, он всякий раз рисковал быть замеченным старшиной роты, но пока что бог его миловал, и, стало быть, риск оправдывал себя. О тревоге Селиван, конечно, ничего не знал и не мог прибегнуть к испытанной уловке. Но сейчас его смахнул с койки истошный Петенькин голос, способный разбудить и «спящего во гробе».