— Это звучит горько и резко, — сказал он слегка смущенно. — Но при настоящих обстоятельствах я вынужден оставить вас при вашем решении… Я сделаю для вас все, что только в моих силах. Я ни минуты не сомневаюсь, что мне удастся выхлопотать для вас у моего отца приличную пожизненную ренту.
— Благодарю, — перебила она гневно. — Я вам только что сказала, что у меня нет дедушки. Как же вы можете думать, что я приму подаяние от чужих?
Он снова покраснел и с видимым смущением взял свою шляпу — его никто не удерживал. Он повернулся к адвокату с некоторыми деловыми вопросами, потом подал Фелисите руку, но молодая девушка только церемонно поклонилась. Это был жестокий урок, который дочь комедианта дала гордому господину Гиршпрунгу. Он смущенно отступил назад, поклонился остальным и вышел, сопровождаемый адвокатом.
Когда за ними захлопнулась дверь, Фелисита закрыла лицо руками.
— Фея! — воскликнул профессор и протянул к ней руки. Она подняла голову и бросилась в его объятия. Молодая, дикая птичка отдавалась на вечные времена и не делала больше попыток улететь; ей было так хорошо отдыхать в этих сильных руках после того, как она в борьбе с бурей и непогодой чуть не погибла.
Советница Франк сделала знак своему мужу, который радостно улыбался, и они тихо вышли из комнаты.
— Я хочу, Иоганн! — воскликнула молодая девушка, поднимая глаза, в которых еще блестели слезы.
— Наконец-то! — сказал он, крепче сжимая девушку, которая теперь всецело принадлежала ему. Какой луч любви и нежности светился в суровых серо-стальных глазах и озарял счастливо улыбающуюся девушку! — Я все время ожидал этого слова, — продолжал он. — Слава Богу, что оно произнесено по собственному побуждению… Иначе мне пришлось бы добиваться его сегодня вечером, и тогда оно, вероятно, не принесло бы мне такой радости, как теперь. Неужели, прежде чем ты захотела сделать меня счастливым, я должен был перенести такие тяжелые испытания?
— Нет, — сказала она решительно. — Меня победила не мысль о том, что ваше внешнее положение изменилось. В ту минуту, когда вы отказались вернуть книгу, у меня явилось доверие к вам…
— А через некоторое время после того, как я узнал тайну, — перебил он ее, — я узнал, что ты при всей твоей гордости и упрямстве носила в сердце истинную любовь. Ты предпочла отказаться от своего счастья, чем допустить, чтобы я страдал… Мы оба прошли трудную школу, и — не обманывай себя, Фея, — тебе предстоит тяжелая задача. Я потерял свою мать, моя вера в людей поколебалась, и у меня в эту минуту не осталось ничего, кроме моих знаний.
— О, я счастлива, что могу стоять рядом с вами, — перебила она его. — Я не могу надеяться заменить все утраченное вами, но все, что может сделать преданная женщина, чтобы осветить жизнь благородного человека, будет исполнено.
— А когда же эти гордые уста соблаговолят сказать мне «ты»? — спросил он, улыбаясь.
Она покраснела до корней волос.
— Иоганн, не оставайся долго вдали от меня, — прошептала она.
— Ты серьезно думала, что я уеду без тебя? — воскликнул он, тихо смеясь. — Если бы все не устроилось так хорошо теперь, ты сегодня вечером узнала бы, что завтра, в восемь часов утра, едешь со мной в Бонн. Четыре недели ты пробудешь как моя невеста у госпожи Берг, а потом в дом ужасного профессора, приносящего домой складки на лбу и сердитые взгляды, войдет маленькая жена…
Лютц фон Гиршпрунг оказался законным наследником, и ему вручили деньги, завещанные старой девой. После того как профессор удвоил капитал, оставленный тетей Кордулой, из своего собственного состояния, Гиршпрунг заявил, что не имеет к семье Гельвигов никаких претензий. За сожженную рукопись Баха госпожа Гельвиг должна была выплатить тысячу талеров. Она покорилась скрепя сердце, так как все ей сказали, что в противном случае дело дойдет до суда, который потребует от нее гораздо больших жертв.
— Зачем скрывать? — говорил в день отъезда адвокат, стоя в оконной нише вместе с профессором, ожидавшим свою спутницу. — Я завидую тебе… Я сразу понял, что Фелисита — редкое существо, и мне потребуется много времени, чтобы забыть… Но у меня все же есть одно утешение: она сделала из тебя другого человека… Мои взгляды на нелепость наших социальных отношений приобрели чрезвычайно веское подтверждение именно в том факте — прости за горькую правду, — что гордые Гельвиги были глубоко виноваты перед родственниками презираемой ими дочери комедианта…
— Ты прав, — серьезно отвечал профессор. — Я действительно жестоко ошибался. Но моя дорога была трудна, и потому я заслужил награду, которой добился с таким трудом.
Профессор ввел свою жену в семейный круг своих товарищей, и прекрасное существо, несмотря на злобные нашептывания советницы, было принято хорошо.
Профессор взял всю мебель из мансарды. Рояль и бюсты украшают теперь комнату Фелиситы. В секретном отделении шкафа молодая хозяйка сохраняет старинное серебро, а серый маленький ящик вместе с его содержимым профессор сжег в тот день, как Гиршпрунг получил свой капитал.
Генрих живет в Бонне с молодыми. Он пользуется уважением и чувствует себя прекрасно. Встречая на улице советницу, которая теперь без стеснения носит шелк и бархат, одевается по последней моде и всегда отворачивается от него, он довольно посмеивается про себя:
— Цветочек незабудка не помог, госпожа советница!
Молодая вдова не может больше носить на своей красивой белой руке старинный браслет: ее отец отдал его наследникам Гиршпрунгов, заявив, что он случайно попал к нему. Он в очень натянутых отношениях с дочерью, поскольку она имела «безграничную глупость» признать его участие в воровстве… Она давно лишилась сияния благочестия, но принимает еще участие в богоугодных делах, в то время как Анхен умирает на чужих руках.
Госпожа Гельвиг, как и прежде, сидит у своего окна. Несчастье перешло через порог ее дома. Она потеряла обоих сыновей: Иоганна она отвергла сама, а Натаниель был убит на дуэли; он оставил много долгов и запятнанное имя… Каменные черты ее лица смягчились, и гордая голова часто склоняется на грудь. Профессор недавно сообщил ей о рождении первенца. С тех пор в ее корзинке лежит тонкое розовое вязание, над которым она работает потихоньку, и Фридерика божится, что это хорошенький детский чулочек. Когда, да и будет ли еще носить эти чулочки младший член семьи Гельвиг — неизвестно, но к чести человеческого рода можно сказать одно: нет души настолько очерствевшей, чтобы в ней не нашлось ни одной благородной наклонности, ни одной нежно звучащей струны. Только душа человеческая часто не догадывается о сокровищах, таящихся в ней, пока какой-нибудь наружный толчок не укажет на них. Может быть, любовь бабушки и будет тем скрытым нежным пунктом в сердце большой женщины, который заставит растаять лед ее сердца…
Имперская графиня Гизела
Часть первая
Глава 1
Наступил вечер. Часы на небольшой нейнфельдской башне пробили шесть раз. Удары глухо загудели в воздухе; сильный ветер начинавшейся бури раздроблял звуки. Был ранний вечер, но непроницаемый мрак декабрьской ночи уже окутал землю. Где-то там, наверху, величественно сверкали звезды, там было ясно и светло, как в майскую безоблачную ночь, но кто думает об этом, когда небо отделено от земли разбушевавшейся стихией?
Никому не приходили в голову воспоминания о нежном лунном сиянии и в этих четырех мощных стенах, о которые буря бессильно ударялась своим снежным крылом. Внутри этого громадного, подобного исполинской игральной кости, куба бушевала другая стихия — пламя, но укрощенная человеком и управляемая им…
Нейнфельдская доменная печь работала на полную мощность.
Яркие багряные сполохи высвечивали голые стены и закопченные лица рабочих.
В домне пенился и клокотал, а затем с литейного ковша горячими слезами капал расплавленный металл, до того недвижно лежавший рудой в недрах земли. И вырвался он из своей вековой тюрьмы лишь для того, чтобы по прихоти человека принять какую-либо форму и застыть вновь.
Окна здания снаружи лишь слегка мерцали, тогда как внутри, в горне, бушевал огонь; точно чья-то дерзкая рука с размаху кидала в небо полную горсть звезд — так порой оттуда выбрасывался целый сноп искр, бесследно рассыпавшихся в темноте.
Когда замер последний удар часов, дверь стоявшего неподалеку маленького домика, принадлежавшего горному мастеру, смотрителю завода, тихо отворилась. Дверной колокольчик, обычно звонкий и неутомимый, на этот раз не подал своего голоса, очевидно сдержанный чьей-то заботливой рукой. На пороге появилась женщина.
— А вот и зима! Снежок, словно на Рождество! — воскликнула она.
В этом возгласе слышалось радостное изумление, которое возникает при неожиданной встрече с добрым старым приятелем. Голос был несколько резковат для женщины, однако он никогда не раздражал слуха прихожан Нейнфельда, и всему сказанному этим звучным голосом они верили, как Евангелию.
Женщина стала осторожно спускаться со скользкого крыльца. Красноватые лучи фонаря, который она держала в руке, осветили пушистый снег; сильный порыв ветра в одно мгновение смел этот нежный покров, заставив его закрутиться по дороге, и набросил ей на голову капюшон салопа.
Пасторша опустила капюшон на спину, крепче воткнула гребень в толстые, скрученные на затылке в узел косы и надвинула глубоко на лоб платок. Точно сказочная великанша стояла эта высокая, крепко сложенная женщина среди снежной вьюги. Свет от фонаря падал на ее энергичное, свежее лицо, относящееся к тому типу лиц, на которых ни суровое дыхание зимы, ни жизненные невзгоды не оставляют следов.
— Я должна вам кое-что сказать, любезный мастер, — обратилась она к мужчине, который, провожая ее, остановился у дверей. — Там я не хотела… Слов нет, капли мои хороши, и против чая из бузины я тоже ничего не имею, но не мешало бы старой Розе провести сегодняшнюю ночь у больного. Да, кстати, нет ли поблизости кого из горнорабочих, чтобы в случае чего послать за доктором?
На лице мужчины появилось выражение испуга.
— Не отчаивайтесь, будьте мужественны, любезный друг, не все в этой жизни идет как по маслу, — ободрила его пасторша. — Да и доктор, в самом деле, не оборотень же какой, с которым стоит лишь связаться, как жди беды… Я бы охотно побыла у вас еще, потому что вы, как видно, не из храбрецов у постели больного. Но мои маленькие птенчики там, дома, верно, уже проголодались, а ключи от кладовой со мной, и одного картофеля, что у Розамунды, будет недостаточно… Ну, с Богом! Давайте капли, как я сказала, а завтра утром я опять приду.
Она пошла прочь. Ветер раздувал ее одежду; дрожащий свет фонаря, мелькая, то скользил по ветвям деревьев, то полз по дороге. Но вьюга могла сколь угодно реветь и бушевать: женщина мало обращала на это внимания, поступь ее оставалась мерной и твердой.
Горный мастер еще стоял у дверей; взор его следил за удаляющимся огоньком, пока тот не скрылся из виду. Между тем вьюга несколько стихла, непогода как бы задержала свое бурное дыхание. Издали стал слышен шум падающей с плотины воды, с завода раздавался гул. Послышались приближающиеся шаги, и вскоре из-за угла дома показалась мужская фигура. Солдатская шинель болталась на худых плечах, военная фуражка удерживалась платком, подвязанным под подбородком; в руке подошедшего был большой фонарь.
— Что вы тут стоите? — воскликнул он, когда свет от фонаря упал на лицо стоявшего на крыльце мужчины. — Студента еще нет и вы поджидаете его, так?
— Нет, Бертольд уже здесь, но он болен, что очень беспокоит меня, — ответил горный мастер. — Входите, Зиверт.
Комната, в которую они оба вошли, была большой, но с низким потолком. Стены, оклеенные светлыми обоями, были увешаны фамильными портретами. Ситцевые, с крупным узором оконные занавески, заботливо опущенные и сколотые вместе посредине, скрывали вьюгу, свирепствующую снаружи, и только чуть колыхались, приводимые в движение проникающим через оконные щели ветром. В каждом жилище в Тюрингенском лесу, придавая ему уютный и домашний вид, была изразцовая печь, которая нередко топилась даже среди лета.
Исполинской массой высилась она в этой комнате, распространяя приятное тепло.
Вид старомодной комнаты невольно пробуждал чувство уюта и покоя. Впечатление несколько портил неприятный запах чая из бузины. Наскоро устроенная из зеленой бумаги ширмочка заслоняла свет лампы; маятник деревянных настенных часов был остановлен — все указывало на заботливую руку и свидетельствовало, что мир и спокойствие нарушены болезнью.
Предмет этого заботливого ухода, казалось, всячески сопротивлялся навязанной ему роли больного. На импровизированной постели, устроенной на софе, лежал юноша, голова которого металась на белых подушках; теплое одеяло сползло на пол, а строптивый пациент в ту минуту, когда горный мастер с гостем входили в комнату, с отвращением отталкивал от себя чашку с отваром бузины.
Неприкрытый с одной стороны свет лампы позволял лучше рассмотреть горного мастера. Это был красивый мужчина внушительного вида. Казалось необъяснимым, каким образом мог он двигаться в этой низкой комнате, потолок которой почти касался его кудрявой головы. Странный контраст представляли собой светлые волосы и черные брови, которые срастались над переносицей и придавали лицу неожиданно меланхолическое выражение. По народному поверью, подобные лица несут на себе печать горестной участи, которая их ожидает в будущем.
Посторонний наблюдатель никоим образом не принял бы больного за кровного родственника этого высокого мужчины. Там — юношеское, бледное, алебастрового оттенка, худощавое лицо с римским профилем в обрамлении густых, черных как вороново крыло вьющихся волос, здесь — истый германский тип: мужчина с русой бородой, полный свежести и силы, стройный как пихта, его соотечественница, растущая в родных горах. Это разительное несходство во внешности не мешало, однако, братьям быть похожими во всем остальном.
Горный мастер быстро подошел к постели, приподнял свесившееся на пол одеяло и укутал больного по самые плечи, затем поднес к его губам отодвинутую чашку с питьем. Все это было проделано молча, но с выражением такой заботливой строгости, которой волей-неволей приходилось подчиняться. Пациент притих, покорно осушил до дна поднесенную чашку, потом в каком-то нежном и страстном порыве схватил руку брата и, проведя ею по своей щеке, опустил к себе на подушку. Тем временем человек в солдатской кавалерийской шинели подошел ближе.
— Ну, молодой человек, этаким-то образом вы изволите располагаться на постое? Стыдитесь, — прибавил он и поставил фонарь на стол.
Обращение это было шутливым, но необыкновенно грубый и резкий голос говорившего придавал ему тон крикливого наставления. Впечатление усиливалось суровым выражением лица под ярко-красным полушерстяным платком, повязанным вокруг головы и своим темным оттенком напоминавшим цыганский.
Больной приподнялся; краска разлилась по его бледному лицу, и взволнованный взгляд мрачно и вопросительно остановился на вошедшем, которого больной доселе не замечал. При этом рука его машинально потянулась к лежащей на столе студенческой фуражке со значком корпорации, к которой он принадлежал.
— Не беспокойся, Бертольд, — улыбнувшись этому движению, сказал мастер. — Это наш старый Зиверт.
— Э, да разве молодцу известно что о старом Зиверте? — отрезал человек в солдатской шинели. — Такой лихой парень, чай, позабыл уже, какова на вкус детская каша, не так ли, господин студент? А вот как раз на этом самом месте, где вы сейчас лежите, стояла когда-то люлька, а в ней барахтался крошечный мальчуган и криком звал свою умершую мать. И у отца, и у Розы, подступавших к нему с кашей, выбивалась из рук ложка. Уж не знаю, почему понравилось вам тогда мое лицо, и вот посла за послом стали командировать в замок, и Зиверт должен был приходить кормить молодца… А как малый был доволен тогда! Слезы еще катились по щекам, а каша уже благополучно отправлялась куда следовало.
Студент протянул через стол обе руки к говорившему. Упрямство, отражавшееся дотоль в его юношеских чертах, уступило место почти девичьей нежности.
— Мне нередко рассказывал об этом отец, — произнес он мягким голосом, — а с тех пор как Теобальд стал горным мастером в Нейнфельде, так и он часто писал мне о вас.
— Так-так, может быть, — проворчал Зиверт, желая, по-видимому, положить конец этому разговору.
Он сбросил шинель, и странный его вид заставил студента рассмеяться. На правой руке старика висел белый жестяной котелок с ручками, рядом с ним — плетеная ивовая корзинка, в которой лежал хлеб, к пуговице сюртука была прицеплена связка сальных свечей, а из бокового кармана выглядывали стеклянная пробка от графинчика с ромом и что-то, завернутое в бумагу.
— Да-да, смейтесь! — сказал старик. На этот раз в его голосе действительно прозвучало раздражение, но в то же время почувствовалось и какое-то смирение.
— Тогда привелось быть нянькой, — продолжил он, — а теперь пришлось стать поваренком… Положим, и мой отец убаюкивал меня в колыбели… Ну, да что тут говорить… Старая барыня не пьет козьего молока, что барышне Ютте так же известно, как и мне, даже лучше. А не подумай я принести коровьего, так и останется ни с чем… Сегодня устал до смерти: был в лесу, нарубил там порядочную вязанку дров и рад-радешенек, что будет чем истопить печь, а о молоке-то и забыл; в шкафу — ни крошки хлеба, в подсвечнике догорает последний огарок. А барышня Ютта нарядилась, точно на придворный пир у марокканского султана, и то и дело поминает «общество, которое соберется к чаю». Только этого нам недоставало в Лесном доме! Интересно знать, о чем она стала бы говорить с господином студентом? Разве что о…
Все это время яркая краска не покидала лица горного мастера. При последнем восклицании он угрожающе поднял указательный палец и так гневно взглянул на старика, что тот робко опустил глаза и смолк, не окончив речи. Студент же, напротив, был само сосредоточенное внимание: руки его неподвижно лежали на столе, он не сводил глаз с губ говорившего.
— Вот и крестьянского хлеба я не смог принести старой барыне к обеду, — продолжал Зиверт после небольшой паузы. — Бегал в Аренсберг, и управитель замка, volens-nolens[1], вынужден был поделиться им со мною. У него там тоже голова идет кругом. В кухне распоряжается повар из А., с полдюжины служителей возятся, чистят, топят, зажигают огни — его превосходительство министр, несмотря на бурю и снежную метель, сегодня вечером пожалует в Аренсберг. В А., в частности в его собственном доме, вспыхнул тиф, так вот он и хочет спасти маленькую графиню в уединенном Аренсберге.
Тень глубокого неудовольствия пробежала по красивому лицу горного мастера. Он быстро прошелся по комнате взад-вперед.
— И вы не знаете, как долго пробудет здесь министр? — спросил он, останавливаясь.
Зиверт пожал плечами.
— А кто его знает. Я, со своей стороны, думаю, что дело-то тут не в ребенке, а в собственной священной особе его превосходительства; он будет ждать, пока «непрошеный гость» не уберется из А.
Эти сведения, очевидно, не были приятны молодому человеку; он в задумчивости остановился на минуту посреди комнаты, воздержавшись от дальнейших расспросов.
— Зиверт, — произнес он наконец, — вы помните господина фон Эшенбаха?
— Как же! Он был лейб-медиком у принца Генриха и вылечил меня, когда я сломал руку. Шестнадцать лет тому назад он отправился за море, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Уж не попал ли он, чего доброго, на обед рыбам?
— Пока нет, Зиверт, — улыбнулся горный мастер. — Сегодня после обеда я получил от него письмо, давно отправленное и адресованное моему покойному отцу. Тот, кого все считали пропавшим, пишет собственноручно, что с грустью и вместе с тем с удовольствием вспоминает о том времени, когда из замка Аренсберг хаживал, бывало, в Нейнфельд к смотрителю завода и пил у него густое молоко, отдыхая под липами. Он живет в Бразилии бездетным холостяком, владеет рудниками и плавильными заводами, но ведет жизнь отшельника. В заключение он обращается к отцу с просьбой прислать к нему одного из сыновей, так как болен и нуждается в поддержке.
— Э, да там наследство будь здоров!
— Вам известно, Зиверт, что ничто в мире не заставит меня покинуть Нейнфельд, — возразил отрывисто горный мастер.
— Что касается меня, я не расстанусь с Теобальдом! Золотые и серебряные рудники господин фон Эшенбах может сохранить для себя! — оживился студент, на его щеках выступили два лихорадочных пятна.
— Ну-ну, бог с ним, с его наследством, — проворчал Зиверт, машинально опускаясь на стул. — Вот как! Стало быть, он разбогател, — произнес он после недолгого молчания, задумчиво проводя рукою по небритому седому подбородку. — Семейства-то он очень небогатого…
— А почему он отправился в Бразилию? — перебил его студент.
— Почему? Об этом долго рассказывать. Иной раз думается мне, оставила ему по себе память одна недобрая ночь.
В эту минуту буря завыла с большей силой. Окна зазвенели; слышно было, как сорванные вихрем куски черепицы с треском грохнулись на мостовую.
— Слышите? — проговорил Зиверт, указывая через плечо пальцем на окна. — Тогда тоже была зимняя ночь, да такая, что, казалось, все из преисподней, сговорившись, высыпали на охоту в наш Тюрингенский лес. Слышен был то вой, то свист, то треск — так и казалось, что вот-вот все это обрушится на замок и сметет его с лица земли. Картины на стенах дрожали, пламя из каминов так и рвалось в комнаты… Утром все статуи в саду валялись на земле; огромные деревья были вырваны с корнем, будто тростинки; по всему двору — целые кучи разбитых стекол, оконных рам, черепицы. На разрушенной крыше развевался траурный флаг, а в Аренсберге раздавался протяжный колокольный звон, потому что в ночи принц Генрих отдал Богу душу.
На минуту он смолк.
— И к чему, думаешь, нужен был им этот звон? — продолжил он с неприязненной усмешкой. — К чему было княгине распускать длинный траурный шлейф? И какую надобность имела страна в этих черных рамках в газетах? Ведь всем было известно, что до самой кончины принца они были с ним в смертельной вражде… Вы должны это помнить, мастер.
— Да, хотя я был тогда совсем ребенком, помню, какая ненависть существовала между двором в А. и Аренсбергом. Принц даже требовал, чтобы его люди не имели никаких сношений с княжескими чиновниками, и отец мой, как служащий от правительства, пострадал тогда.
— Совершенно верно. А кто из дворян не покинул тогда принца Генриха и жил у него в Аренсберге?
— Во-первых, ваш хозяин, Зиверт, майор фон Цвейфлинген, затем господин фон Эшенбах и теперешний министр, барон Флери.
— Так точно, и этот! — горько усмехнувшись, произнес рассказчик. — Всю жизнь свою он был пройдохой! Майор и господин фон Эшенбах никогда не показывались в городе, не говоря уже о дворе, где их не жаловали. Но его превосходство был и нашим, и вашим. Прах его знает, как он всех околдовывал, только каждая партия будто зажмуривала глаза, когда он бросал ее и переходил на другую сторону. Все сходило с рук этому французскому флюгеру у этих, прости господи, ошалелых немцев. Извольте видеть, при дворе в А. рассчитывали использовать его, что он, дескать, примирит обе стороны, когда дело коснется наследства. Эх, не доросли они все до той женской головки, которая стала им поперек дороги!
— Графиня Фельдерн, — кивнул горный мастер, и лицо его омрачилось.
— Да, графиня Фельдерн, владелица Грейнсфельда. Принц называл ее своей приятельницей, но люди были не так учтивы и называли ее совсем иначе, и совершенно правильно. Она вертела его светлостью, как хотела, туда-сюда, во все стороны. Когда он говорил «белое», она утверждала, что это «черное», и всегда было по ее… Господи, поневоле подумаешь, не было ли тут какой скверны и греха, — ведь все прошло безнаказанно! Презренная женщина умерла тихо и спокойно, как какая-нибудь праведница! Только раз в своей жизни она испытала страх и беспокойство, и было это в ту самую ночь…
Какие воспоминания всплыли в памяти старика и даже заставили его изменить привычной молчаливости? Выражение затаенного гнева было явным: крепко сжались губы, в полных ненависти и презрения словах исчезла обычная монотонность голоса. Это было не похоже на Зиверта. Больной, забыв про лихорадку, весь обратился в слух, между тем как брат его напряженно следил за рассказом, отчасти уже известным ему.
— … Живущие в замке давно перешептывались, что скоро придет конец царствованию графини, — продолжал Зиверт. — Каждому бросалось в глаза, что принц день ото дня дряхлеет, только она одна не хотела замечать этого. В те дни графиня, как никогда, была зла до безумия. И вот принцу вздумалось похвалить свою покойную супругу. Сию же минуту ей пришла в голову мысль устроить в своем замке большой маскарад, но тут она хватила через край: это было как раз в день смерти бедной доброй принцессы. Принц побледнел от гнева и строго-настрого приказал отложить праздник. Не тут-то было: весело рассмеявшись в ответ на запрещение, она объявила, что день этот как нельзя кстати и что она желает справить тризну по принцессе и устроить в ее честь иллюминацию…
Настал вечер. К удивлению всех, и в особенности самой графини, принц остался дома, и трое господ с ним: мой майор, барон Флери и господин фон Эшенбах, которые тоже были приглашены. Принцу нездоровилось. Вечером, усевшись за игру в карты, он отослал прочь всех лакеев, и только я, по его приказанию, остался в передней…
Вот один-одинешенек и сидел я у окна, прислушиваясь к вьюге, неистово завывавшей на дворе. Господи, что за звуки носились над старым замком! То слышалось точно пение какое, то звон; все, что старые стены видывали на своем веку, — и турниры, и банкеты, и всякие празднества, а также немалое число преступлений и злодеяний — все это, точно сговорившись, с воем, свистом и гуденьем поднялось…
… Пробило одиннадцать, а в замке еще всюду горели огни; ни один человек не решался сомкнуть глаз… Вдруг слышу, в комнате задвигали стульями, кто-то сильно рванул колокольчик, и, когда я отворил дверь, принц Генрих, бледный как мертвец, с выкатившимися глазами, лежал в своем кресле, а кровь ручьем лилась у него изо рта и из носа… Прислуга металась с жалобными стонами, но войти не смела, и я тоже…
Господин фон Эшенбах знал свое дело — он был хорошим доктором, но, как говорится, двум смертям не бывать, а одной не миновать, и для принца, видимо, пробил последний час. Из комнаты вышел барон Флери и потребовал лошадь. «Принц при смерти, — сказал он шталмейстеру громко, чтобы даже люди, стоявшие на последних ступеньках лестницы, могли слышать. — Поездка в подобную ночь в А. все равно что самоубийство, но принц желает примириться с князем, и подлец тот, кто не пожертвует для этого жизнью!» Пять минут спустя он уже мчался по дороге в А. В замке воцарилась тишина. А графиня пускай себе танцует, танцует до тех пор, пока князь не будет иметь в своих руках принадлежащего ему по праву наследства. Я снова подошел к окну и в смертельном беспокойстве стал считать минуты — добрый час требовался хорошему всаднику, чтобы достичь города.
Мой майор и господин фон Эшенбах остались у принца. Он был в полном сознании, и когда я подходил ближе к двери, то явственно слышал, как он, прерывисто дыша, медленно диктовал что-то обоим господам… А там, вдали, лежал замок Грейнсфельд, не будь такой метели, из моего окна можно было бы видеть иллюминацию в честь принцессы. «Пляши себе сколько душе угодно, — думал я, когда башенные часы пробили двенадцать. — Пройдет час, и пляска твоя будет стоить полмиллиона». Едва замер последний удар, буря снова дала о себе знать: сильный порыв ветра снес дымовую трубу, и кирпичи с грохотом ударились о мостовую. Вслед за этим послышался цокот лошадиных копыт и стук колес. Дверь внезапно отворилась, и на пороге появилась эта женщина. Сам сатана привел ее сюда! До сих пор никто не знает, как это случилось, кто был изменником. Она сорвала с себя меховой салоп, бросила его на пол и побежала к комнате умирающего. Но тут стоял я и держал руку на дверном замке. «Туда никто не должен входить, графиня», — сказал я. На одно мгновение она точно окаменела, ее горящие глаза стрелами впились в мое лицо. «Наглец, ты дорого за это заплатишь, — прошипела она. — Прочь с дороги!» Я не сдвинулся с места. Но в комнате, верно, услышали — вышел майор. Он быстро закрыл за собой дверь и стал на мое место. Я отошел в сторону… Странное дело: у него в лице было что-то такое, что мне не понравилось… Вы знавали графиню, мастер?
— Да, она слыла красивейшей женщиной в свое время… В замке Аренсберг и теперь еще висит ее портрет: стройный, гибкий стан, большие, черные как уголь глаза, белоснежное лицо и блестящие, золотистые волосы…
— Да, такая, — прервал Зиверт с горькой усмешкой это описание. — Прах ее знает, что она такое делала с собой! Тогда ей было за тридцать и у нее была уже семнадцатилетняя дочь, но надо было ее видеть — кровь с молоком! Самая молоденькая женщина терялась рядом с ней, и никто на свете не знал этого лучше, чем она сама. Презренная комедиантка! Как подкошенная, припала она к ногам моего господина и своими белыми руками обхватила его колени. Она была в бальном наряде, блестящая и сияющая, а золотистые волосы, растрепанные бурей, почти касались пола; лишь одна прядь, спускаясь около уха, тонкой змейкой вилась вдоль белой шеи. Да, поистине то была змея, искусившая мужчину и запятнавшая его честь… Господи, как у меня чесались руки прогнать с порога эту лицемерку, протягивающую руку за чужим наследством! Майор, бледный как смерть, стоял тут же и был в ужасе от царапины на лбу презренной женщины — камень из повалившейся трубы оцарапал ей кожу. Эх, угоди он получше… «Я удивляюсь, Цвейфлинген, — проговорила она слабо, точно при последнем издыхании, — неужели вы хотите оставить меня умереть здесь?» И она схватила его руку и поднесла к своим лживым устам… Тут по лицу его точно разлилось пламя. Он быстро рванул ее с пола. Не знаю, что произошло — женщина эта была просто дьявольски хитра и проворна, ибо в мгновение ока она уже была в комнате и бросилась к постели умирающего… «Прочь, прочь!» — закричал принц, отмахиваясь от нее руками; тут целый поток крови хлынул у него изо рта, и через десять минут его не стало.
— Говорит же пословица: «Ночь — недруг человека», — прервал себя старый солдат, горько усмехаясь, — но для плутов нет лучшего друга, как она. Желал бы я знать, получила бы графиня наследство, если бы ясное солнышко светило в комнате умирающего? Полагаю, что нет. Когда принц испустил дух, она, бледная как смерть, поднялась с колен, но ни тени сожаления, ни единой слезы не было на ее высокомерном лице. Итак, она встала и хлопнула дверью прямо перед моим носом. Более получаса оставалась графиня там, что-то говорила, что именно, не знаю, но в голосе ее слышалось смертельное беспокойство. Затем оба господина вышли и объявили всем о кончине принца. Мой майор прошел мимо меня, не взглянув, точно я был стеной или чем-то подобным. Раньше я сказал, что целая дьявольская охота носилась в эту ночь по Тюрингенскому лесу. Подлинно так оно и было: графиня играла тут роль Венеры, а Тангейзером был мой господин. С тех пор он стал совсем пропащим человеком, а графиня же — первой богачкой страны. Завещание, оставшееся после принца, написано было во время самой сильной неприязни между покойным и двором в А. и пика могущества графини, а что написано пером, того, как известно, не вырубишь и топором. Никакое судебное расследование не могло тут ничего поделать. Все отказано было этой проныре, ни единого гроша не перепало на долю бедняков страны.
— Проклятье! — студент с силой ударил кулаком по столу. — Князь не подоспел вовремя!
— Вовремя? — повторил Зиверт. — Да он и не приезжал. Под утро крестьяне неподалеку от А. поймали оседланную лошадь без всадника, а барона Флери нашли в канаве близ дороги. Он упал с лошади и вывихнул себе ногу так что не мог двинуться с места. Я видел, когда его принесли на носилках. Платье было разорвано и забрызгано грязью, волосы этого героя, всегда напомаженные и подвитые, теперь свисали ему на глаза, точно у цыгана. Но ему хорошо за все это заплатили. Не было забыто, что он жертвовал жизнью, чтобы доставить наследство княжескому дому, и вот он уже министр.
— А господин фон Эшенбах? — спросил студент.
— Господин фон Эшенбах? — переспросил Зиверт, потирая лоб. — По поводу его-то я и рассказал вам эту постыдную историю. Для него эта ночь тоже не прошла даром. Вначале было еще ничего, он был весел и беспрестанно ездил в Грейнсфельд. Но это длилось всего два дня. Он уехал в А. как раз в тот день, когда в Грейнсфельде праздновалась великолепная свадьба: молодая графиня выходила замуж за графа Штурма, и оттуда скрылся… Так и пошел бродить по белу свету; человек он был свободный, ничто его тут не держало, не было ни жены, ни детей, как у майора…
Под конец рассказа горный мастер приблизился к окну, раздвинул занавески, и упоительный цветочный аромат разнесся по комнате. На подоконнике цвели в горшках фиалки, ландыши и нарциссы. Молодой человек безжалостно срезал лучшие из них и осторожно завернул в белый лист бумаги. При последних словах Зиверта он повернул голову. Быстрый взгляд брата, брошенный вскользь, вызвал яркий румянец на его лице.
— Довольно, оставим в покое старые истории, Зиверт, — оборвал он речь солдата. — Вы всегда поступаете хорошо, а между тем другие найдут, что осудить в ваших поступках. Вы — верный слуга!
— Против воли, совершенно против воли, мастер, — возразил с ожесточением Зиверт, поднимаясь и поспешно собирая свои вещи. — Если кто любил своего господина, так это я; в ту пору, когда он еще дорожил честью, я за него готов был в огонь и в воду. Но впоследствии, когда он стал шутом графини, начал играть и пить с бароном Флери и его шайкой, проводить ночи в «благородных барских удовольствиях», дурно обращаться со своею женой, которая рада была за него отдать свою кровь по капле, я возненавидел его, почувствовал к нему презрение. Тут, к обоюдному нашему счастью, он мне отказал от места. Правда, как говорится, «он умер на поле чести»! В людских глазах он искупил этим все содеянное им зло. Но если это так, то отчего же после того, как какой-нибудь банкрот в отчаянии наложит на себя руки, люди осуждают его на вечные времена? Господи! Все пошло прахом, все было спущено, даже эта жалкая развалина, Лесной дом. Ее сиятельству, разумеется, не приходилось иметь дела с нищими, и вот последний из Цвейфлингенов бросился в Шлезвиг-Гольштейн и там подставил свой лоб под густой град ядер и пуль. Это, конечно, не самоубийство, ибо кто посмеет назвать таким словом подобную вещь! Честь дворянина была спасена; а до несчастной вдовы никому не было дела: справляйся как сама знаешь! Но ее благородные руки привыкли лишь выдавать деньги, а работать ими, чтобы поддерживать свое существование… Ну, к этому они не привыкли, слишком знатны для того!
Он набросил на плечи шинель и взял фонарь.
— Ну вот, облегчил я свое сердце, — произнес он с глубоким вздохом. — Не назовите вы имени Эшенбаха, ничего бы не было… Поплетусь-ка я домой и потащу дальше свое бремя… Но еще слово, мастер: не называйте вы меня никогда верным служителем. Чтобы исполнять свои обязанности как следует, надо иметь в сердце любовь и терпение, а у меня этого нет… Майор мог оставить мне хоть десять писем, подобных тому, что нашли у него в кармане после сражения при Идштедте, когда он погиб, это не заставило бы меня пойти к его жене и дочери. Но много лет тому назад, когда отец мой в результате одного бесполезного процесса должен был лишиться своего крестьянского надела, майор, наняв за свой счет лучшего в стране адвоката, дал возможность моему старику закрыть глаза в родном гнезде. Вот это-то мне тогда и пришло на память; я собрал свои пожитки и с тех пор вот и обретаюсь в должности домоправителя, поваренка, поставщика дров, судомойки и прочей прислуги при госпоже фон Цвейфлинген.
Выражение едкой иронии в голосе старика усилилось, проявившись в шутливом достоинстве осанки и мимики, когда он перечислял свои обязанности. Горному мастеру выходка эта, видимо, была неприятна. Губы его были сжаты, лоб нахмурен, а густые брови еще ближе сошлись на переносице. Молча положил он сверток бумаги, который держал в руках, на стол. Зиверт быстрым шагом приблизился к нему.
— Давайте сюда, — сказал он и, взяв сверток, положил его поверх хлеба в свою корзину. — Я окажу вам любезность. Ладно, оставим эти старые истории… Цветы я передам, не напрасно же они, бедняжки, были срезаны! Также извещу, почему сегодня вы не смогли прийти к чаю. Итак, доброй ночи и скорого выздоровления господину студенту.
Старик вышел из комнаты.
Буря не стихала, и вечер был мрачен.
Глава 2
Он пошел по той же дороге, по которой чуть раньше отправилась пасторша, в селение Нейнфельд, отстоящее от завода на расстоянии ружейного выстрела. Несмотря на малое расстояние, путь был нелегок. Целые сугробы были нанесены бурей; из-за хлопьев снега, вихрем крутившихся в воздухе, не видно было даже рябин, которые росли по обе стороны дороги.
Старый солдат с презрением к этому препятствию быстро шагал вперед. Придерживаемую платком фуражку он сдвинул на затылок, чтобы освежить разгоряченное неприятными воспоминаниями лицо. Хрустевший под ногами снег пробуждал в нем чувство какого-то детского задора. Шаги стали бодрее, а в мыслях представлялась теперешняя его жизнь, постылая и ненавистная, но покориться которой он считал своим долгом. И вот, таким образом уплачивая свои старые долги, он поседел, ожесточился и стал ненавидеть людей.
Нейнфельд, одно из тех убогих селений, которые во множестве гнездятся в дремучем Тюрингенском лесу, лежал перед ним в безмолвии в небольшой лощине.
При дневном свете эти бедные, беспорядочно разбросанные по долине домики с запущенными огородами сейчас смотрелись довольно привлекательно. Снег и ночь скрывали глиняные стены и серые заплаты крыш; матовый свет, падавший из небольших окошек, среди этой непогоды мерцал приветливо и гостеприимно. Оконные стекла не нуждались в ставнях или занавесках: их функцию выполняла нагретая печь, которая, к счастью, встречалась даже в беднейших жилищах в этой суровой местности: она своим теплым дыханием затуманивала стекла. Но не настолько, чтобы каждый не мог видеть соседа, как он ужинает, макая в солонку картофель и лишь изредка позволяя себе роскошь прибавить крошечный кусочек масла к своему столу.
Ускоренным шагом Зиверт миновал селение. Освещенные окна напомнили ему, что дома в подсвечнике догорал последний огарок. Он слышал, как пробило семь; оставалось пройти еще немного, а между тем хлеб, который он нес в корзине, предназначался обитательницам Лесного дома на ужин. В конце селения, свернув к шоссе, которое прямой лентой тянулось в глубине долины, он взял левее и пошел по заброшенной пустынной дороге. Размытая осенними дождями, сейчас, замерзнув, она была едва проходимой.
Лесной дом носил свое название по праву. Столетие назад построенный для охоты одним из Цвейфлингенов, он стоял, точно заблудившийся, посреди леса. Владельцы его никогда в нем не жили. Дом состоял, собственно, из одной огромной галереи и двух довольно просторных башен, которыми по обе стороны и ограничивался фасад. В них были устроены помещения, в прежние времена служившие для ночлега гостей, принимавших участие в больших охотах. После смерти майора фон Цвейфлингена его вдова поселилась в небольшом тюрингенском городке. Все ее состояние заключалось в крошечном доходе, получаемом ею с одного вклада, сделанного в незапамятные времена Цвейфлингенами, — от небольшого пансиона, выхлопотанного ей министром, бароном Флери, у князя А., она отказалась. Роскошь держать прислугу, само собой разумеется, была исключена. Стало быть, Зиверту приходилось самому заботиться о своем существовании. Оставшееся после отца небольшое крестьянское хозяйство он продал, и процентов с вырученных от продажи средств ему вполне было достаточно для удовлетворения его скромных потребностей. Уже два года госпожа фон Цвейфлинген страдала болезнью спинного мозга. Вначале, когда болезнь только обнаружилась, она с лихорадочной поспешностью стала готовиться к смерти и пламенно желала ее, надеясь закрыть свои глаза в родном гнезде. После невероятных усилий ей удалось наконец выкупить Лесной дом, этот остаток прежнего блеска и величия ее фамилии, и здесь она с покорностью стала ожидать часа своего избавления от страданий.
По мере приближения к дому дорога слегка поднималась в гору и становилась все более непроходимой. Ноги старика по щиколотку вязли в снегу наполнявшем рытвины, а ветер дул навстречу замедляя продвижение его по открытому безлесому склону. Буре был здесь полный простор. Она с каким-то особенным свистом набегала на ветхое жилище. Звук этот был столь же пронзителен, как если бы ветер свистел между деревьями, раскачивая их вершины с ожившей листвой и заставляя каждый лист тянуть с ним жалобную песню о прошлом, о весенней любви, о летнем зное и о былом величии старого леса, когда среди тишины вдруг раздавался в нем звук охотничьего рога, а в дубовой чаще мелькал золотистый локон благородной красавицы. Зиверту же слышалось иное в этом завывании над его головой: то были гневные голоса суровых предков его бывшего господина. Здесь, в своем феодальном могуществе и праве, они чинили жестокую, нередко кровавую расправу над каким-нибудь жалким лесорубом или браконьером, захваченным в их владениях. А ныне старый солдат вынужден был на чужой земле пускаться на хитрость, чтобы иметь возможность протопить комнату последнего отпрыска блестящего рода Цвейфлингенов. Совсем недавно, среди косо посматривающих на него голодных деревенских ребятишек, он ползал под кустарником, собирая бруснику, и притащил домой две корзины ягод для десерта последней представительнице этой древней фамилии.
Старик начал тихо посвистывать, сдерживая горькую усмешку. Вдруг он остановился и гневное восклицание сорвалось с его губ: вдали показалась светлая точка, мерцавшая сквозь хлопья падающего снега, который в эту минуту несколько поредел.
— Ну вот, опять окна не завешены! При этаком-то ветре! — проворчал он сердито. — Комната совсем выстынет! Еще не хватает, чтобы она забыла о печке…
Зиверт торопливо зашагал вперед. На губах его появилось недовольное выражение — ветер донес фортепианные аккорды.
— Так я и знал! Она опять бренчит! — ворчал он, ускоряя ход.
Все его размышления рассеялись гневом, который им овладел. Какое ему теперь было дело до воющих и стенающих теней давно умерших господ Цвейфлингенов! В его ушах раздавались лишь эти звуки, доносившиеся из комнаты, глаза его видели лишь этот тусклый, мерцающий огонек, светившийся в окне башни, и тень от железной решетки на окне, которая, колеблясь, стелилась по снегу.
Фасад Лесного дома выступал между двумя башнями; галерея, возвышавшаяся над землей на несколько ступеней, соединяла их. Каменная балюстрада вдоль галереи на самой середине прерывалась лестницей, наверху которой была огромная двустворчатая дверь, открывавшаяся непосредственно с лесной поляны в галерею. Когда Зиверт поднимался по ступенькам, свет от фонаря упал на две высеченные из камня фигуры в человеческий рост, стоявшие по обе стороны лестницы на парапете. Это были грациозные изображения юношей во всей прелести отрочества: кудрявая голова откинута назад, высоко поднятая рука держит у рта каменный рог; и вот в таком положении уже столетие стоят они и трубят свой охотничий призыв… Какое сонмище людей явилось бы на этот зов, если бы все усопшие, пировавшие и охотившиеся когда-то здесь, проснулись и, восстав в надменной гордости, окинули взором свое лесное владение! Это были бы представители многих поколений, различные по внешнему виду, правам и взглядам, но объединенные одной идеей: во что бы то ни стало удержать в своих руках власть, ни на йоту не отступая от дарованных прав, наоборот, увеличивая и расширяя их при любом удобном случае.
Неумолкаемый шорох слышался по старому дому, когда Зиверт отворил одну половину двери. Галерея, точно бездонная пропасть, разверзлась перед ним. Прежде всего он подошел к печке и открыл заслонку.
— Так и есть! Ни искорки! Ведь это просто грех и стыд! — проворчал старик.
В одну минуту он освободился от принесенных вещей, и вскоре в печке запылал яркий огонь.
В трубе гудел ветер, и пламя огненными языками рвалось в комнату. Золотисто-красный свет его падал на противоположную стену, освещая ряд висевших плотно одна к одной картин.
На полотнах в источенных временем рамах были изображены, как правило, сцены охоты. Избранный момент — поединок с исполинским вепрем или медведем — был общим для них сюжетом и, вероятно, должен был служить доказательством мужества и аристократической крови Цвейфлингенов. Различие было только в костюмах охотников. Над этим строем фамильных изображений был ряд оленьих голов, гордо несущих свои ветвистые рога, а черные надписи на белых табличках под ними гласили, когда и кем было убито каждое из благородных животных. Некоторые надписи уходили в такую седую старину, что истое дворянское сердце должно было трепетать от восторга. А вот и следы оркестра; здесь когда-то раздавались звуки труб, старавшихся веселой мелодией «потешить» дворянские сердца среди роскоши охотничьего пира. Теперь же оттуда слышалось тихое блеянье: место под мостками было превращено в козье стойло.
Зиверт поставил на огонь таган, на него чугун со свежей водой — способ, мало чем отличающийся от первобытного; затем из принесенной связки сальных свечей вынул одну и поставил ее в медный подсвечник. Все время горькая усмешка ни на мгновение не покидала лица старика. Фортепианная игра становилась все быстрее и быстрее. Старый солдат не был музыкантом, иначе он непременно подивился бы невероятной быстроте пальцев и уверенности игры. Такие трели и рулады могли удовлетворить самую строгую публику. И все-таки старый «недоброжелатель» был не совсем не прав со своим наивным определением «бешеная». Тарантелла была исполнена блестяще и в таком быстром темпе, что просто кружилась голова. Звуки так и рвались один за другим, но все же это были, так сказать, холодные искры, не воспламенявшие слушателя, оставлявшие его в недоумении, кто извлекает эти быстрые звуки: ловко устроенный автомат или действительно пальцы, в которых пульсирует живая кровь.
Старый солдат взял свечу и отворил дверь, ведущую в нижний этаж южной башни. Что за противоположности разделялись дверью! По одну сторону — пустое, необитаемое пространство, где звук шагов по каменному полу наводил какой-то суеверный ужас, по другую — комната, загроможденная мебелью, можно сказать, драгоценной. «Загроможденная», ибо комната была невелика, но заключала в себе полную меблировку большого старинного салона. Это был остаток прежнего великолепия, который вдова постаралась удержать за собой. В первый момент роскошь ослепляла, затем появлялось чувство грусти и глубокого сострадания. Резные, дорогого палисандрового дерева столы и этажерки, кресла и козетки, обтянутые шелковым штофом абрикосового цвета, стояли вдоль стен. Старинные кожаные дырявые шпалеры с тиснением и позолоченными арабесками, которые давно уже были грязно-бурого цвета и становились все темнее, соприкасаясь с блестящей оправой доходящего до потолка зеркала или позолоченной рамой писанной маслом картины. Окна с незатейливыми ситцевыми занавесками и высокая темная печь, грубо и неуклюже выступавшая среди этой изящной обстановки, вконец разрушали гармонию.
Зиверт загасил пальцами чадивший огарок и заменил его принесенной свечой.
Женщина, одиноко сидевшая в кресле и погруженная в задумчивость, не могла заметить этой перемены, так как была слепа. «Ослепла, бедная, от слез», — говорили люди и были правы. Присутствие ее усиливало грустное впечатление, производимое дисгармонией комнаты. Одежда женщины, более чем простая — темное полушерстяное платье, — была как бы насмешкой над штофными подушками кресла.
— Наконец-то вы вернулись, Зиверт, — сказала она с досадой слабым, но в то же время резким голосом. — Вы всегда ходите бог знает сколько времени! Дочь занимается музыкой и не может слышать моего зова, я почти охрипла… Здесь ужасно холодно. Прежде чем уйти, вы не позаботились надлежащим образом о печке, а Ютта забыла завесить окно. Вы тоже могли бы об этом подумать… И что за ужасные свечи вы стали приносить в комнату: от них чад и запах! В прежнее время я не позволила бы жечь такие даже в лакейской!
Старый служитель не отвечал на эти выговоры. Восковые и стеариновые свечи были не по карману его госпоже, а уж тем более масло, которое требовалось для прекрасной карсельской лампы, сбереженной ею от прежнего великолепия. Он молча отворил шкаф, вынул оттуда линялое красное шелковое стеганое одеяло и завесил им окно, вблизи которого сидела больная.
Госпожа фон Цвейфлинген теребила своими тонкими, желтыми, как воск, пальцами одну из длинных лент чепчика. В ее движениях проглядывала нервозность.
— Вы приносите с собой, Зиверт, такой неприятный запах копоти! — начала она опять, обратив свои незрячие глаза к окну. — Я подозреваю, что вы топите сырыми дровами, и не понимаю почему… Без сомнения — вы так практичны, — дрова на зиму были заготовлены и привезены вами летом, в надлежащее время, так отчего же они отсырели? Или, может быть, сложены вами не в сухом месте?
При слове «привезены» едкая усмешка мелькнула на губах Зиверта. Да, сегодня на своей собственной спине «привез» он топливо для своей почтенной госпожи, и, само собой разумеется, не один зеленый побег трещал в печке и дымился, оскорбляя барское обоняние. При поступлении Зиверта на работу в Лесной дом вся касса госпожи фон Цвейфлинген перешла в его руки. Раньше, хоть и с большим трудом, ему удавалось поддерживать их скудное хозяйство, придавая ему внешний вид достатка, теперь же на лечение уходило много денег. Но это не приходило в голову его госпоже. Точно так же она не подозревала, что за хлеб, который она сегодня будет есть, и за эту противную сальную свечу заплачено было из собственного кармана Зиверта, ибо в доме не было ни гроша.
Между тем старый служитель уверил старую даму, что заготовленные дрова сложены в северной башне, и свалил всю вину на бурю, которая дым из трубы гнала в галерею. Затем он спокойно достал из шкафа салфетку, две чашки, медный чайник и поставил все это на чайный столик перед софой.
В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате завершилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген облегченно вздохнула и на мгновение сжала виски руками — для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием. Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины в глубоких оконных нишах мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный столик внезапно исчезли бы и рядом с этой женской фигурой в кресле появилась прялка, то это было бы великолепной иллюстрацией к волшебной сказке, где прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с громоздкой печью в дверном проеме появилась молодая девушка. Глядя на эти маленькие, почти детские ручки, спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, никто не подумал бы, что это те самые руки, которые с такой необыкновенной силой минуту назад ударяли по клавишам. Насколько подобное трудное упражнение было легким для исполнения юной музыкантше, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не отмечалось на ее лице. Бледное, оно в то же время было свежо, как нежный цветок вишневого дерева, и не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который своей неподвижностью и цветом напоминал мумию, лежащую на желтых шелковых подушках кресла. Его изящные линии, полные античной прелести, скорее напоминали фамильные черты на портретах в галерее. Черные глаза, сверкавшие там в диком веселье на охоте или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, здесь так же блестели на белом девичьем лице, представляя их обладательницу истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались на полотнах в покрытых золотым шитьем одеждах. Тонкий стан девушки облегало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого был отделан настоящими, пожелтевшими от времени кружевами.
— Ну, Зиверт, — произнесла девушка, входя в комнату, — кипяток готов? — Взгляд ее упал на чайный столик. — Как, только две чашки? — вскинулась она. — Разве вы забыли, что мы ждем гостей?
— Гости не придут, потому что студент заболел, — коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и высматривая, нет ли на нем пятен.
Словно все надежды молодой девушки рухнули в воду — такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.
— Ах, как грустно, — пожаловалась она. — Неужели и этого удовольствия я не могу себе позволить? Так что, младший Эргардт заболел? Интересно узнать, что там с ним случилось.
Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса молодой девушки.
— Гм… Студент простудился дорогой, — сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.
— Положим, но я не вижу причины оставаться дома его брату. Или, может быть, он боится схватить насморк? — спросила она.
— Перестань ребячиться, Ютта! — раздраженно произнесла госпожа фон Цвейфлинген. — Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!
— О, мама, неужели ты оправдываешь это?! — Ютта в невольном удивлении всплеснула руками. — Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобой и…
— Замолчи, дитя! — закричала мать с такой яростью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным возможности видеть глазам.
— Не сердись, мама, — снова заговорила молодая девушка, — я не могу думать иначе — подобное неуважение со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! У меня есть собственные высокие идеалы, и я знаю, что всем женщинам нашей фамилии во все времена отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай нашу семейную хронику, увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца, и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!
— Глупая! — с неудовольствием произнесла больная. — Неужели этот бессмысленный вздор есть результат моего воспитания? — Она остановилась, ибо Зиверт снова вошел в комнату. В одной руке он держал стакан со свежей водой, в другой — сверток белой бумаги, который и подал Ютте. Она развернула бумагу. Ни единая черточка не дрогнула в ее лице при взгляде на это благоухающее послание любви, боязливо поднимающее свои красивые головки. Цветы среди зимы нередко и бедному, грубому люду доставляют истинное наслаждение. Восхитительное зрелище представляет молодая девушка, украдкой подносящая к своим губам букет от любимого. Но, возможно, эта невеста была глубоко оскорблена: она даже не наклонила головы, чтобы насладиться их ароматом. Положив на стол бумагу, она бросила на нее цветы и выбрала только нарциссы. Зиверт стоял рядом со стаканом, но она слегка оттолкнула его от себя рукой.
— Ах, он для этого не годится, — сказала она сердито. — Терпеть не могу этих мутных луж в стаканах!
Она подошла к зеркалу и наподобие диадемы украсила нарциссами свою голову с такой грацией и непринужденностью, что эти белые цветы, точно снежинки, засияли в ее черных локонах. В эту минуту несчастная мать возбуждала двойную жалость, ибо была лишена счастья любоваться красотой своей дочери. Может быть, эта красота заставила бы ее отказаться от сказанных с упреком слов «бессмысленный вздор». Глядя на улыбающиеся от внутреннего самодовольства уста дочери, нельзя было не усомниться в том, что она «очень несчастна», как только что уверяла.
Старый солдат не удостоил взглядом украшенную цветами головку, отраженную в зеркале. Горькая улыбка кривила его губы, когда со стаканом в руке он выходил из дверей. В самых разнообразных вариациях поэты воспевают великолепие цветов, заканчивающих свой короткий век в волосах или на груди красавицы, грубый же солдат внутренне проклинал себя, что так бережно, среди снега и мороза, нес эти «бедные цветочки» для того, чтобы теперь таким ужасным образом с ними было покончено. Спустя немного времени он принес кипяток, хлеб и масло и, придвинув кресло с больной женщиной ближе к столику, удалился в свою комнату в нижнем этаже северной башни.
С этой минуты для него наступало время отдыха. Он жарко натопил печку набил трубку и, покуривая, предался чтению… книги по астрономии.
Ютта поправила тонкое кружево, украшавшее рукава ее платья, и начала готовить чай.
— Что это, детка? — спросила слепая, внимательно прислушиваясь к движениям дочери. — На тебе будто тяжелое шелковое платье.
Молодая девушка, видимо, испугалась, так как яркий румянец залил ее лицо и шею, и она невольно отодвинулась от матери.
— Ты, верно, надела свой шелковый передник? — продолжала расспросы слепая.
— Да, мама.
В ответ слышалось явное желание закончить разговор.
— Удивительно, — не замечая этого, продолжала больная, — как этот шелест поразил мой слух! Не будь я уверена в отсутствии у тебя шелкового платья, я готова была бы поклясться, что ты вздумала потешить себя довольно жалким образом, разыгрывая роль салонной дамы в нашем убогом жилище… Какое на тебе платье?
— Мое старое шерстяное коричневое платье, мама.
Расспросы наконец закончились. Ютта облегченно вздохнула. Чайной чашкой, которая была у нее в руках, она старалась звенеть чуть сильнее, чем это было нужно, оставаясь при этом неподвижной, как восковая фигура.
Тоненький ломтик, отрезанный от хлеба, принесенного Зивертом из замка Аренсберг, служил ужином больной. Она крошила его своими прозрачными пальцами и машинально подносила ко рту. Было очевидным, что болезнь вступила в свою последнюю стадию.
— Ютта, не почитаешь ли ты мне что-нибудь после ужина? — попросила она. — Буря воет сегодня как-то особенно страшно…
— Охотно, мама. Я почитаю тебе Сафо, Теобальд мне вчера принес.
Нервная дрожь пробежала по всему телу слепой женщины.
— Нет, нет, только не ее! — воскликнула она почти испуганно. — Разве ты не знаешь, кто была эта Сафо? Несчастная, обманутая женщина. В каждом слове книги слышится буря страстей и страданий, буря, еще более ужасная, чем та, которая завывает сейчас на дворе, а я хотела бы о ней забыть.
Молодая девушка поднялась, чтобы пойти за другой книгой. При этом движении ее платье случайно коснулось опущенной руки больной, и рука эта судорожно уцепилась за него, другая же с лихорадочной поспешностью стала ощупывать материю.
— Ютта, ты с ума сошла! — выкрикнула слепая дама. Молодая девушка почти упала на стоящее рядом кресло.
— Ах, мама, прости меня! — едва слышно прошептала она. Губы ее побелели как снег.
— Безжалостное, легкомысленное создание! — гневно сказала мать, отталкивая от себя протянутые к ней руки. — Есть ли в тебе после этого стыд и совесть, если ты решила таким образом рвать и таскать мою святыню? Это мое подвенечное платье, которое я хранила как зеницу ока, как единственный памятник моих безмятежных дней… Тебе известно, что оно должно было лечь со мной, когда я наконец освобожусь от страданий, а ты его треплешь как в насмешку над нашей бедностью по грязному полу Лесного дома и этим разыгрываешь какой-то фарс, смешнее и позорнее которого ничего нельзя себе представить!
Ютта быстро поднялась. В эту минуту ни единая черта ее красивого лица не напоминала собою миловидности сказочной принцессы. Повернувшись спиной к рассерженной матери, своей позой и выражением лица она олицетворяла непреклонное сопротивление. Дерзость была в раздувающихся ноздрях, губы были насмешливо изогнуты, а сверкающий взгляд был устремлен на женский портрет, висевший над горкой с посудой. Это была головка юной мулатки.
Пикантность и умное выражение несовершенных черт бронзового лица делали неотразимо пленительным это худенькое, маленькое личико; глубокие, полузакрытые глаза таили бездну страсти. Нежные смуглые плечи прикрывала белая газовая вуаль, из-под которой серебрились тяжелые складки белого же атласного платья, а в толстых черных косах красовался букетик из цветов гранатового дерева, приколотый бриллиантовым аграфом.
Глаза Ютты были устремлены на элегантный наряд портрета.
— Ты так обращаешься со мной, мама, будто я совершила какое-то уголовное преступление, — сказала она холодно. — Платье твое я не таскала, лишь позволила себе надеть его на несколько часов. Один или два стежка, которые я вынуждена была сделать, в одну минуту могут быть распороты, остальное же все осталось как было… Теобальд сегодня вечером хотел представить мне своего брата, и, естественно, я хотела показаться в приличном виде новому родственнику. В своем коричневом шерстяном платье старомодного фасона я смешна: на нем заплаты, которые уже невозможно скрыть, а ты не позволяешь Теобальду подарить мне новое… Да, мама, ты забыла, что когда-то была молодой, или просто не желаешь понять, что я чувствую и как страдаю! Как ты проводила свою юность — и как я провожу свою… Когда я смотрю на твой портрет и белый атлас твоего платья сравниваю с моим «блестящим» туалетом, с этим «драгоценным» коричневым шерстяным платьем, то всегда спрашиваю себя, почему я изгнана из того рая, в котором ты, мама, жила и блистала?!
Слепая простонала и закрыла лицо руками.
— Я молода и происхожу из древнего благородного рода, — продолжала безжалостно дочь. — Я чувствую в себе призвание к подобной жизни, я хочу стоять высоко, рядом с сильными мира сего, а между тем обречена на прозябание в этом жалком, темном углу!
Если госпожа фон Цвейфлинген имела намерение дать дочери своей воспитание, которое подготовило бы ее к скромному, без притязаний, положению в обществе, вдали от тщеславия и удовольствий света, то очень неблагоразумно было с ее стороны оставлять без внимания противника, который энергично и неустанно противостоял всем ее планам. Противником этим было зеркало. Чадящая сальная свеча, едва освещавшая и половину комнаты, свой скудный свет бросала и на белое лицо девушки, и на ее черные, украшенные нарциссами локоны. Шелковое платье, красиво облегающее стройный стан, и гордое осознание собственной красоты не позволяли ей довольствоваться участью одиноко цветущей лесной фиалки.
— Из всего нашего громадного родового состояния мне не осталось ни гроша, — продолжала Ютта, не обращая внимания на несчастную слепую, которая, закрыв лицо руками, сидела неподвижно и безмолвно. — Ты говоришь, что папа лишился всего из-за обстоятельств и ложных друзей; положим, этого нельзя изменить, но отчего же с вашей стороны не было сделано ни шагу, чтобы позаботиться обо мне и пристроить сообразно моему происхождению? Несколько дней тому назад я прочитала, что дочери из обедневших дворянских семей большей частью поступают в придворные дамы. Это очень взволновало меня, мама, с тех пор я постоянно думаю о том, почему ты закрыла мне этот единственный путь к блестящему будущему?
— Так вот каково твое чистосердечно высказанное убеждение, Ютта! — почти беззвучно произнесла слепая, медленно, в изнеможении опуская на колени руки. Запальчивость в начале разговора была мгновенно уничтожена неожиданным нравственным ударом. — А я-то воображала, что смогу побороть кровь воспитанием! Вот они, все качества нашей касты здесь, налицо: жажда наслаждений, высокомерие, стремление во всем не отставать от тех, кто выше нас поставлен. А если своих средств не хватает для этого, следует отставить в сторону гордость и стать холопом, раболепствовать ради того, чтобы обратить на себя луч милости коронованного светила, — иными словами, начать гоняться за подачками. Я не хотела видеть тебя в этой среде, которую ты называешь раем, понимаешь? — продолжала она, входя в прежний запальчивый тон и опираясь на ручки кресла, как бы желая распрямить свою сгорбленную спину. — Я скорее собственными руками заложила бы тебя камнями в этой развалюхе, чем допустила бы такое. Со временем узнаешь почему. Позже, когда ты повзрослеешь и перестанешь по-детски мечтать, а меня уже не будет, Теобальд объяснит тебе причины…
Она в волнении откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
Глава 3
В комнате воцарилась тишина. Ютта уже ничего не говорила. Она мерила шагами комнату, а в ее взглядах, которые она время от времени бросала на больную, был испуг. Маленькие ножки неслышно скользили по расшатанному полу, точно это был мягкий ковер. Тишину нарушал лишь шелест злополучного шелкового платья, когда оно касалось мебели.
Поздние сухие листья вихрем срывало с деревьев, и, крутясь вместе с хлопьями снега, они прилипали к стеклам окон. Незакрытые ставни хлопали, скрипели ржавые петли.
Внезапно среди воя вьюги послышался человеческий голос.
В летнюю пору Лесной дом не был столь уединенным, как это можно было бы себе вообразить. Проезжая дорога, по которой вначале шел Зиверт, пролегала от него не более чем в тридцати шагах к северу. Довольно прямая, она тянулась по отлогому горному хребту в направлении к А., соединяясь чуть ниже с шоссе, извивавшимся у подошвы горы, — таким образом расстояние между Нейнфельдом и городом А. сокращалось по меньшей мере на полчаса.
Это обстоятельство, а также приятная лесная прохлада, были причиной того, что летом по ней ездили не только возы с дровами. Зачастую здесь появлялись поселяне, знакомые Зиверта, приходившие за поручениями, которые они исполняли для него в городе. В жаркие дни многие экипажи сворачивали с пыльного шоссе — свежесть и тишина леса примиряли путешественников с рытвинами проселка.
Эта струя жизни, бьющая в лесной чаще, охватывала собой и уединенное жилище, так как людской говор, веселое пощелкивание кнута, стук колес по сухому грунту — все это доносилось до ушей обитателей Лесного дома. Но немногие из проходящих и проезжающих по этой дороге знали, что там, в глубине леса, с незапамятных времен стоит охотничий замок — дикорастущий кустарник и высокие густолиственные буки скрывали его от путника.
С наступлением зимы все смолкало. Только галки, издавна свившие себе гнезда на башнях, нарушали безмолвие уединенного места. Нередко их гвалт был единственным проявлением жизни вокруг Лесного дома.
Понятно, что человеческий голос, неожиданно раздавшийся в такую позднюю пору, крайне удивил обеих женщин. Слепая вышла из своего оцепенения. Ютта отворила окно. В эту минуту ветер еще явственнее донес повторный зов: он раздавался с севера, обращенный, по-видимому, к освещенному окну комнаты Зиверта. Вскоре последовал ответ старого солдата, и после короткого обмена словами с незнакомцем было слышно, что он вышел из комнаты и направился к входной двери.
Взяв свечу, Ютта вышла в галерею в ту минуту, когда Зиверт отворял тяжелую дверь, освещая фонарем царившую окрест темноту.
По узенькой тропинке, ведшей к дому, послышались твердые, поспешные шаги. Внизу лестницы они остановились, и вслед за тем легкие детские ножки засеменили по ступенькам.
— Кучера мои заболели… — Это было сказано приятным глубоким мужским голосом, слегка дрожащим от усталости. — Я был вынужден взять почтовых, и возница, по своему тупоумию, вздумал меня везти в такую ужасную ночь по проселку, по тропинке, едва проходимой. Ветер затушил у нас фонари, экипаж мой завяз, и лошади выбились из сил. Нет ли здесь кого, кто бы остался при них, пока почтальон сбегает за помощью? Можно ли нам войти?
Ютта быстро подошла к двери.
Рукой она заслоняла огонь свечки, отчего весь свет сосредоточился на ее лице и верхней части тела.
Поистине, такая картина — прелестная девушка на первом плане, затем глубоко утонувшая во мраке галерея, портреты, оленьи головы, подобно каким-то туманным, странным видениям выделявшиеся на стенах, — все это, оттененное красноватым отблеском камина, в зимнюю вьюжную ночь невольно пробуждает в памяти волшебные сказки о заколдованных замках с обитающими в них загадочными существами.
Когда Ютта показалась в дверях, к ней подбежала маленькая, лет шести, девочка, смотревшая на нее с любопытством и удивлением. Ребенок был так закутан, что виден был лишь маленький носик и огромные, широко раскрытые глаза. Одежда девочки была в высшей степени элегантной и богатой. На руках она держала что-то, очевидно, дорогое для нее, заботливо укрывая его в муфточке.
Затем из темноты показалась мужская фигура; из-под серебристой меховой опушки на шапке буквально светилось своей замечательной аристократической бледностью лицо. Поспешность, с которой господин поднимался по ступеням, должна была отразиться некоторым образом на нем, но тем не менее оно выражало полнейшую сдержанность в то время, как он остановился перед Юттой. Мужчина ввел ребенка в галерею и поклонился молодой девушке с непринужденностью светского человека.
— Там, в экипаже, с беспокойством и боязнью, вполне извинительными, ждет моего возвращения дама, — произнес он с едва заметной улыбкой, которая вместе с необыкновенно звучным голосом производила неотразимое впечатление. — Будьте так добры, позаботьтесь об этом ребенке, пока я вернусь и представлюсь вам по всем правилам этикета.
Вместо ответа Ютта, грациозно положив руку на плечо девочки, повела ее в комнату, а незнакомец в сопровождении Зиверта отправился к экипажу.
— Мама, я веду к тебе гостью, очень милую маленькую девочку! — весело сказала молодая девушка. Казалось, от только что происшедшей неприятной сцены не осталось и следа.
Она вкратце рассказала матери, что случилось в лесу.
— Так позаботься о чае, — произнесла, поднимаясь с кресла, госпожа фон Цвейфлинген.
Своими исхудалыми руками она стала поправлять складки убогого платья, приводить в порядок чепчик и волосы. Невзирая на полнейший отход от света, в ней было что-то, бессознательно, помимо ее воли сохранившееся от него и напоминавшее о нем — это была манера держаться. Этот гордо выпрямившийся тщедушный стан, эти бледные руки, не без грации сложенные на груди, конечно, не напоминали того обворожительного оригинала, изображение которого висело в комнате, но тем не менее вся фигура говорила, что и она когда-то была на своем месте в великосветском салоне.
— Подойди сюда и дай мне руку, дитя мое, — благосклонно произнесла она, повернувшись в сторону, где стояла незнакомая девочка.
— Сию минуту, — ответил ребенок, до сей поры с некоторой боязнью смотревший на пожилую женщину, — я только спущу на пол Пуса.
Она осторожно вытряхнула из меховой муфточки ангорского кота. Животное было закутано в ватное розовое шелковое одеяло и изо всех сил стремилось вырваться на свободу. Ютта помогла ему освободиться. Кот стал потягиваться, расправляя свои члены, утомленный чересчур долгой неподвижностью, потом выгнул спину и жалобно мяукнул.
— Стыд какой, ты начинаешь выпрашивать милостыню, Пус, — с упреком сказала девочка, бросая, однако же, взгляд на стол, где стоял горшок с молоком.
— Бедняжка Пус проголодался, — улыбнулась Ютта. — Мы сейчас накормим его, только сперва разденем маленькую хозяйку.
С этими словами она подошла к ребенку. Но девочка отодвинулась, отстраняя ее руки.
— Я сама могу это сделать, — произнесла она очень решительно. — Терпеть не могу, когда Лена меня раздевает, но она всегда это делает, точно я кукла какая.
Сняв капор и салоп, она подала их Ютте.
Девушка с видимым удовольствием провела рукою по собольей опушке салопа из дорогой шелковой материи. При этом она почувствовала как бы некоторый благоговейный страх, ибо по всему было видно, что это маленькое создание, стоящее перед ней, принадлежало к очень знатному семейству…
Действительно, ребенок мало походил на других детей. Несколько высокая для своих лет, девочка была узкой в плечах и слишком худощавой: ее плоская, тоненькая фигурка казалась как бы сжатой дорогим зимним костюмом. Густые, почти бесцветные волосы были острижены, как у мальчика, и зачесаны назад. Эта незатейливая прическа придавала ее личику некоторую угловатость, и с первого взгляда девочка могла не понравиться. Но можно ли было устоять перед этими глубокими, невинно смотрящими детскими глазами! При взгляде на них забывались и худощавость, и угловатость этого маленького личика. Глаза были прекрасны. Сейчас они серьезно и вдумчиво смотрели на изможденное лицо старой слепой женщины. Девочка стояла возле нее и держала ее за руку.
— Так ты, малютка, — говорила госпожа фон Цвейфлинген, привлекая ее ближе к себе, — очень любишь своего Пуса?
— Да, очень люблю, — подтвердила девочка. — Мне его подарила бабушка, и потому я люблю его больше всех кукол, которые дарит мне папа. Я кукол совсем не люблю, — добавила она.
— Как, тебе не нравятся такие прекрасные игрушки?
— Нисколько. У кукол такие противные глаза! И это вечное одевание и раздевание надоедает мне ужасно. Я не хочу быть такой, как Лена, которая мучает меня новыми платьями. Лена сама очень любит наряжаться, я это хорошо знаю.
Госпожа фон Цвейфлинген с горькой улыбкой повернула голову в сторону, где шуршало платье Ютты. Она широко раскрыла свои невидящие глаза, как будто бы в этот момент могла лицезреть дочь, слегка покрасневшую под лишенным выражения взглядом матери.
— Ну да, конечно, Пус должен тебе больше нравиться, — после небольшой паузы продолжила слепая, — он никогда не меняет своего туалета.
Девочка улыбнулась. Лицо ее мгновенно преобразилось: худенькие щечки округлились, маленький бледный ротик изящно изогнулся.
— О, он мне нравится еще больше потому, что он очень понятлив, — проговорила она. — Я рассказываю ему разные хорошие истории, которые знаю и которые сама придумываю, а он лежит на подушке, смотрит на меня и мурлычет — он всегда так делает, когда ему что-нибудь нравится… Папа смеется надо мной, но ведь это правда — Пус знает мое имя.
— О, да это замечательное животное! А как тебя зовут, малютка?
— Гизела. Так звали и мою покойную бабушку.
Слепая вздрогнула.
— Твою покойную бабушку! — повторила она, едва дыша от волнения. — Кто была твоя бабушка?
— Имперская графиня Фельдерн, — ответила девочка с достоинством.
Видимо, имя это никогда не произносилось при ней иначе, как с самым глубоким уважением.
Госпожа фон Цвейфлинген быстро отдернула свою руку от руки ребенка, которую до этого держала с нежностью.
— Графиня Фельдерн! — воскликнула она. — Ха-ха-ха! Внучка графини Фельдерн под моей крышей!.. Спирт еще горит под чайником, Ютта?
— Да, мама, — отвечала испуганная девушка. В голосе и манерах слепой ей виделось помешательство.
— Так погаси его! — приказала сурово старая дама.
— Но, мама…
— Погаси его, говорю тебе! — продолжала та с упорной настойчивостью. Ютта повиновалась.
— Я погасила, — сказала она едва слышно.
— Теперь унеси прочь хлеб и соль. — На этот раз девушка подчинилась без возражений.
Маленькая Гизела сначала боязливо забилась в угол, но вскоре на личике ее появилось выражение смелости и негодования. Она ничего не сделала дурного, а ее ни с того ни с сего наказывают! В своем детском неведении она не подозревала, что в приказаниях слепой заключалась непримиримая вражда, ненависть и даже смерть. Она лишь чувствовала, что с ней обращаются так, как никогда в жизни еще никто не обращался.
— Ты должен подождать, Пус, пока мы приедем в Аренсберг, — проговорила она, отнимая у кота блюдце с молоком, поставленное Юттой на пол.
Затем она стала одеваться, и когда Ютта вернулась в комнату, кот был уже у нее на руках.
— Я лучше уйду отсюда и буду просить папу оставить меня в карете с госпожой Гербек, — сказала девочка, бросая вызывающий взгляд на слепую.
Но, казалось, слепая уже все забыла и не думает о случившемся. Еще неподвижнее сидела она, обратив лицо к той двери, что вела в галерею. Это была не живая фигура, а скорее статуя, отлитая из металла. Но чем безжизненнее была поза, тем живее казалось ее лицо. Может быть, мужчина, который в эту минуту твердой, уверенной поступью шел по галерее и высокомерным тоном обращался к Зиверту, не переступил бы порога этой комнаты, если бы мог видеть эту женщину, каждая черта лица которой дышала непримиримой ненавистью и неутолимой жаждой мести, тем более сильными, что они уже много лет таились в глубине ее души.
Дверь отворилась.
На пороге появилась дама. На ее полном, красивом лице еще были следы тревоги. Одежда немного помялась. Но, как истая светская женщина, она уверенно вошла в комнату с обязательной улыбкой на устах.
Ютта поклонилась ей немного боязливо, при этом взгляд ее был устремлен на мать, не выходившую из оцепенения. На дворе завывала метель. Молодой девушке казалось, будто над ней должна была разразиться сейчас гроза.
Через отворенную дверь ей было видно, как незнакомый господин шел по галерее в сопровождении Зиверта, держащего фонарь. Никогда прежде лицо старого солдата не выражало столько враждебности и неприязни, как в эту минуту. Несмотря на внутреннее беспокойство, Ютта досадовала, что старый слуга посмел состроить такую неучтивую, дерзкую мину перед столь важным и, по всему, знатным господином.
Господин вошел в комнату. Он взял за руку маленькую Гизелу которая бросилась к нему навстречу. Не обращая внимания на то, что ребенок о чем-то настоятельно просил его, он шел дальше, желая наконец представиться по всем правилам приличия.
Но в эту минуту слепая, как наэлектризованная, быстро поднялась с кресла. Она протянула руку, словно желая отстранить от себя приближающегося гостя.
Вырвавшиеся наружу столь долго сдерживаемые чувства придали этому немощному, полуживому существу такую силу и самостоятельность, что происходящее казалось сверхъестественным.
— Ни шагу более, барон Флери! — произнесла она повелительным тоном. — Известно ли вам, чей порог вы переступили, и должна ли я вам объяснять, что в этом доме места для вас нет?!
И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.
Пораженный барон остановился как вкопанный, но лишь на мгновение. Оставив руку ребенка, он твердым шагом подошел к больной. Утомившись и будучи больше не в состоянии держаться на ногах, та бессильно опустилась в кресло, но решительность была на ее лице, а вытянутая рука все так же повелительно указывала на дверь.
— Уходите, уходите! — восклицала она. — Стоит только перешагнуть порог, как вы будете уже на своей земле… Ваши лесники наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, пожелай я сорвать клочок травы, растущей около этих старых стен, но крыша, под которой я нахожусь, моя, неоспоримо моя, и отсюда я имею право выгнать вас!
Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении застывшей у дверей.
— Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, — сказал он самым спокойным тоном.
Эта полнейшая сдержанность была еще поразительнее, учитывая взволнованное состояние слепой. Вероятно, ему было не привыкать сохранять свое спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые тяжелыми веками, не позволяли видеть их выражение. Лицо было бесстрастным.
Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу Неплотно прикрытая дверь позволяла видеть яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась.
— Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, была выброшена на улицу? — снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. — Знаете ли вы, барон Флери, что такое страдать молча, почти половину жизни носить бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умирать? Испытали ли вы когда-нибудь жестокость руки, лишающей вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Замирало ли ваше сердце от горя, наблюдая, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как некогда гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом, становясь игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами как со злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы — ну что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют? — перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.
Сложив руки на груди, он терпеливо, снисходительно или, вернее сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы бросали резкую тень на впалые щеки. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь или человек с самой чистой совестью, или совершеннейший подлец.
— Но вот это, вероятно, будет доступно пониманию его превосходительства, — продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией повышая голос. — Вы не испытали чувств человека, стоящего на высших ступенях общества среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергся в бедность и нищету. Род Флери даже сложил об этом песню… Ха-ха-ха! Франция считает, что Германия должна плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в результате взялся за скрипку и заставил плясать под нее немецкую молодежь, зарабатывая таким образом себе на пропитание!
Удар попал в цель: это было слабое место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали, правая с угрожающим жестом протянулась к больной. Но в эту минуту на левую легли две маленькие, нежные ручки.
До сих пор Ютта, оцепенев от ужаса, стояла в нише окна. Человек этот, имевший столь царственно невозмутимый вид, был не кто иной, как могущественный министр, перед которым все трепетали. Она его никогда ни видела, но ей было хорошо известно, что один росчерк его пера, одно его слово могли осчастливить или погубить не одну тысячу людей; участь отдельных личностей тоже зависела от его милости. Действительно, конституция государства в его энергичных и властных руках не имела никакого значения — он был самодержцем.
И этого человека старая слепая женщина гнала со своего порога, осыпая упреками и насмешками, которые он принимал со спокойствием и величием!
Все чувства молодой девушки были возмущены поступком матери; ей не приходило в голову, насколько та могла быть права в своих упреках: для известных натур могущественный всегда прав. Они пресекают всякий протест, нередко громят его с большим ожесточением, чем саму несправедливость. Что такие натуры составляют большинство, сама история является доказательством: терпение народа иногда представляется невероятным.
К таким натурам принадлежала и молодая девушка. Она выскользнула из своего угла и схватила руку оскорбленного вельможи.
Как обольстительна была эта юная красавица, когда, откинув назад прелестную головку, с выражением беспокойства смотрела она на могущественного министра! Взяв его руку, она прижала ее к своей груди…
Поднятая другая рука министра опустилась, он повернул голову и посмотрел на девушку. Взгляд этот огненным копьем пронзил ее сердце, на миг с каким-то загадочным выражением задержась на вспыхнувшем лице Ютты. Барон Флери улыбнулся и медленно поднес маленькие, дрожащие ручки к своим губам.
А рядом сидела слепая мать и, затаив дыхание, ждала едкого ответа, из которого она могла бы заключить, что смертельный враг уязвлен. Но напрасно: не сказано было ни единого слова. Между тем он стоял возле нее, она чувствовала его движения, даже слышала его дыхание. Это упорное, презрительное молчание было для нее невыносимым.
— Да, да, Флери обладают могуществом, в их руках судьбы людей! — снова начала старая дама с горькой усмешкой. — Наступит время, и история отнесет их к тем людям, которые пинком и плетью привели французский народ к революции. И после всей жестокости и, казалось, несокрушимой надменности они трусливо бегут за Рейн! Последние, убогие крохи придворного витийства и учености, изгнанные из Версаля, используются, чтобы натравить соседний народ на родную нацию! Чужие руки должны связать и опутать жертву для того, чтобы она снова терпеливо и без сопротивления лежала у ног своего владыки! Позор вам, благородные патриоты!
— Оставим это, милостивая государыня, — спокойно прервал ее министр. — Я дал возможность и время высказаться и мотивировать, как вам угодно, вашу личную ненависть ко мне, но не оскорбляйте мою ни в чем не повинную фамилию… Соблаговолите объяснить, какое право имеете вы обращаться ко мне с подобной речью?
— Боже милостивый! Он еще спрашивает! — воскликнула пораженная старуха. — Как будто не его рука помогла столкнуть несчастного в пропасть!
Она старалась победить свое волнение. Облегчив грудь глубоким вздохом, несчастная вновь распрямила тщедушный стан и, торжественно подняв руку, продолжила:
— Станете ли вы отрицать, что имение Цвейфлингенов было растрачено за столом, где его превосходительство, теперешний министр, когда-то председательствовал? Станете ли вы отрицать, что наемный слуга барона Флери тайно носил любовные записочки графини Фельдерн несчастному, когда он, поддаваясь мольбам и видя страдания своей бедной жены, решался покончить с обманом и позором и вернуться к семейному очагу? Станете ли вы отрицать, что он потому стал искать смерти, что потерял честь и слишком поздно понял, кто его враги? Отрицайте, у вас хватит на это наглости, а тысячи трусливых душ вас, своего министра, поддержат и оправдают. Но я буду вашим обвинителем до последнего вздоха! Справедливость существует, и есть Бог на небесах…
Бледные щеки министра еще больше побледнели, но это было единственным признаком его внутреннего волнения. Веки снова опустились на глаза, сделав их непроницаемыми; гибкими, тонкими пальцами поглаживал он аккуратно подстриженную черную бородку, и весь его вид напоминал слушание утомительного делового доклада, а не обвинения в свой адрес.
— Вы больны, милостивая государыня, — сказал он мягко, обращаясь как к ребенку. — Это положение извиняет в моих глазах ваше непомерное ожесточение. Я буду стараться забыть об этом… Разумеется, я очень легко мог бы отклонить все ваши обвинения, приписав многое из сказанного истинному источнику — безмерной женской ревности.
Последние слова были произнесены с особым выражением, причем голос его, обычно мягкий, сделался острым, как кинжал.
— Но я не желаю входить в некоторые подробности в присутствии этой молодой дамы, не желаю раскрывать такие вещи, которые жестоко оскорбили бы ее невинные чувства.
Больная засмеялась горько и насмешливо.
— О, как это трогательно! — воскликнула она. — Надо только удивляться этой блестящей дипломатической выходке! Но не стесняйтесь, пожалуйста, говорите! Что бы вы ни сказали, все будет как нельзя более кстати: слова ваши бросают должный свет на ту среду, которую эта молодая девушка только что в своих детских мечтаниях называла раем. Раем!.. этот лживый покров, скрывающий гибельную пропасть! Все свои силы употребила я на то, чтобы удалить от этого мое дитя, ради собственного ее счастья, а также и в отмщение за себя. Последняя из Цвейфлингенов вступает в мещанскую семью, где, я знаю, ее будут носить на руках, а свет скажет: «Глядите, как меркнет блеск аристократического имени, когда ему недостает средств!» Желанное доказательство, которым подтверждаются новейшие воззрения, камень за камнем разрушающие фундамент аристократизма…
Голос ее прервался.
— Уходите отсюда, — произнесла она в изнеможении. — Будет самым горьким конец моей изломанной жизни, если я умру в вашем присутствии.
Минуту министр стоял неподвижно. На лице больной уже лежала печать смерти, и он испытывал суеверный ужас, в то время как Ютта дрожащими руками подносила лекарство умирающей, предположив приближение припадка болезни. Барон Флери тихо пошел к двери. На пороге он остановился и повернул голову в сторону молодой девушки. Глаза их встретились, ложка выпала из дрожащих рук, и темные капли лекарства пролились на белую скатерть…
Барон усмехнулся и исчез за дверью. Неслышными шагами прошел он через галерею. Но не к входной двери, с порога которой так безжалостно гнала его владелица Лесного дома.
Буря завывала еще ужаснее, потрясая массивную дубовую дверь, словно требуя жертвы, которую можно было бы подбросить к вершинам деревьев-исполинов…
В жарко натопленной комнате Зиверта министр с гувернанткой и ребенком ждали возвращения старого солдата, оставшегося при лошадях.
Вскоре старик возвратился и с ним несколько лакеев из Аренсберга. Их большие фонари осветили узкую лесную тропинку; завязший экипаж был вытащен, и минут пять спустя негостеприимный дом стоял по-прежнему одиноко среди стонущего леса.
Около полуночи Зиверт с одним из чернорабочих пошел в местечко Грейнсфельд за доктором. Буря стихла; в лесу воцарилась мертвая тишина.
В жилище горного мастера молодой Бертольд Эргардт метался в лихорадочном бреду. Он отталкивал от себя красивые, бледные, умоляюще протянутые к нему руки графини Фельдерн, которая лежала перед ним с распущенными золотистыми волосами, и тонкая струйка крови стекала с виска по белоснежной шее на грудь…
В Лесном доме все было безмолвно. Последняя борьба, борьба жизни со смертью, совершалась здесь тихо. Похолодевшие руки больной неподвижно лежали на груди; едва слышное дыхание становилось все реже; веки слегка подрагивали, а губы складывались в улыбку, выражавшую полнейшее внутреннее удовлетворение.
Ютта стояла на коленях перед умирающей, припав лбом к ее руке. В темных локонах все еще держались увядшие нарциссы, шлейф роскошного голубого платья волочился по грубому полу, своим тихим шелестом приводя ее в ужас и напоминая о последнем страдании материнского сердца, прощение за которое уже невозможно было вымолить…
Глава 4
Бренные останки госпожи фон Цвейфлинген были погребены на небольшом, с полуразвалившейся оградой нейнфельдском кладбище.
Здесь не было ни одной поросшей мхом эмблемы, которые встречаются в аристократических склепах и своим каменным языком напоминают о том, что здесь покоится носитель громкой фамилии. Снежный саван окутывал кладбище. Кое-где, нарушая общее однообразие, торчали черные деревянные кресты, служившие насестом для каркающих ворон. Летом здесь было не так уныло. Жужжали насекомые, порхали бабочки. Солнечные лучи высвечивали ярко-красные ягоды малины, и мысли о воскрешении и вечной жизни возникали здесь куда вероятней, чем среди тяжелых, величественных мавзолеев, где господствуют лишь тлен и гниль…
Может быть, эта мысль, а скорее, жгучая ненависть к своему сословию, стали причиной, почему госпожа фон Цвейфлинген избрала это скромное место для своей могилы.
В тот самый день, когда земля скрыла исстрадавшееся сердце слепой матери, дочь, покинув Лесной дом, временно поселилась у нейнфельдского пастора. Отсюда она должна была вступить молодой хозяйкой в жилище горного мастера.
Как ни тяжки были для молодого человека переживаемые им дни, сейчас, идя по лесу рядом с любимой девушкой, он был невыразимо счастлив. Забыв все горести и заботы — брат его по-прежнему лежал в нервной горячке и он день и ночь ухаживал за ним, женщины, которая по-матерински была расположена к нему, уже не было, — он думал о том, что у той, которую он боготворил, в целом свете никого не осталось, кроме него. Она идет молча, с опущенными глазами, тихая и сосредоточенная, какой никогда не была. Ее подвижная прежде рука, холодная, как мрамор, лежит на его руке… Все это ново и чуждо ей и в настоящее время имеет причину, которая окружает ее новым ореолом, и причина эта — скорбь об умершей матери…
Он знал, что эту безмолвную скорбь выплачет она на его груди и что юная душа ее оживет снова во всей своей свежести и живости, которые так очаровывали его, серьезного, молчаливого мужчину. О, как он будет ее лелеять и беречь! Счастье его казалось ему таким же верным, как то, что светит солнце. Не заверяла ли несчетное количество раз Ютта, что «любит его бесконечно», и не радовалась ли она так по-детски, что будет хозяйничать в его доме?
Пасторша приготовила для молодой девушки единственную, в которой можно было жить, комнатку в верхнем этаже старинного, обветшалого пасторского дома. Немного мебели и фортепиано были перенесены сюда из Лесного дома. Скромный пастырь убогой тюрингенской деревушки, будучи еще кандидатом, полюбил такую же бедную девушку, как и сам, и согласился на первое представившееся пасторское место, чтобы иметь возможность жениться.
Драгоценная мебель так же была не на своем месте здесь, как и в мрачной башне. Стены маленькой комнатки были просто-напросто побелены известью. Вдоль них, переплетаясь между собой, вились нежные, длинные веточки барвинка. Лучи зимнего солнца, падающие в одно из угловых окон, золотистыми полосами ложились на зеленые побеги этого живого украшения стен и рассохшиеся половицы.
Живописный лесной массив за окнами был скрыт снегом; буйная зеленая листва летом ограничивала обзор, но сейчас можно было видеть все далеко вокруг. Таким образом, зимой из этого окна можно было видеть и замок Аренсберг.
Лишь только наступали сумерки, необитаемое уже много лет барское жилище освещалось, и с приближением ночи окна его сверкали все ярче. В длинных коридорах горели массивные, с матовыми шарами-абажурами лампы, подвешенные к потолку и своим ровным светом освещавшие все закоулки, — при жизни принца Генриха замок не видывал такого освещения. На лестницах и площадках были разостланы мягкие ковры. Благоухало все сверху донизу. Оранжерея с олеандрами, высокими померанцевыми и миртовыми деревьями, некогда гордость принца Генриха и предмет его нежного попечения, перенесена была из теплицы в замок, и теперь, как лакеи, стояли на ступенях лестниц и в холлах эти зеленые красавцы, пробуждая собой воспоминание о лете и тепле. И все это ради крошечной, слабенькой, избалованной девочки!
Барон Флери берег маленькую Гизелу как зеницу ока: можно было подумать, что все его чувства и мысли направлены на это нежное создание и на заботу о нем.
В свете всем этим нежным заботам придавало большую цену то, что Гизела была не его собственным ребенком.
Как известно, графиня Фельдерн имела единственную дочь, которая в первом браке была замужем за графом Штурмом. Ходили слухи, что этот брак, заключенный по взаимному страстному влечению, совершен был против воли графини Фельдерн. Но известно и то, что молодая графиня впоследствии была несчастна и, когда после десятилетнего замужества супруг ее, упав с лошади, разбился насмерть, не особенно огорчилась. У нее было трое детей, но в живых осталась лишь младшая, Гизела.
Незадолго до того, как граф Штурм отошел к праотцам, барон Флери стал министром.
Люди говорили, что его превосходительство еще при жизни ее супруга питал тайную страсть к молодой графине. Слухи эти подтвердились, когда барон, по истечении траура, предложил вдове свою руку и она благосклонно приняла предложение.
Злые языки шептали, что предпочтению этому он обязан был не столько личным качествам, сколько своему влиянию при дворе в А., при помощи которого графиня Фельдерн хотела вновь получить доступ в высший свет. Ибо, как фаворитка принца Генриха и затем его наследница, она долгое время была в опале. Благодаря новому замужеству дочери она успешно достигла своей цели. Время появления ее при дворе льстецы назвали «небесным».
Невиданную роскошь и блеск принесла она с собой. Щедро расточала графиня свои богатства, желая укрепить колеблющуюся под ее ногами почву.
Но ей не суждено было долго наслаждаться своим успехом.
Баронесса Флери, разрешившись мертвым мальчиком, умерла, а три года спустя отправилась за ней и сама графиня Фельдерн — «легко и спокойно, как праведница», говорила людская молва, а с ней вместе и Зиверт. Она была больна только два дня, была соборована как истинная католичка и затем почила с детской, невинной улыбкой на устах. Отовсюду приходил народ полюбоваться этим ангельски прекрасным восковым лицом, покоившимся в гробу, — женщиной, столь много грешившей, но никогда не отвечавшей за свои грехи…
Пятилетняя осиротевшая графиня Гизела осталась у своего отчима и была единственной наследницей всех богатств графини Фельдерн, за исключением Аренсберга, еще задолго до ее смерти переставшего быть собственностью графини. К всеобщему изумлению, едва вступив во владение наследством принца Генриха, замок этот, вместе с принадлежащей к нему землей, лесом и полями, она продала барону Флери, человеку в ту пору совершенно ей постороннему, за тридцать тысяч талеров под предлогом, что это место, так сказать, стало одром смерти ее друга и пробуждает в ней мучительные воспоминания.
Немало толков и насмешек породила эта внезапная продажа.
Итак, знатное дитя было гостем у своего отчима в замке Аренсберг.
Предсказание Зиверта, однако, не оправдалось: пробыв всего два дня, министр уехал к князю, который в то время находился в своем охотничьем замке вдали от А.
Ютта более не виделась с министром. На другой день после кончины слепой госпожа фон Гербек отправилась в Лесной дом с выражением соболезнования от имени его превосходительства и с букетом, который при погребении положили в ноги покойнице. Могло ли когда прийти на ум несчастной страдалице, что с ней в могилу пойдет хоть что-то, принадлежащее этому человеку?!
Между тем наступило Рождество.
В ледяном панцире, в тяжелой снежной мантии, заслонившей окна убогих крестьянских домишек, пришло оно в Тюрингенский лес. Морозные слезы сосульками свисали с его ресниц, могучее дыхание источало тепло, голову венчали ели, королевской короной зеленея над его добрыми глазами.
В доме пастора готовилась елка.
Нелегкая это была задача для матери: семь человек детей, и каждого она желала видеть счастливым под рождественским деревом.
Настал день, когда понадобились все с таким трудом скопленные деньги и вернувшиеся назад, домой, в виде различных пакетов.
В то время как мать хлопотала около елки, белокурые детские головки плотно одна к другой припали к замочной скважине запертой двери, стараясь увидеть что-нибудь в обетованной комнате. Однако все их усилия были напрасны. Следовало запастись терпением.
До комнатки верхнего этажа не долетали ни детские голоса, ни хозяйственные хлопоты. Ютта спускалась только к обеду.
Новое шерстяное траурное платье с креповыми рюшами вокруг ворота и длинным шлейфом, волочащимся по полу, придавало всей ее фигуре, внезапно принявшей уверенные и даже повелительные движения, вид спокойного величия. Бледное лицо и почти постоянно сжатые губы усиливали это впечатление: восхитительных ямочек на щеках молодой девушки, появлявшихся при улыбке, никто из обитателей пасторского дома не видел.
А брезгливость, с которой нежные, поражающие белизной руки поднимали шлейф при входе в столовую, видимо, относилась не только к песку, рассыпанному по полу, но и к детям. Движение, конечно, было грациозным, но в то же время ясно говорило: «Пожалуйста, подальше!» Дети робко посматривали на молчаливую строгую гостью за столом; стук ложек и вилок стихал, и бойкие язычки умолкали.
Пастор уважал глубокую, безмолвную печаль Ютты; он относился к ней с предупредительностью и почтением.
Но глаза женщины-матери гораздо зорче: пасторша нередко наблюдала эту «душевную скорбь» юной аристократки. Вовсе не это чувство подмечала она. То было скорее пренебрежение, холодное презрение к ее мещанской семье. «Безмолвная печаль» не мешала ей, однако, бренчать целыми днями на фортепиано, которое было перенесено из Лесного дома. Тем не менее добрая женщина честно старалась оправдать горделивое поведение молодой девушки. Все это она объясняла отсутствием жениха.
Болезнь молодого Бертольда приняла опасное течение. Хотя Зиверт и сменял брата у постели больного, оставаясь день и ночь безотлучно в доме смотрителя, тем не менее горный мастер был лишен удовольствия видеться с невестой, ибо осторожность требовала отказаться от посещений пасторского дома из боязни принести заразу.
Лишь однажды он решился отправиться туда, и то переоделся на заводе и пробегал целый час на воздухе.
Напротив, госпожа фон Гербек в сопровождении графского дитяти почти ежедневно навещала молодую девушку.
Она никогда не спускалась в нижний этаж, изредка позволяя Гизеле оставаться на некоторое время в детской, сама же проводила время в бесконечной болтовне с Юттой.
Наступил вечер сочельника.
Ясный морозный день сменился сумерками. Было очень холодно, в воздухе стояли клубы пара, искрящийся снег хрустел под ногами.
Несмотря на стужу, госпожа фон Гербек с маленькой графиней приехала в пасторат — Гизела хотела увидеть зажженную елку. Ее елка была назначена на завтрашний день.
В маленькой железной печке угловой комнатки наверху пылал яркий огонь. Тонкий душистый порошок тлел в нагретом тигле из платины, и его благовонное облачко смешивалось с ароматом, который источал стоящий на столе маленький кофейник.
Огонь еще не был зажжен. Плотные ситцевые оконные занавеси пропускали последний, слабый отблеск угасавшего дня, узкими, бледными полосами скользивший по полу, в то время как на стенах уже лежала глубокая тень. Из неплотно притворенной заслонки печки пламя разливало свой красноватый свет на элегантное фортепиано и висевший над ним портрет умершей.
Уголок этот был очень уютен и с комфортом обставлен.
Маленькая Гизела стояла на коленях на стуле у окна. Она не могла спуститься в детскую, потому что детей еще мыли и одевали. Девочка следила за голодным вороном, который летал вокруг грушевого дерева, смахивая снег своими распущенными крыльями с его ветвей.
На маленьком невзрачном личике не было заметно интереса, с которым обыкновенно дети смотрят на быстрые движения птицы.
В этой головке, несомненно, зрело семя разумного мышления, той сосредоточенности, которая со страстным упорством добивается причины и исходной точки всех явлений, отрываясь в этот момент от внешнего мира. Ребенок, погруженный в размышления, не слушал разговора дам, болтающих за его спиной.
Госпожа фон Гербек обвила рукой стройную талию Ютты. Женщина эта, несмотря на свой возраст, была очень красива. Именно это подтверждалось в настоящую минуту, когда она сидела рядом с несравненно прекрасной молодой девушкой. Для тонкого знатока женской красоты, конечно, ее формы могли показаться слишком, скажем, роскошными, и иная чуткая, чистая женщина инстинктивно могла бы отвернуться от этих странно улыбающихся, слегка заплывших глаз. Но все же обилие тела представлялось столь здоровым и розово-свежим, а большие, чуть навыкате глаза в определенные минуты были в состоянии бросать такие строгие и внушительные взгляды, что все эту женщину находили прекрасной, респектабельной, любезной.
Она была бездетной вдовой бедного офицера из старинной фамилии и еще при жизни графини Фельдерн поступила в дом министра в качестве воспитательницы Гизелы. Всегда готовая выполнить любые пожелания бабушки относительно воспитываемого ею ребенка, она и на смертном одре графини Фельдерн была одобрена как «вполне подходящая продолжать дела воспитания».
И вот в элегантном темном шелковом платье, причесанная по последней моде и со вкусом искусными руками камеристки, она рассказывала различные эпизоды из великосветской жизни, а молодое существо, сидевшее с ней рядом, взахлеб внимало речам салонной дамы. Выражение «глубокого безмолвного горя» полностью отсутствовало на молодом лице. Это была прежняя, жаждущая светских удовольствий девушка, которая с нарциссами в волосах, в подвенечном платье своей матери любовалась собой перед зеркалом. Темные глаза ее блестели, не отрываясь от алых, говорливых уст рассказчицы, рисующей одну пленительную картину за другой.
Мысли молодой девушки витали далеко от этой небольшой комнатки, как и мысли задумчивой девочки у окна.
За дверью послышалось какое-то шуршание. Ютта с раздражением обернулась.
Старая Розамунда, поставив на пол чадящую кухонную лампу, с истинным усердием посыпала переднюю и лестницу песком, завершая этим свои рождественские приготовления. Она слишком хорошо знала ножки маленьких разбойников, чтобы сомневаться в их способности затоптать только что вымытый пол, поэтому с невероятной щедростью бросала целые горсти предохраняющего песка.
Затем послышались быстрые шаги, и в комнату вошла пасторша. В одной руке она держала зажженную свечу, а в другой — своего меньшего сына, закутанного в толстый шерстяной платок. Эта высокая сильная женщина с ярким румянцем на щеках и энергичными движениями была олицетворением напряженной деятельности.
Любезно поздоровавшись, она поставила свечу на фортепиано, когда обе дамы заслонили себе глаза рукой.
— Сегодня суетливо в старом пасторском доме, не правда ли, фрейлейн Ютта? — сказала она, улыбаясь и показывая при этом два ряда здоровых, крепких зубов. — Ну, завтра вы этого ничего не услышите, дом опустеет. Муж мой будет читать проповедь в Грейнсфельде, и моя маленькая дикая команда отправится с ним туда — старая тетка Редер пригласила всех на чашку кофе. Фрейлейн Ютта, я хотела бы оставить у вас на полчаса свое ненаглядное дитятко. Розамунде некогда, и она ворчит, когда ее отрывают от работы, а детей сегодня не удержишь на месте: они бегают от одной двери к другой, поглядывают на небо, скоро ли стемнеет. Малыш уже начинает подниматься на ножки и рискует расквасить себе нос. А мне в сегодняшний вечер и десяти рук будет мало. Дети с нетерпением ждут праздника, а у меня еще елка не готова.
Она раскутала ребенка и посадила его на колени к молодой девушке.
— Ну вот, сиди смирно! — сказала она и своей мускулистой, сильной рукой пригладила кудрявую головку. — Он только сейчас из ванны и чист и свеж, как ореховое ядрышко. Он не будет вас много беспокоить — это мое самое смирное дитя.
Мать вложила ему в ручонку сухарь, и ребенок начал грызть его недавно прорезавшимися зубками.
Пасторша направилась к двери.
Но эти голубые, ясные глаза в хозяйстве обладали зоркостью полководца и даже в минуту самой большой спешки видели любой непорядок. Сейчас это оказалась ветвь барвинка, ниспадавшая на портрет госпожи фон Цвейфлинген и освещенная принесенной свечой: полузасохшие молодые побеги поникли на своем стебле.
— О, бедняжка! — произнесла она с состраданием и, взяв стоявший рядом графин с водой, полила сухую, как камень, землю.
— Фрейлейн Ютта, — обратилась она приветливо к молодой девушке, — позаботьтесь о моем барвинке! Когда мы были еще молодые и у мужа моего не было ни гроша в кармане, чтобы одарить меня чем-нибудь в день моего рождения, он рано утром ушел в лес и принес мне оттуда это растение, и тогда я впервые в жизни увидела его плачущим… Признаться, мне жалко было расставаться с цветком, — продолжала она, приводя ветви в относительный порядок, — но обои купить не на что, и общине не из чего за них заплатить, а голыми стенами мне никак не хотелось окружить милую гостью.
Лицо ее снова приняло ясное, спокойное выражение. Переставив свечу на стол перед софой и кивнув своему мальчику, она поспешно вышла из комнаты.
Когда дверь за ней затворилась, госпожа фон Гербек, до того онемевшая от изумления, поглядела на лицо Ютты, затем разразилась звонким, насмешливым хохотом.
— Ну, могу сказать, наивность, какую поискать! — воскликнула она и, всплеснув руками, откинулась на подушку дивана. — Боже, что у вас за лицо, душа моя! И как смешно видеть вас, нянчащуюся с детьми! Я просто умру от смеха!
Ютте никогда прежде не случалось держать на руках ребенка, даже маленькой девочкой ей редко удавалось играть со своими сверстниками.
Когда начались неприятности между родителями, ей было всего два года и она была отдана на воспитание к одной вдове, ибо не должно было ребенку видеть ужасные сцены в родительском доме. Лишь незадолго до смерти отца мать взяла ее обратно к себе, и, таким образом, большую часть своего детства она провела исключительно со старой женщиной, задача которой состояла в том, чтобы подготовить ее к уединенной, замкнутой жизни.
Да и помимо этого молодой девушке природа, видимо, отказала в инстинкте, который обычно влечет женщину к детям, незамедлительно делая из нее опытную няньку. Она откинулась назад, опустила руки и с ужасом посмотрела на мальчика. Она была оскорблена подобной бесцеремонностью пасторши, что проявлялось в нервном покусывании нижней губы.
— Ах! И как этот почтенный полевой цветок умеет выражаться! Какая великодушная жертва была принесена в этом благочестивом доме «милой гостье»! — продолжала госпожа фон Гербек со смехом. — Боже, этакая деревенская особа, и туда же, сантименты с цветочками! На вашем месте я бы отправила эти горшки на то место, куда их поставил расстроенный супруг, в противном случае вы будете отвечать за каждый высохший листок. Советую вам сделать это немедленно, если у вас нет охоты поливать драгоценную оранжерею госпожи пасторши.
Маленькая Гизела внимательно наблюдала за происходящим.
Она встала со стула и с волнением посмотрела своими большими умными глазами на гувернантку, в то время как яркий румянец проступил на ее бледных щеках.
— Цветы останутся здесь, — быстро сказала она. — Я не хочу, чтобы их выбрасывали, мне их жалко.
Голос и жесты девочки говорили о том, что она привыкла повелевать. Госпожа фон Гербек обняла ее и с нежностью поцеловала в лоб.
— Нет, нет, — заговорила она, — с цветами ничего не сделают, если так хочет моя милочка…
Между тем Фрицхен, грызя свой сухарь, вздумал угостить им Ютту: вытащив лакомство изо рта, он той же вымазанной рукой ткнул им в губы девушки, которая в ужасе отшатнулась. Маленькая графиня громко расхохоталась — момент показался ей очень забавным.
— Но, Гизела, дитя мое, как можешь ты так смеяться? — с мягкостью стала выговаривать ей госпожа фон Гербек. — Разве ты не видишь, что бедная фрейлейн фон Цвейфлинген испугана до смерти этим маленьким пентюхом? И в самом деле, с какой стати мы должны прерывать нашу приятную беседу? — продолжила она раздраженно. — Постойте, я сейчас все устрою.
Поднявшись, она взяла ребенка с колен Ютты и посадила его на пол.
В ту же минуту Гизела подсела к мальчику и положила ему на плечи свои худенькие ручки. Она уже больше не смеялась. На лице ее выражалось и жалость к ребенку и упорство относительно гувернантки.
— Fi done[2], дитя мое, прошу тебя, оставь этого грязного мальчишку, — брезгливо сказала госпожа фон Гербек. Маленькая графиня ничего не ответила, но взгляд, который она бросила на гувернантку, сверкнул гневом.
Надо сознаться, немало трудностей представляло положение гувернантки при подобном ребенке, но, как уже было сказано, она была найдена «вполне подходящей» воспитательницей для маленькой графини и отлично умела помочь себе в затруднительных случаях.
— Как, моя милочка не хочет слушаться? — проговорила она почти со страстной нежностью. — Ну что ж, останься, сиди, если это тебе так хочется. Но что бы сказал папа, если бы увидел свою маленькую имперскую графиню Штурм сидящей, как какая-нибудь нянька, на полу, рядом с этим неумытым ребенком! Или если бы это увидела бабушка… Помнишь, ангелочек мой, как она сердилась и бранилась, когда в прошлом году по твоей просьбе жена егеря Шмидта посадила тебе на колени своего ребенка? Милая, дорогая бабушка умерла, но ты знаешь, что с неба она может видеть, что делает ее маленькая Гизела. Она, верно, очень огорчена, потому что тебе это не пристало.
«Не пристало!» Это была заколдованная фраза, посредством которой управляли душой ребенка. Девочка была еще слишком мала, чтобы проникнуться аристократическим духом, но слов «не пристало», так часто употребляемых «милой, дорогой бабушкой», оказалось вполне достаточным, ибо сама бабушка представлялась маленькой внучке идеалом всего самого высокого и непогрешимого.
Брови еще были гневно сдвинуты, глаза с беспокойством следили за сидевшим на полу ребенком, но, когда гувернантка своими мягкими белыми руками с нежностью обняла худенькие плечи девочки, увлекая ее за собой на софу, Гизела, как пойманная птичка, без сопротивления последовала за ней. Фрицхен почувствовал себя одиноким и покинутым. Он бросил сухарь и стал тянуть к ним свои ручонки, но никто не обращал на него внимания, лишь госпожа фон Гербек, сделав сердитое лицо, погрозила ему пальцем. Глаза ребенка наполнились слезами, и он разразился громким плачем.
Вскоре на лестнице послышались быстрые шаги и пасторша вошла в комнату. Дамы, обнявшись, сидели на софе, как бы желая показать, что им нет никакого дела до ее плебейского потомства.
Ни единого слова не произнесено было оскорбленной матерью, лишь на одно мгновение глубокая бледность покрыла ее румяное лицо. Она подняла ребенка с холодного пола, завернула его в платок и направилась к двери.
— Любезная госпожа пасторша, — крикнула ей вслед гувернантка, на которую все же произвело впечатление молчаливое достоинство той, — я весьма сожалею, что мы не смогли занять вашего сына, но он был ужасно беспокоен, а фрейлейн фон Цвейфлинген еще слишком слаба.
— Я сама не могу простить себе, что не подумала об этом, — ответила пасторша просто, без едкости, и вышла из комнаты.
— Ничего, душечка, не огорчайтесь этим пассажем, — прошептала гувернантка, приметив на лице Ютты тень стыда и замешательства. — Я избавила вас от дальнейших приставаний. Не случись этого, завтра вы бы уже сидели в кухне и латали штаны пасторских отпрысков.
И прерванная беседа потекла дальше.
Глава 5
Между тем наступил вечер. Пасторша предложила дамам спуститься вниз, ибо сейчас должно было начаться рождественское торжество: раздача подарков с елки.
Маленькая графиня взяла за руку пасторшу, дамы медленно поднялись со своих мест.
Внизу, в своем маленьком кабинете, перед старинными маленькими клавикордами сидел пастор.
В его лице не было ничего мистического. Оно не побледнело в пылу фанатизма, ни единого следа железной непреклонности и нетерпимости мрачного рвения веры не лежало на нем, и голова не склонялась на грудь в христианском смирении. Нет, пастор был сыном Тюрингенского леса: мужчина, полный сил, высокого роста, с широкой грудью, добрым лицом и большим открытым лбом под густыми темными курчавыми волосами. Сейчас его окружали дети, смотрящие на него полными ожидания глазами. Он молча, наклоном головы, поприветствовал вошедших дам и опустил руки на клавиши. Раздались звуки церковной песни — детские голоса пели: «Слава в вышних Богу, и на земле мир».
По окончании гимна пасторша тихо отворила дверь в соседнюю комнату — там стояла убранная елка. Дети молча вошли.
Маленькая графиня с выражением разочарования на лице остановилась посреди комнаты: это называется елкой? Это маленькое бедное деревцо с несколькими горящими свечами на ветвях? Крошечные яблоки, орехи, которых никогда не пробовало знатное, избалованное дитя, и несколько довольно сомнительных пряничных фигурок — вот все, на что во все глаза смотрели эти дети. А под елкой, на толстой белой скатерти, лежали грифельные доски, карандаши — вещи, которые и без елки даются каждому ребенку!
А между тем как счастливы эти дети! Никто не замечал ни изумления маленькой графини, ни саркастической улыбки госпожи фон Гербек.
Войдя в комнату обе дамы немедленно уселись на софу где их шлейфы были в безопасности от неосторожных детских ног.
Пастор ушел в свой кабинет, его жена занялась хозяйством.
Появилось угощение. Маленькая графиня не могла принять в нем участия: все, что здесь подавалось, ей было запрещено.
Как какой-нибудь профессор, заложив руки за спину, она серьезно смотрела на детей. Один из пасторских сыновей, прозванный «толстяком», проскакал мимо нее по комнате на только что подаренном ярко раскрашенном коне.
— Какая гадкая лошадь! — сказала Гизела.
Всадник остановился, глубоко оскорбленный.
— Неправда, она совсем не гадкая! — отвечал он с неудовольствием.
— Настоящие лошади не бывают такими красными, и хвосты у них не торчат, — продолжала критиковать маленькая графиня. — Я лучше тебе подарю моего слона, который бегает по комнате, если его завести ключом. На нем сидит принцесса и кивает головой.
— «На нем сидит принцесса», — прервал ее рассудительно «толстяк». — Так я-то где сяду? Не надо мне твоего старого слона, я люблю мою лошадку!
И с этим, понукая и пришпоривая игрушечное животное, мальчик поскакал дальше.
Гизела в изумлении смотрела ему вслед.
Она привыкла, что прислуга бросается целовать ей руки, когда она что-нибудь дарит, а здесь с таким пренебрежением отказываются от ее подарков… Но еще более возмущало ее то, что «толстяк» находил прекрасной эту ужасную клячу. Она бросила взгляд на свою гувернантку, как бы ища разъяснения, но та была занята разговором с Юттой.
Гизела одиноко стояла среди детей. К двум девочкам, возившимся в углу около куклы, не жалуя таких игрушек, она не хотела подходить, а «толстяк», с которым ей хотелось заговорить, отделал ее таким образом… Но вон там, в стороне, около стола, на котором сегодня ради праздника зажжена свеча, стоят двое старших детей — мальчик и девочка — и с осторожностью перелистывают книжку, сказки братьев Гримм, подаренные отцом старшему девятилетнему сыну.
— «Была однажды маленькая девочка…» — читал вполголоса мальчик.
Гизела приблизилась и стала вслушиваться. Она уже бегло читала, и сказочный мир с его невиданными чудесами очаровывал ее душу.
— Дай мне эти сказки. Я буду их читать, — сказала она мальчику, стоя на цыпочках и тщетно пытаясь заглянуть в книгу.
— Этого бы мне не хотелось, — отвечал он в смущении, запуская руки в свои курчавые волосы. — Папа обещал завтра обернуть ее бумагой.
— Я ее не испорчу, — нетерпеливо прервала его Гизела и протянула руки. — Подай книгу!
Этот повелительный жест ясно показывал, что ребенок не знал возражений.
Мальчик смерил ее изумленным взглядом.
— Ого, у нас так не делается! — воскликнул он, отводя руку с книгой в сторону, но вслед за тем, как бы раскаиваясь в своей резкости, он, обернув книгу носовым платком, продолжил:
— Впрочем, бери, читай эти сказки, только ты не должна приказывать, ты должна попросить.
Была ли Гизела взволнована предыдущей сценой с «толстяком», или в эту минуту вдруг почувствовала преимущество своего высокого положения в свете, но добрые, прекрасные глаза ее сверкнули, и, отвернувшись от мальчика, она презрительно сказала:
— Книга твоя мне не нужна, а просить… Я никогда не прошу!
Дети широко раскрыли глаза.
— Ты никогда не просишь? — удивленно переспросили они хором.
Восклицание это привлекло внимание госпожи фон Гербек. Она увидела неприязненное выражение на лице маленькой графини и, догадываясь о случившемся, поднялась и поспешно сказала:
— Гизела, дитя мое, прошу тебя, поди скорее ко мне.
В эту минуту, уложив младшего ребенка, в комнату вошла пасторша.
— Мама, она никогда не просит! — возмущенно загалдели дети, показывая на Гизелу, неподвижно стоявшую посреди комнаты.
— Да, я не хочу просить, — повторила она, однако уже не так самоуверенно, чувствуя на себе взгляд пасторши. — Бабушка всегда говорила, что мне не пристало просить, что я должна просить только папу, но никого другого, даже госпожу фон Гербек!
— Правда? Бабушка действительно так говорила? — ласково и вместе с тем серьезно спросила пасторша, беря за подбородок девочку и глядя ей прямо в глаза.
— Я могу вас уверить, моя любезная госпожа пасторша, что это было непререкаемым убеждением покойной графини, — дерзко ответила за ребенка госпожа фон Гербек, — и, само собой разумеется, никто не имел права питать иных взглядов на воспитание, чем ее, в ее высоком положении! Кроме того, я должна вам дать добрый совет, собственно, в интересах ваших детей: уясните, что в маленькой графине Штурм вы должны видеть нечто иное, чем в каких-нибудь Петерах или Иоганнах, с которыми вам приходится обыкновенно иметь дело!
Не возражая гувернантке, пасторша позвала своего старшего сына, чтобы узнать, что произошло.
— Ты должен быть предупредительнее, — промолвила она, когда ребенок рассказал, как было дело, — следовало дать книгу маленькой Гизеле, как только она этого пожелала, просто потому что она наша гостья, помни это, мой милый!
Затем дети отправились спать, а Гизеле пасторша дала сказки и провела ее в классную, дверь которой осталась полуоткрытой.
— Так, по вашему мнению, — проговорила она, возвратившись, — я должна своим детям внушить уважение к маленькой графине? Но едва ли это возможно, так как я сама, извините мою откровенность, не питаю к ней этого чувства.
— Ай-ай-ай, моя милая, так мало смирения в жене священника! — прервала ее гувернантка со своей обычной улыбкой. В тоне ее было ожесточение.
— Я не так понимаю смирение, как вы, — ответила пасторша с простодушной улыбкой. — Маленькую графиню я могу любить как ребенка, но уважать ее… Не понимаю, как взрослый человек может уважать ребенка, который еще ничего в жизни для этого не сделал!
Гувернантка поднялась.
— Это ваше дело, любезная госпожа пасторша, — сказала она сухо.
На дворе послышался скрип саней, приехавших из замка.
Гизела вошла в комнату и подала пасторше книгу. Своеобразный характер был у этого ребенка! Ни нежно-льстивое обращение госпожи фон Гербек или кого другого из ее окружения, ни даже ласки отчима не могли вызвать расположения или растрогать сердце девочки. Но прощаясь с пасторшей, женщиной, не относившейся к ней с тем обожанием, к которому она привыкла, малютка бросилась ей на шею и с горячностью обняла своими худенькими ручонками.
Пасторша поцеловала подставленные ей губки.
— Храни тебя Господь, милое дитя, будь мужественна и честна, — прошептала она необыкновенно мягко, понимая, что видит ребенка в своем доме последний раз.
Выходка эта заставила побледнеть гувернантку. Холодно-презрительная улыбка была ответом на «ребяческую демонстрацию».
Сцена была прервана вошедшим лакеем, который принес шали и салопы.
— Снесите вещи в комнату фрейлейн фон Цвейфлинген! — приказала она. Затем, взяв Гизелу под руку и приветливо наклонив голову, она обратилась к хозяйке:
— Премного благодарна вам за восхитительный рождественский вечер, моя милая госпожа пасторша!
С достоинством и грацией дама прошла через комнату и поднялась по лестнице. Войдя же к Ютте, она вне себя бросилась на стул.
— Ни минуты я не должна больше оставаться здесь, моя милая фрейлейн Ютта! — воскликнула госпожа фон Гербек, глубоко переводя дыхание. — Однако в таком волнении я не могу показаться на глаза прислуге! Посмотрите, как горят мои щеки!
И она попеременно принялась сжимать виски и лоб своими белыми руками.
— Боже милосердный, что это был за вечер! Само собою разумеется, мы с Гизелой последний раз в этом благословенном пасторском доме!
Ютта побледнела.
— О, это еще будет не так скоро, я, во всяком случае, сюда еще приду! — произнесла решительно маленькая графиня, подражая тону пасторского сына.
— Посмотрим, дитя мое, — овладевая собой, возразила гувернантка. — Папа один может решить это. Ты не можешь еще понять, мой ангелочек, каких врагов имеешь в этом доме.
— Слушайте, что я вам скажу, — зашептала она, положив руку на плечо Ютты. — Невыносимый детский шум, этот отвратительный напиток, называемый здесь чаем, грубые кушанья, которые нас заставляли есть, табачный дым и enfin[3] все эти жалкие сценки убеждают меня, что ваше дальнейшее пребывание в этом доме невозможно. Пока вы не смените свое древнее аристократическое имя на мещанское, вы должны наслаждаться всеми преимуществами вашего звания. Я беру вас с собой сию же минуту. Там, внизу, мы дадим знать, что вы уезжаете на праздники, — иначе с ними не разделаешься… Вы будете жить не у министра, не у маленькой графини Штурм, но лично у меня. Я помещу вас в двух комнатах, составляющих часть моего огромного помещения, но если это вам и вашему жениху не понравится, ну, тогда будете давать уроки музыки Гизеле! Согласны?
Вместо ответа молодая девушка поспешно вышла из комнаты и минуту спустя вернулась в узеньком салопчике, из которого явно выросла.
— Я готова, — сказала она с сияющими глазами.
Госпожа фон Гербек подавила улыбку при взгляде на молодую девушку в этом старомодном одеянии. Она пощупала подкладку.
— Он слишком легкий, а сейчас так холодно, — сказала она, снимая салоп с Ютты и бросая его на пол. — Лена прислала нам целый магазин, — продолжала она, выбрав из груды принесенных лакеем вещей синий атласный меховой салоп и белый кашемировый капор и собственноручно надев то и другое на голову и плечи молодой девушки.
Маленькая комнатка осталась пустой. Все трое начали спускаться с лестницы.
Внизу стояла Розамунда и светила им, держа в руке лампу.
Старуха с удивлением поглядела на Ютту, величественно прошедшую мимо нее в своем новом наряде.
Молодая девушка обернулась к ней с намерением объяснить свой отъезд, когда вдруг из темноты показалась седая голова Зиверта.
Появление хмурого старика было как нельзя менее желательно для Ютты.
Щеки ее запылали, хотя лицо сохраняло прежнее высокомерное выражение. Однако это нисколько не испугало старого воина. Он подошел ближе и враждебным взглядом окинул элегантный наряд девушки.
— Горный мастер послал меня, — начал Зиверт.
— Вы пришли из дома, где тифозный больной? — вскрикнула в ужасе госпожа фон Гербек, поднося батистовый платок ко рту Гизелы.
— Ах, пожалуйста, без истерик, — возразил Зиверт, не особенно почтительно протягивая свою костлявую руку в сторону гувернантки. — Ваша жизнь вне опасности… Горный мастер знает, что делает. Я, почитай, целый час проветривался и обкуривался на заводе.
Он снова обратился к Ютте.
— Мастер не смог сегодня прийти на елку потому, что студент наш почти при смерти.
При последних словах голос старика сделался еще жестче и суровее.
— О боже! Бедняжка! — Неизвестно, к кому относилось это восклицание девушки.
Как бы сознавая, что подобный момент неудобен к принятию столь важного решения, она машинально стала подниматься вверх по ступеням.
Гувернантка схватила ее руку.
— Как это жаль! — произнесла она задушевным, полным участия голосом. — Теперь я чувствую двойную обязанность не покидать вас в эти печальные минуты. Пойдемте, милое дитя, мы не вправе подвергать Гизелу опасности.
Ютта спустилась с последней ступени.
— Скажите мастеру, что я очень несчастна, — обратилась она к Зиверту — Я на несколько дней еду в Аренсберг, и…
— Вы едете в Аренсберг? — вскричал тот, хватаясь за голову.
— Почему же нет? — спросила госпожа фон Гербек с выражением той барской величавости, которая тщится превратить в ничтожество человека.
Величавость эта, однако, не произвела должного впечатления на старого озлобленного солдата.
— В замок Аренсберг, принадлежащий барону Флери? — воскликнул он с горечью.
— Я должна убедительно просить вас, милейшая фрейлейн фон Цвейфлинген, закончить этот странный разговор, — нетерпеливо прервала старика гувернантка. — Я не понимаю, чего хочет этот человек!
— Он хочет играть роль советчика! — с озлоблением ответила Ютта. — Но он забывает, с кем имеет дело… Я говорю вам раз и навсегда, Зиверт, — обратилась она к нему с величайшим презрением, — миновали те времена, когда вы осмеливались мне и моей матери говорить в лицо ваши так называемые истины и отравлять этим нашу жизнь… Если мама, в своем болезненном положении, терпела это, я ни в каком случае не намерена дозволять вам подобного обращения!
И она отправилась дальше, полная аристократического достоинства.
— Скажите вашим хозяевам, что я уезжаю с госпожой фон Гербек на праздники! — крикнула она мимоходом Розамунде.
Зиверт безмолвно стоял внизу лестницы. Только скрип отъезжавших саней вывел его из оцепенения.
— Ложь, и еще раз ложь, — проговорил он медленно взволнованным голосом, поднимая свои дрожащие руки к небу, где над заводом холодным светом сиял Сириус, любимец старого звездочета. — Да, и ты тоже уже не тот! — продолжал он, глядя на звезду. — Где твой красный блеск, которым ты сиял для древних? И все так, и наверху то же, что в жалкой, презренной душе человеческой… Ладно, кати себе в замок! На здоровье, как говорится, только сойдет ли тебе все это с рук…
Глава б
Замок Аренсберг был выстроен не на горе, подобно многим древним тюрингенским замкам. Какой-нибудь благородный Ниморд тринадцатого столетия, чувствовавший себя как нельзя лучше среди волков и медведей, соорудил себе эту исполинскую груду камней в недоступной, возможно, в те времена дикой долине.
Грубо, без малейшего архитектурного украшения, высились тогда его саженной толщины стены, прорезанные кое-где узкими, несимметрично расположенными окнами.
Переходя впоследствии из рук в руки, здание меняло свой внешний вид сообразно со вкусом каждого нового владельца.
Ныне стены его были выбеленными, с правильными рядами окон, и в окрестности его называли Белым замком. Не обладая суровостью феодального жилища, замок в деталях все же являл некоторый вид средневекового строения.
Маленькой графине нравилось здесь. Как заколдованная принцесса, одиноко, не видя ни единого детского лица, проводила она свои дни, предоставленная единственно обществу госпожи фон Гербек и Ютты. Несмотря на глубокие снега, барон Флери еженедельно приезжал на один день в Белый замок повидать Гизелу Свет восторгался этой необыкновенной привязанностью и одобрял его отеческую заботу об осиротевшем ребенке. Сама же девочка никогда не встречала его лаской, хотя он редко противоречил ей, с готовностью выполняя ее, порой нелепые, желания. Он привозил ей дорогие игрушки, различные туалетные принадлежности, но исключал из воспитательного процесса книги, в том числе и страстно любимые ребенком сказки под тем предлогом, что графине Штурм не к лицу образ синего чулка.
Выслушав рассказ гувернантки о происшествии на елке в доме пастора, министр раз и навсегда запретил впредь поездки туда. При этом он добавил, что ребенок ни на минуту не должен быть предоставлен самому себе. Напомнил, как однажды, несмотря на строгий надзор, Гизела убежала в старинный нежилой зал, примыкавший к домашней церкви, и с огромным интересом рассматривала на стенах великолепные древние фрески на библейскую тему, которые госпожа фон Гербек не могла видеть без содрогания. Но что вызывало отчаянный протест маленькой графини, так это уроки музыки у фрейлейн Ютты, особенно поощряемые отцом и гувернанткой.
За всю свою жизнь Ютта встретила лишь одного человека, который не поддавался ее очарованию и всегда держал себя с ней строго и сурово, — это был Зиверт. Теперь, с Гизелой, ей вновь пришлось столкнуться с подобным отношением.
Интересно было видеть, как это некрасивое, болезненное создание вело безмолвную, но упорную борьбу с молодой красивой девушкой. Неоднократные попытки Ютты завоевать расположение знатного дитя разбивались о холодный, неподвижный взгляд ясных карих глаз девочки. Случалось, что молодая девушка своей нежной рукой ласково гладила ребенка, но маленькая графиня энергично встряхивала бесцветными волосами, как бы желая сбросить все следы непрошеного прикосновения.
Госпожа фон Гербек игнорировала «странности ангелочка»; в задушевных же беседах с Юттой признавалась, что это невыносимое наследственное «упрямство», которым, к несчастью, заражена была и покойная бабушка Гизела, ее саму нередко приводит в ярость.
Ютта разместилась в двух прелестно меблированных комнатах в конце длинной анфилады, занимаемой маленькой графиней и ее гувернанткой. Как растение, пересаженное на хорошую почву, этот последний отпрыск древнего рода Цвейфлингенов распустился во всей своей индивидуальности в высокоаристократической атмосфере графского дома. Прошлого для нее как бы и не существовало. Замечательно просто она быстро объяснила себе загадочную для нее сцену между матерью и министром. Еще в тот злополучный вечер, стоя рядом с этим человеком, она уже была на его стороне, а впоследствии легко дала окончательно убедить себя, что мать, по своему болезненному положению и злобному наговору доведенная почти до сумасшествия, допустила явную несправедливость по отношению к министру.
В первую минуту горный мастер был глубоко поражен поступком Ютты, но дело было сделано, и исправить это без огласки не представлялось возможным. Молодой человек не имел права упрекать любимую девушку, ибо она не была посвящена в тайны своей семьи, а о сцене, предшествовавшей смерти госпожи фон Цвейфлинген, он ничего не знал. Ютта, единственная свидетельница, ничего об этом не говорила. Первое время ее пребывания в Белом замке горный мастер не виделся с ней. Хотя после кризиса, случившегося в рождественский вечер, жизни Бертольда не грозила смертельная опасность, болезнь все еще удерживала Теобальда у постели брата. За это время Ютта в письме объяснила своему жениху необходимость сделанного ею шага настолько убедительно, что молодой человек не решился разъяснить суть отношений ее семьи с семейством барона Флери и поселить неловкость и натянутость в ее обращении с госпожой фон Гербек и маленькой графиней. Позже, когда опасность заражения миновала, он начал посещать Аренсберг. А в замке его встречало уже не робкое, молчаливое создание, которое он провожал из Лесного дома к пастору. Теперь это была женщина с царственной осанкой, уверенной поступью и надменным выражением лица.
Ютта быстро приобрела тот светский лоск, который самой обыкновенной салонной болтовне придает пикантность и обольстительность. Нередко на губах ее появлялась какая-то особенная, обворожительная улыбка, которой раньше не замечал горный мастер и которая должна была навести его на мысль, что не он пробудил ее. Чистое сердце, доверчивость и любовь к Ютте не позволяли ему испытывать ни малейшего сомнения в прочности своего положения как жениха. Он беззаботно поддался новому очарованию, и, если молодая девушка стала с ним теперь гораздо сдержаннее, чем прежде, если не встречала его с той радостью, как это было в Лесном доме, он думал, это происходит единственно от застенчивости в новой обстановке. Мысль такую, видимо, разделяла и госпожа фон Гербек, с удвоенной любезностью старавшаяся прикрыть перемену в Ютте. Ах, эта «почтенная, добрейшая госпожа фон Гербек»!
Так миновала зима, такая суровая и снежная, какую едва ли помнят старожилы.
На возвышенностях выпало столько снега, что из-под него выглядывали только трубы хижин. Единственным путем сношения владельцев хижин с внешним миром оставалось дымовое отверстие, которым они и пользовались.
Топлива много не требовалось в этих погребенных под снегом жилищах: снежный покров согревал их, сосновая лучина давала достаточно света, но чугун, в котором готовился обед, содержал лишь половину обычной ежедневной порции, а чаще и совсем не снимался с кухонной полки. Заметенный снегом люд нередко отходил ко сну с голодным желудком. Прошлогодний убогий запас картофеля быстро подходил к концу, а беднякам-горцам туго приходилось, когда этот единственный источник их существования истощался. Картофель заменял им мясо и хлеб; они ели его во всех видах, закусывая свой жидкий кофе — бурду, с которой ароматные бобы имеют общим лишь название.
Так питались они месяцами, и неурожайный год грозил им голодом.
Но вот приблизилась пасха, повеяло теплом. Шумящие потоки устремились с гор, унося с собой вырванные с корнем деревья и отколотые глыбы скал. Все это мчалось в небольшую горную речку, теперь грозно вздымающуюся в своем узком ложе.
Снег быстро таял, и пропитанная влагой почва больше уже не могла поглощать воду, она заливала поля и луга; река грозилась выйти из берегов. «Упаси боже — наводнение!» — слышалось из уст озабоченных людей.
Нейнфельдская местность менее других была подвержена этим, из года в год повторяющимся, бедствиям. Но и здесь небольшая речка, столь безмятежная летом, в половодье неслась бурным потоком в крутых берегах, разрушая все на своем пути.
На третий день Пасхи, после полудня, горный мастер с выздоровевшим братом шли в замок Аренсберг. Бертольд через несколько дней должен был вернуться в университет. До сей поры он упорно отказывался быть представленным невесте брата. Никто не подозревал, что это юное, горячее сердце испытывало муки ревности, что-то сродни ненависти к существу, овладевшему душой его сурового, любимого до обожания брата. Дворянское происхождение Ютты было постоянной причиной его недоверия к ней, и это чувство еще более усилилось в нем со времени переселения девушки в Белый замок. В Зиверте он нашел союзника, но боязнь за счастье брата доходила у молодого человека до какого-то безотчетного страха, и иногда старик, зная по опыту, что слова его только подливают масла в огонь, сдержанно ворчал что-то себе под нос.
Студент молча шел рядом с мастером, уговорившим брата наконец познакомиться с его невестой.
Река, вдоль которой им пришлось идти, грозно бурлила, заливая прибрежный кустарник.
С каждым часом уровень воды поднимался все выше.
Горный мастер не заметил, какое мрачное выражение принял взгляд студента, когда сквозь голые ветки деревьев показался замок Аренсберг.
В замке было оживленно. Накануне приехал министр и сегодня уже уезжал в А., где на вечер был назначен большой придворный бал.
Молодые люди, поднявшись по великолепной лестнице, вошли в коридор, ведущий в комнаты Ютты. Теобальд на мгновение остановился перед дверью.
— Нет, если дело пойдет так и дальше, нашему брату оставаться здесь далее не придется! — послышался за дверью женский голос с примесью досады. — Посмотрела бы покойная графиня, что у нас здесь делается! Выгнать из-за стола! Слыхано ли это? Прогнать маленькую графиню Штурм только за то, что она не захотела просить извинения, и у кого, спрашиваю я? Слушайте, Шарлотта, я еще очень хорошо помню, как накануне Рождества она пожаловала к нам в голубом атласном салопе баронессы, потому что своего собственного-то ничего на плечах не было. Я бы, кажется, со стыда умерла… Образованная особа! У матери-то своей, небось, голодала и холодала. Помощник лесничего Мюллер сам рассказывал мне, как он из жалости глядел сквозь пальцы на то, что старик Зиверт приходил в лес за дровами.
Горный мастер с пылающим лицом отворил дверь.
Лена, хорошенькая камеристка маленькой графини, разговаривала со своей приятельницей.
— Милости просим, входите, господин мастер, — проговорила она с преувеличенной любезностью, оправляясь от смущения, вызванного неожиданным появлением молодых людей. — Фрейлейн фон Цвейфлинген еще за столом — сегодня обедают внизу, в белой комнате его превосходительства.
Молодой человек молча направился мимо нее в следующую комнату, но, отворив дверь, в изумлении остановился…
Дневной свет, золотивший горы и долины, здесь, сквозь зеленые шелковые гардины, разливался каким-то изумрудным оттенком — говорят, такой свет сияет на дне океана. Фантазия и утонченный вкус придали этой комнате что-то волшебное. Вся меблировка как нельзя более соответствовала общему характеру окружающего. Кресла и козетки с перламутровыми ободками были выполнены в форме раковин; мраморной белизны нереиды и окруженные тростником тритоны, отделяясь от стены, казалось, тонули в прозрачной глубине моря. По полу расстилался драгоценный ковер с изображениями морских лилий и длинных водорослей; портьеры и занавесы поддерживались группами кораллов и раковин, на потолке висела лампа, представлявшая из себя гигантский цветок лотоса белого матового стекла.
— Входите, господин мастер, — сказала снова камеристка. — Это комната фрейлейн Цвейфлинген, но здесь произошли небольшие изменения… Его превосходительство нашел, что мебель попорчена молью, и приказал перенести сюда меблировку из любимой комнаты покойной графини Фельдерн.
Так это великолепие окружало бесчестную интриганку! Ее гибкий стан покоился на этих диванах, ее золотисто-рыжие волосы касались этих подушек…
Студент бросил испытующий взгляд на лицо брата: возможно, это было действие окружающей обстановки, но лицо горного мастера было бледно и неподвижно, как мраморное изваяние.
Он машинально переступил порог, студент последовал за ним.
Глава 7
В эту минуту в смежной комнате раздался громкий, резкий звонок. Лена, оставив молодых людей, быстро вышла, широко открыв дверь.
Послышался детский голос, выговаривавший камеристке за ее долгое отсутствие. Бертольд в первый раз слышал такие повелительные, но в то же время приятные нотки. Глаза его невольно обратились к растворенной двери.
Посреди комнаты стояла маленькая графиня. Взяв из рук Лены салоп, она накидывала его себе на плечи, оттолкнув розовую шляпку, которую подала ей камеристка.
— Ведь это самая новая, — упрашивала ее Лена. — Его превосходительство, папа, привез ее с собой.
— Не хочу! — решительно проговорила малютка, надевая на голову темный капор.
Затем она позвала Пуса, нежившегося на подушке близ печки, и взяла его на руки.
К подъезду подкатила карета. Камеристка накинула теплую тальму[4] и набросила на голову капюшон — все это свидетельствовало о немедленном отъезде. Только теперь, подойдя к двери, Гизела увидела горного мастера. Она кивнула ему как старому знакомому.
— Я уезжаю в Грейнсфельд, — сказала она грустно. — Грейнсфельд принадлежит мне одной, так всегда говорила бабушка… Папа хочет подарить фрейлейн фон Цвейфлинген Роксану.
— Кто эта Роксана? — спросил Теобальд с принужденной улыбкой, голос его дрогнул.
— Бабушкина верховая лошадь. Фрейлейн фон Цвейфлинген должна учиться ездить верхом, сказал сегодня папа за обедом… Бедная Роксана! Я ее очень люблю и не хочу, чтобы ее загнали.
И вот, посмотрите, как папа приказал убрать эту комнату. Бабушка там, на небе, будет очень-очень за это сердиться!
И, взволнованная, она направилась было к выходу, но на минуту остановилась.
— Я сказала папа, что терпеть не могу фрейлейн фон Цвейфлинген, — произнесла она, откидывая назад маленькую головку. В тоне этого детского голоса звучало глубокое внутреннее удовлетворение. — Она нехорошо обходится с нашими людьми и беспрестанно смотрится в зеркало, когда дает мне уроки. Но папа ужасно рассердился и сказал, что я должна попросить у нее прощения. О, этого я никогда не сделаю! Просить мне не пристало, бабушка всегда так говорила.
Она вдруг остановилась: на дворе послышался стук отъезжающей от подъезда кареты. Почти одновременно раздались приближающиеся шаги.
— Его превосходительство! — прошептала Лена.
Гизела обернулась. Другое дитя в подобном положении испытало бы страх, ибо чувство беззащитности в определенные минуты неумолимо овладевает даже самой непокорной детской душой, но эта девочка явно осознавала свою независимость. Крепко прижав к себе Пуса, она спокойно продолжала стоять на месте.
Горный мастер прошел в глубину комнаты.
— Высокомерный Брут! Как отлично уже умеет шипеть этот маленький змееныш! — проворчал студент, неохотно следуя за братом и искренне желая быть сейчас подальше от Белого замка и его обитателей.
Между тем министр подошел к ребенку.
— А! Так мой петушок и в самом деле готовится к отъезду? — произнес он с холодной насмешкой.
Но тот, кому хорошо был знаком голос этого человека, легко мог заметить, что он не в обычном своем невозмутимом настроении, а взволнован.
— Стало быть, графиня собралась ехать в Грейнсфельд? И вы настолько глупы, что помогаете ей разыгрывать этот фарс? — обратился он к камеристке.
— Ваше превосходительство, — смело возразила девушка, — графиня всегда сама приказывает, когда желает выехать, и всем нам настрого запрещено противоречить ей.
Не обращая внимания на это вполне обоснованное возражение, министр повелительно указал на дверь, за которой и скрылась горничная. Затем он вырвал из рук девочки кота, снял с нее салоп и капор и швырнул их на стул. Лицо его приняло свое обычное равнодушное выражение, для друга и недруга всегда остававшееся неразгаданным. Ни тени нежности не выражало оно и тогда, когда его тонкая рука провела по волосам маленькой падчерицы.
Девочка отшатнулась, словно от укуса тарантула.
— Будь благоразумной, Гизела, — проговорил он сурово. — Не принуждай меня прибегать к строгости… Ты помиришься с фрейлейн фон Цвейфлинген, и сейчас же. Я хочу, чтобы это произошло раньше, чем я уйду.
— Нет, папа, она может вернуться в пасторский дом или к старой слепой женщине в лесу, которая тогда так рассердилась…
Министр яростно схватил девочку за худенькие плечи и с силой встряхнул. Впервые в жизни с ней обращались таким образом. Но она не вскрикнула, глаза ее остались сухими, только лицо стало белым как снег.
Приблизившись к двери, горный мастер положил конец этой тяжелой сцене.
— А! Вот и горный мастер Эргардт! — произнес министр, усаживая маленькую графиню в ближайшее кресло. — Каким образом вы сюда попали? — продолжал он холодным небрежным тоном, выражающим удивление неожиданному появлению молодого человека в замке его превосходительства.
— Я ожидаю мою невесту, — отвечал мастер спокойно.
— Ах да, я и забыл! — произнес министр, и лицо его покрылось румянцем.
Он подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. Когда он снова повернулся к мастеру, лицо его было по-прежнему бледным и непроницаемым.
— Насколько я помню, при каждом моем посещении Аренсберга вы пытались обращаться ко мне с какой-нибудь просьбой. Как все другие, вы должны были бы знать, что я езжу сюда единственно с целью увидеться со своим ребенком и при этом откладываю в сторону все дела… Но раз уж вы здесь и если будете столь кратки, — продолжал он, посмотрев на часы, — что объясните дело в пять минут, то говорите… Но выйдем отсюда — не могу же я дать аудиенцию в комнате фрейлейн фон Цвейфлинген!
И выйдя в соседнюю комнату, он прислонился к оконному косяку, скрестив руки на груди. Горный мастер последовал за ним.
— Ваше превосходительство, — начал мастер, — я хотел лично передать вам то, что письменно уже неоднократно излагал, однако без всяких последствий.
— Так-так, — перебил министр, — не трудитесь говорить далее, я наперед знаю, в чем дело. Вы требуете увеличения заработной платы нейнфельдским горнорабочим, так как картофель плохо уродил… Да вы, сударь, помешались на этих вечных просьбах, и вы, и нейнфельдский пастор! Не думаете ли вы, что мы золото рассыпаем пригоршнями и ничего иного не делаем, как только читаем ваши донесения и помышляем лишь об этих жалких гнездах, что лепятся здесь, наверху? Ни пфеннига не будет прибавлено, ни пфеннига! — Он сделал несколько шагов. — Да и к тому же, — продолжил он, останавливаясь, — дело не так скверно, как вы и некоторые другие желают это представить, народ смотрится здоровяком.
— Ваше превосходительство, — возразил горный мастер взволнованным голосом, — да, народ еще не умирает от голода, но если бы он уже свирепствовал, поздно было бы обращаться к вам, ибо умирающему хлеб не нужен… Да, глупо ждать, что правительство вникнет в нужды народа: у него, как вы изволили выразиться, есть свои, иные дела, но, полагаю, зачем-то поставлены мы, живущие среди народа?
— Отнюдь не для этого, господин мастер, — перебил его министр, презрительным взглядом окидывая молодого чиновника. — Ваше дело рассчитываться еженедельно с рабочими, а достаточно им этого жалованья или нет — это их дело… Вы чиновник его светлости, и ваша прямая обязанность состоит в том, чтобы блюсти интересы своего государя.
— Именно так я и поступаю, только понимаю свои обязанности несколько иначе, чем ваше превосходительство, — отчеканил горный мастер. — Каждый чиновник, высоко ли, низко ли он стоит, одновременно служит и государю, и народу, являясь как бы посредником между ними. В его воле укрепить любовь народа к царствующей династии… Я смогу лишь тогда называться верным слугой своего государя, когда буду заботиться о благосостоянии вверенных мне людей в убеждении, что я и поставлен, чтобы…
— Как две капли воды благочестивый нейнфельдский пастор! — прервал его насмешливо министр. — Беретесь вы не за свое дело, господа! Вам ли учить правительство, как оно должно поступать! Однако любопытно мне услышать от вас, каким путем должно приобрести необходимые средства, ибо, повторяю вам, для подобных целей мы абсолютно не имеем денег… Или, может быть, вы полагаете, что его светлость должен отказаться от предполагаемой увеселительной поездки в будущем месяце? Или потребуете, чтобы отменен был сегодняшний придворный бал?
Пальцы красивой, сильной руки горного мастера невольно сжались в кулак — высокомерный, насмешливый тон министра был возмутителен. Однако, преодолевая волнение, молодой человек сдержанно возразил:
— Если бы государь знал, что у нас здесь делается, то наверняка отказался бы от путешествия, ибо у него есть сердце. И, к чести наших дам, которые сегодня вечером явятся ко двору, хочу думать, что они отказались бы от танцев в пользу голодающих… Многое могло быть иначе, если бы…
— Если бы меня не было, не правда ли? — прервал министр с язвительной улыбкой, похлопав молодого человека по плечу. — Да, любезнейший, я держусь того божественного принципа, по которому деревья не могут расти до неба… Ну, довольно! Ко мне менее чем к кому-либо должны вы обращаться с подобными сантиментами, ибо я ни в коем случае не служитель народа, как вы изволили остроумно заметить, моя единственная цель — беречь и умножать блеск династии, иной я не знаю.
Он опять прошелся по комнате, заложив за спину руки.
— Вы неисправимый мечтатель, я знаю вас! — произнес он после небольшой паузы. Внезапно в голосе его послышалась мягкость. — С вашими так называемыми гуманными воззрениями вам, должно быть, невыносимо здесь, я вижу это, но помочь в том смысле, как вы желаете, я не могу. Но я хочу вам кое-что предложить. — При этих словах тяжелые веки опустились еще ниже, совершенно скрыв выражение глаз. — Мне не составит никакого труда блестяще устроить вас в Англии.
— Премного благодарен, ваше превосходительство, — прервал его молодой человек ледяным тоном. — Отец, умирая, завещал мне заботиться, во-первых, о моем младшем брате, во-вторых, обо всех беспомощных бедняках наших родных гор… Я хочу жить и страдать с ними, если уж ничего не могу для них сделать!
— Прекрасно, прекрасно, — иронично произнес министр, — страдайте, если вам так нравится.
В соседней комнате послышались шаги. Поспешно сделав повелительное движение рукой, означавшее, что аудиенция окончена, министр скрылся за бархатной портьерой.
Но молодой человек чуть отодвинулся назад и остановился. Лицо его было бледно и выражало решимость.
— Вы не могли бы подождать меня внизу, милая госпожа фон Гербек? — резко обратился министр к гувернантке, приближающейся к нему в сопровождении Ютты.
— Я не предполагала, что его превосходительство вернется еще в столовую, — возразила обиженная тоном министра гувернантка. — Карета подана.
Этой минутой воспользовался служитель, следовавший за дамами, и объявил, что к отъезду все готово.
— Распрягите и заложите к шести часам! — приказал министр.
Тем временем маленькая Гизела, внимательно следившая за разговором своего отчима с горным мастером, при словах «голод» и «смерть» забыла свое собственное горе и печаль, тихо слезла с кресла и, не обращая ни малейшего внимания на министра и стоящих дам, подошла к мастеру и быстро, озабоченно спросила:
— Нейнфельдским детям в самом деле нечего есть?
Министр поспешно поднял портьеру — без сомненья, он полагал, что проситель покинул комнату, а между тем молодой человек стоял тут так уверенно и свободно, будто салон маленькой графини Штурм или замок его превосходительства министра были местом для такого ничтожного чиновника.
Против двери стояла Ютта.
Она в первый раз сняла свой глубокий траур. Светло-серое шелковое платье, красиво облегая изящный стан, ниспадало тяжелыми, пышными складками. Волосы зачесаны были слегка назад, затем, спускаясь роскошными локонами, рассыпались по плечам. В руках ее был букет из гиацинтов — опустив голову, она, казалось, вдыхала их аромат.
Вопрос графского ребенка остался без ответа. Молодой человек, очевидно, не слышал слов девочки, которая вопрошающе и с тоской устремила на него глаза.
Ютта подняла голову; взгляд ее упал на мастера, и яркий румянец разлился по лицу и шее.
Но какая перемена вдруг в нем произошла! Всегда сдержанный в присутствии госпожи фон Гербек, не позволяющий себе даже прикоснуться к своей невесте, теперь, не обращая внимания на присутствующих, горный мастер быстро подошел к молодой девушке и без околичностей взял ее за руку. Букет выпал, но он и не подумал его поднять. Проведя рукой по волосам Ютты, он отклонил голову ее назад и испытующе посмотрел ей в глаза.
Если бы взгляд госпожи фон Гербек в невыразимом замешательстве не был прикован к ним, то, вероятно, она до смерти перепугалась бы, увидев министра.
Казалось, сейчас он как тигр бросится на дерзкого молодого человека. Кто мог подозревать столько пыла и страсти под этими всегда сонливо опущенными веками! Кто мог подумать, какое отчаяние может выражать это высокомерное, неподвижное, словно из мрамора, лицо!
Ютта наклонилась за упавшим букетом и, подняв его, цветами старалась скрыть свое пылающее лицо. Она попробовала высвободить свою руку из рук жениха, но он держал ее крепко, почти до боли, и, не желая сцены, она вынуждена была последовать за ним в свой фантастический салон.
В дверях молодой человек спокойно поклонился присутствующим.
— Не забудьте, фрейлейн фон Цвейфлинген, что до моего отъезда в А. я еще хочу послушать ноктюрн Шопена, — сказал вслед министр.
Голос его был взволнованным, а улыбка неестественной.
Молодая девушка присела в глубоком реверансе. Взяв за руку маленькую Гизелу, министр отправился на нижний этаж, между тем как горный мастер с невестой и следовавшей за ней тенью госпожой фон Гербек вошли в зеленую комнату.
Глава 8
Впервые студент очутился перед невестой своего брата. Вялый, с осунувшимся бледным лицом он казался старше своих лет. Неприязнь горела в его глазах: стоя в углу в тени, он стал невольным свидетелем разговора брата с министром.
На Ютту он, по-видимому, произвел самое неприятное впечатление, главным образом потому, что нисколько не был восхищен ее прелестями. Она с холодным выражением лица протянула ему кончики пальцев, до которых он так же холодно едва дотронулся.
Во мнимом утомлении и изнеможении, искусно воспроизводя поведение великосветских дам, Ютта опустилась на козетку. Куда девалась та очаровательная, детская застенчивость, с которой она стояла когда-то перед министром!
Движением руки она пригласила молодых людей присесть, госпожа фон Гербек разместилась рядом с ней. Возбужденный вид почтенной дамы, играющий роль дуэньи при молодой аристократке, ее пылающие щеки и горящие глаза напомнили студенту об изрядном количестве бутылочек с серебряными горлышками, которые он мельком видел на буфете в коридоре.
Поборов в себе негодование, вызванное странным поведением Эдгардта, она старалась поддерживать разговор, так как Ютта безмолвствовала и казалась углубленной в созерцание своего букета. Гувернантка говорила о половодье, о возможности наводнения, беспокоилась, что вода может подняться до ступеней Белого замка, но ни единым словом не обмолвилась о бедственном положении селений.
Горный мастер, очевидно, не слушал ее болтовню, глаза его не отрывались от лица невесты — ведь должны же когда-нибудь подняться эти опущенные ресницы…
Молодая девушка упорно продолжала рассматривать свой букет.
— Я тоже очень хотел бы послушать ноктюрн Шопена, Ютта, — вдруг произнес горный мастер звучным голосом, прерывая гувернантку на середине фразы.
Девушка встрепенулась: удивление и испуг выражали ее широко раскрытые глаза.
Госпожа фон Гербек онемела. Неужто этот человек дошел до такой степени нахальства, что воображает себе возможность присутствовать в музыкальной комнате его превосходительства?!
— Само собой разумеется, не здесь, — продолжал спокойно молодой человек. — У тебя нет своего собственного инструмента, он в пасторском доме.
— В пасторском доме? — воскликнула госпожа фон Гербек, всплеснув руками. — Ради всего святого, что это у вас за идеи, мой дорогой господин мастер? Присутствие фрейлейн Цвейфлинген в доме пастора невозможно, ведь она совершенно разошлась с этими людьми!
— Об этом я слышу в первый раз, — сказал молодой человек. — Разошлась только потому, что твои расстроенные нервы не могли выносить детского шума? — обратился он к Ютте.
— Ну да, конечно, это было главной причиной, — ответила она с неудовольствием. — Я и сейчас без ужаса не могу вспоминать всех этих Линхенов и Минхенов, Карльхенов и Фрицхенов с их подбитыми гвоздями башмаками и пронзительными голосами; с того ужасного времени у меня случилась нервная головная боль… Да и наконец я должна тебе сказать, что чувствую антипатию к самой пасторше. Эта грубая, доморощенная особа непомерно властолюбива, а я не имею ни малейшего желания ей подчиняться, потому что все ее интересы сводятся к кухонным и детским горшкам. И я, естественно, должна отказаться от других, высших интересов.
И она снова утомленно опустилась на подушки козетки.
— Это очень жесткий и скоропалительный вывод, Ютта, — произнес горный мастер. — Я высоко ценю пасторшу, да и не только я один — ее любят и уважают во всей округе.
— Ах, боже мой, что понимает это мужичье! — госпожа фон Гербек пожала плечами.
— Ютта, я убедительно прошу тебя серьезнее отнестись к этой прекрасной женщине, — продолжал он, не обращая внимания на едкий выпад гувернантки, — тем более что в нашей будущей уединенной жизни на заводе она единственная женщина, с которой ты будешь общаться.
Ютта еще ниже опустила голову, а госпожа фон Гербек принялась откашливаться.
— Так ты позволишь мне принести тебе шляпу и салоп? — спросил Теобальд, поднимаясь. — На улице так хорошо…
— И дороги залиты водой, — добавила сухо гувернантка. — Я положительно вас не понимаю, господин мастер. Вы во что бы то ни стало хотите, чтобы фрейлейн фон Цвейфлинген заболела? Я забочусь о ней, оберегаю от сквозняков, а теперь она, неизвестно для чего, должна промочить ноги? Делайте со мной что хотите, но я этого не допущу!
Холодный взгляд был ответом на ее жаркую тираду, и дама поняла, что этот человек не позволит шутить с собой.
— Лесная тропинка, по которой так часто ходила встречать меня моя невеста, почти всегда была сырой, не так ли, Ютта? — сказал он, улыбаясь девушке.
Неприязненное выражение скользнуло по ее зардевшемуся лицу. Было лишним знать кому бы то ни было, что когда-то она с лихорадочным нетерпением и страстным желанием, невзирая на непогоду, ходила на встречу с возлюбленным…
Ютта молчала.
— Бесполезный спор, — сказала она наконец резким тоном. — Сегодня я намерена никуда не выходить, тем более в пасторский дом. Кстати, я заявляю тебе, Теобальд, что никогда ноги моей не будет в этом доме!
Горный мастер минуту стоял молча. Руки его упирались в спинку стула. Темные сросшиеся брови грозно нахмурились.
— Через три недели маленькая графиня Штурм возвратится в А.? — спросил он вдруг.
Обе женщины молчали.
— Могу я спросить, Ютта, где ты предполагаешь поселиться, когда Белый замок опустеет?
Молчание.
Бывают минуты, заключающие в себе целый ряд последующих явлений и событий, и человек инстинктивно мгновенно уразумевает их значение. Словно малейшее сотрясение сейчас сбросит небольшой камень, и вся постройка враз рухнет… Вот и теперь горный мастер сознавал, что эта минута была для него роковой — в данном случае объяснение было неизбежным.
— До того времени, когда ты вступишь хозяйкой в мой дом, — продолжал он, и голос его слегка дрогнул, — до того времени дом пастора единственное приличное для тебя место.
— Как, — госпожа фон Гербек растерянно развела и опустила на стол свои полные белые руки, — вы всерьез полагаете поселить фрейлейн фон Цвейфлинген в этих трущобах?! Я прихожу в ужас, представляя себе это очаровательное аристократическое создание в отвратительной мещанской обстановке, среди толпы ребятишек, орущих во все горло! И потом, этот жалкий обед, грубая домашняя работа, а всех духовных наслаждений — глава из Библии! Я не отрицаю, вы, может быть, очень любите вашу невесту, но настоящей нежности к ней у вас нет. Вы жестоко игнорируете наличие в душе Ютты того, над чем напрасно потешаются и господа социалисты, и демократы со всей их мудростью и что не могут изгнать из нашего сердца никакие обстоятельства, потому что оно действительно имеет свой божественный источник. Я говорю о сознании благородства происхождения!
Студент прерывисто двинул стулом, его поднятый кулак готов бы удариться о стол, но горный мастер вовремя взглядом остановил его.
— И ты так же думаешь, Ютта? — спросил мастер с нажимом.
— Боже мой, как ты это трагически принимаешь! — произнесла девушка с досадой.
Ее большие темные глаза ледяным взглядом оглядели неотесанного бурша[5], затем обратились на жениха.
— Не можешь же ты в самом деле требовать, чтобы я распевала гимны в честь дома, где чувствовала себя невыразимо несчастной. Но прошу тебя, Теобальд, оставь эту трагическую позу, поди сядь здесь.
Приветливая улыбка заиграла на ее губах.
Он сел рядом с ней.
— Я знаю исход, — начала она.
Госпожа фон Гербек, после своей возвышенной речи опустившаяся в изнеможении на подушки, поспешно протянула свою руку к молодой девушке.
— Не теперь, моя дорогая, — сказала она многозначительно. — Господин мастер, кажется, не расположен сегодня понимать простые вещи.
— Но, боже мой, когда-нибудь должна же я сказать это! — рассердилась Ютта. — Теобальд, у меня есть план, мне сделали предложение… Впрочем, называй как хочешь… Одним словом, его светлость предлагает мне поступить в придворные дамы…
Молодой человек минуту стоял молча. Его лицо окаменело. Наконец после тяжелой паузы он поднял глаза; взгляд его ясно говорил, какой смертельный удар был нанесен его сердцу.
— Княгине известно, что ты обручена? — спросил он почти беззвучно, устремив потухшие глаза на свою невесту.
— Еще нет.
— И ты полагаешь, что при таком строгом дворцовом этикете, как в А., сделают придворной дамой невесту какого-то горного мастера, смотрителя завода?
— Надо надеяться, что их светлость на этот раз сделают исключение, принимая во внимание древнюю фамилию Цвейфлингенов, — быстро вмешалась госпожа фон Гербек. — Само собой разумеется, к этому деликатному вопросу следует подойти очень тонко, предоставьте это мне, любезный господин мастер. Время лучший помощник. Первую половину года нет необходимости сообщать об этом их светлости, а там…
— Прошу вас, позвольте мне остаться наедине с моей невестой, — перебил ее горный мастер.
Дама онемела от изумления. Как! Этот человек, которого вынужденно принимают здесь, осмеливается выгонять ее из ее собственной комнаты?! Его превосходительство министр не позволяет себе такого ледяного резкого тона… Эта мужицкая наивность до крайности забавна и смешна. Гувернантка, однако, ничем не выдала своих мыслей, видя мрачную решимость, с которой молодой человек, поднявшись, ждал ее удаления.
Она бросила быстрый взгляд на Ютту Этот благородный профиль в его безмолвной надменности с красиво вырезанными, слегка подвижными ноздрями и высокомерно поджатыми губами выражал холодную решимость противостоять попыткам убеждения «неотесанного мужичья»…
С выражением величественной иронии на лице, поглядывая направо и налево, она выплыла из салона. Одновременно вышел и студент, закрыв за собой дверь.
Поднявшись, Ютта отошла в глубокую оконную нишу; мастер последовал за ней. Молодые люди были достойны друг друга, оба в полном расцвете сил и красоты. Зеленые, тяжелые занавеси как бы отделили их от всей аристократической обстановки комнаты. Густой плющ, спускаясь со стены, вился над их головами, в окно глядел мир во всей своей весенней красоте…
— Ты, стало быть, находишься уже в сношениях с двором? — начал Теобальд; решительный тон вопроса был не в состоянии скрыть горечь разбитого сердца.
— Да, — ответила молодая девушка, и, проводя рукой по своему роскошному платью, продолжила: — Эту ткань прислала мне княгиня и еще целый сундук с тончайшим бельем, шалями и кружевами — моя уборная точно магазин… Ее светлости известно мое финансовое положение, и она, во избежание кривотолков, желает, чтобы я явилась ко двору в приличном виде.
Все это она проговорила быстро, как бы между прочим, вроде подобная вещь разумелась сама собой, между тем горный мастер с ужасом и недоумением взирал на нее.
Сдержанность и терпение этого человека изменили ему, благородное негодование и глубокая скорбь звучали в его голосе, когда он заговорил:
— Ютта, и ты осмеливаешься разыгрывать со мной такую жалкую комедию?
Она высокомерно вскинула голову.
— Ты, кажется, намерен оскорблять меня! — холодная усмешка, как ни странно, сочеталась с пылающим взором. — Берегись, Теобальд, я уже не ребенок, которого водили на помочах ты и моя полубезумная старуха мать!
Он с испугом взглянул ей в лицо, затем, глубоко вздохнув, провел рукой по лбу.
— Да, ты права, а я был слеп! — проговорил он едва слышно. — Ты более уже не ребенок, который когда-то, прильнув к моей груди, шептал мне, оробевшему и не верившему своему счастью: «Я люблю тебя, ах, как люблю!»
И он стиснул зубы.
Молодая девушка в замешательстве рвала на мелкие кусочки лист плюща; мерное шуршание шелкового платья слышалось за дверью салона — гувернантка как верный телохранитель маршировала в соседней комнате.
— Я не понимаю, — отрывисто заговорила Ютта, — с какой стати ты начинаешь мне напоминать о моем обязательстве таким странным образом? Докажи, чем я нарушила его?
— Изволь, Ютта! Из княжеского двора в мой дом нет возврата!
— Ты говоришь это, не я!
— Да, я говорю это! И если ты действительно захочешь вернуться, мой дом будет закрыт для тебя… Мне не нужна жена, вкусившая удовольствий придворной жизни! Я не имею ничего общего с женщиной, окунувшейся в это море разврата и пошлости! О, как глупо! Я клятвопреступник, я изменил бедной слепой женщине! Ни часу не должен был я оставлять тебя в Белом замке! Ты здесь вкусила отравы — тряпки, эти подачки, которые ты с такой гордостью носишь, отравили твою душу! Ютта, оставь замок, — умолял он, взяв руку молодой девушки.
— Ни за что на свете не сделаю такой глупости, над которой все будут смеяться!
Он выпустил ее руку.
— Так… Но я еще задам тебе вопрос: чьему ходатайству обязана ты своим будущим блестящим положением?
Она взглянула на него нерешительно.
— Моей приятельнице, госпоже фон Гербек, — ответила она медленно,
— Кто знает чопорность нашей царствующей династии, тому хорошо известно, что прислуга министра не может иметь непосредственного влияния, — возразил он коротко.
Гувернантка, как ужаленная, отскочила от двери, возле которой подслушивала разговор в комнате.
— Ютта, мне больше нечего сказать, с этой минуты я тебе чужой человек! — продолжал он, повышая тон. — Но я должен с тобой говорить от имени твоей матери! Поступай куда хочешь: твое древнее благородное происхождение дает тебе право доступа к любым дворам, только уходи отсюда… Ты не должна пользоваться благосклонностью того, кого проклинала твоя несчастная мать. Ютта, министр…
— А, теперь ты появляешься на сцене мщения! — злобно прервала его девушка, стремительно отходя от окна. — Издевайся над ним сколько хочешь! — закричала она в бешенстве. — Называй его убийцей, кем угодно! И даже если весь свет будет кричать об этом и подтверждать это, я не поверю и слушать не буду!
И она зажала уши.
Помертвевшие губы молодого человека были так плотно сжаты, как будто хотели замолкнуть навеки. Медленно снял он обручальное кольцо и протянул его девушке. Она поспешно стала снимать свое, и теперь, в первый раз за всю эту бурную сцену, лицо ее покрылось густым румянцем стыда и смущения. Она все время держала тяжелый букет в правой руке, чтобы не видеть обручального кольца, на котором постоянно останавливала свой смущенный взгляд неверной невесты.
Горный мастер направился к двери, которую в эту минуту открыл студент, а из салона уже спешила госпожа фон Гербек, с нежностью раскрывая свои объятия «непоколебимой».
— Он иначе не захотел, глупец! — прошептала с досадой молодая девушка, не слишком вежливо избегая объятий гувернантки.
Она поднесла к носу флакон с освежающей эссенцией и припудрила лицо, желая предохранить кожу от портящего ее волнения.
Глава 9
Оба брата буквально бежали к выходу из замка — даже благоухающий воздух длинных коридоров казался им наполненным ложью и изменой.
Внизу, в дверном проеме музыкального салона, стоял управляющий замком и призывал слуг, чтобы переставить рояль на другое место. Шелковые пунцовые оконные занавеси были опущены, на стенах горели канделябры, яркий огонь пылал в мраморном камине, прислуга накрывала стол для кофе — словом, вид музыкального салона его превосходительства был как нельзя привлекательным. Сегодня будет исполнен ноктюрн Шопена, а затем гости, распивая кофе из изящного фарфора и опустошая серебряную корзинку с печеньем, посмеются над изгнанным претендентом на руку будущей придворной дамы ее светлости.
В одном из стоящих возле камина кресел сидела маленькая Гизела. Худенькие ножки были скрещены, маленькое бледное личико резко выделялось на цветной обивке кресла. Увидев в открытую дверь проходящих по коридору молодых людей, она быстро вскочила. Очевидно, девочка осталась без всякого надзора, ибо в то время, когда горный мастер вышел на лестничную площадку, она догнала его, остановила и, вытащив из кармана целую пригоршню медных монет, задыхаясь проговорила:
— Возьмите, пожалуйста, я собирала их, потому что они красивые. Здесь много денег, не правда ли?
Теобальд остановился, его невидящий взгляд упал на ребенка.
— Не прикасайся к нему! — угрожающе воскликнул студент, отталкивая девочку, и горько рассмеялся, когда монеты, выскользнув из рук испуганного ребенка, покатились по площадке.
— Тебе уже известно, змееныш, — воскликнул он, — как знатные люди обращаются с сердечными ранами других людей? Вы думаете, что деньги всесильны и в этом случае! Но в тебе-то что знатного, гадкое, больное существо?
Звук его сильного юношеского голоса звонко отдавался в вестибюле. Прислуга и управляющий с вытянутыми шеями выглядывали из дверей музыкального салона, а в глубине коридора показалась Лена. Она всплеснула руками, увидев маленькую графиню стоящей без теплой одежды, с непокрытой головой на сквозняке. Расслышав же слова студента, она в испуге бросилась к ребенку и оттащила его от дерзкого человека. В эту же минуту в одном из окон нижнего этажа белая рука приподняла опущенный занавес и показалось бледное лицо министра. Лихорадочные пятна на щеках студента запылали еще ярче.
Он приблизился к окну.
Министр отшатнулся, но затем веки снова прикрыли глаза — поднятая рука молодого человека была пуста.
— Да, смотри и радуйся! — закричал студент далеко разносящимся голосом. — Презренная там, наверху, отлично обделала свое дело: плебей уходит прочь! Ладно, продолжай так, сиятельный! Не обращай внимания на голод в стране, которой ты так хорошо правишь! Да и что тебе, иноземцу, до страданий здешнего народа!
Голова министра исчезла, занавес опустился, в вестибюле раздался звонок.
Было ли приказание возвратившимся с испуганными лицами лакеям выбросить крикунов вон, осталось неизвестным, так как горный мастер уже опустил руку на плечо брата и увлек его за собой.
Высокая атлетическая фигура молодого человека, его спокойное лицо и остановившийся взгляд, который он, уходя, бросил на замок, были способны вселить уважение и в эти мелкие, холопские души, ибо слуги, не шевелясь, стояли у входа, в то время как братья шли по двору.
Легкие вечерние сумерки окутывали окрестности. Солнце садилось, позолотив последними лучами вершины гор. Сразу стало свежо. Парники уже накрыли соломенными рогожами, из труб Нейнфельда валил густой дым.
Заметил ли молодой человек, что, выйдя из ворот Белого замка, он пошел в противоположном направлении?
Студент заботливо взял брата за руку, заглянул ему в лицо и понял, что в эту минуту страшная душевная мука овладела всем существом молодого человека и гнала его вперед. Он молча пошел рядом.
Так и шли они все дальше и дальше по залитому лугу, через низкий ольшаник, не замечая, что их ноги вязнут в болотистой почве. Уже туман разостлался над долиной, когда они поднялись на гору. Но что может спасти раненного насмерть оленя, даже если он и скрывается от глаз охотника? Он уже несет в себе смерть, он мчится с ней через горы и долины. Уста молчат, но в этом безмолвии еще громче вопиет предсмертная мука.
Горный мастер достиг уже площадки горы, в то время как студент отдыхал, прислонясь к дереву на склоне.
Наступившая темнота накрыла долину, лишь пенящаяся река слабо поблескивала, и в горах гулким эхом отдавался ее грозный ропот. В селении зажигались огни, дым из печей завода поднимался к небу. В Белом замке ярко светились окна. Его превосходительство, вероятно, уже катил в город, спеша к придворному балу, и на его бледном лице с сонливо опущенными веками было торжество, а на роскошной мягкой софе графини Фельдерн в эту минуту, возможно, отдыхала дочь несчастной слепой старухи. В блестящем шелковом платье от царских милостей и щедрот мечтала она о том, что с появлением новой придворной дамы взойдет ее ослепительная звезда. Длинная галерея предков в покинутом Лесном доме — этот увековеченный кистью прототип боярской спеси — оживет в юном отпрыске, и древнее имя снова будет гордо звучать при дворе. В хрупком существе скрывалась порода, строгий дух предков. Драма, для исполнения ролей в которой этот ряд высокородных охотников предоставил немало актеров, разыгрывалась и ныне: в жертву аристократической гордыне была принесена любовь.
Измученный до полусмерти студент уговорил брата вернуться домой. Они с трудом спустились с горы и теперь стояли в глубоком ущелье, где, пенясь и клокоча, несла река свои вздымающиеся воды.
Взошла луна и осветила мутную массу воды с несущимися по ней деревьями. Вода в реке была почти наравне с берегом.
Чуть ниже, в гнездившейся в лощине деревушке, показались люди. Мужчины и женщины несли на головах постели и кое-какую домашнюю утварь, дети гнали перед собой пару коз.
— Ночью будет неладно, вода все прибывает! — обратился один из шедших к горному мастеру.
Люди эти переселялись в другие, построенные повыше лачуги.
Эта весть как бы отрезвила мужчину. Он быстрым шагом пошел вдоль реки — все его работники, живущие в Нейнфельде, были в опасности.
Он вгляделся в то, что несла в своих водах разлившаяся река: вот дверь, за ней, между поленьями дров, балки, драницы крыш…
А тихая луна льет свои серебряные лучи на эту мрачную картину.
На нейнфельдской башне пробило девять. Проплутав четыре часа, братья подошли к мосту. Студент от усталости был близок к обмороку. Вдруг на противоположном берегу показался Зиверт. Он махал руками и что-то кричал, но за шумом плотины ничего нельзя было разобрать.
В то время как горный мастер остановился, силясь расслышать слова старика, студент нетерпеливо ступил на мост и пошел далее.
Крики старика усилились, он как безумный замахал руками, и в эту минуту раздался треск, проносившиеся балки ударились о сваи, те стали погружаться в воду; волны в один момент разнесли подгнившие подпорки моста, и студент исчез в неистовой пляске досок, балок и деревьев.
Горный мастер бросился за ним.
Ослабленный болезнью, молодой человек погибал в стремительном потоке. Даже такой сильный мужчина, как смотритель завода, не мог противостоять напору воды: дважды он напрасно протягивал руку несчастному, но их неумолимо несло к плотине. Наконец Теобальду удалось схватить брата. Но тут случилось самое ужасное: студент как бы обезумел: он не узнавал своего спасителя, отбивался от него, защищаясь от спасающей руки с таким же отчаянием, как и от готовых поглотить его волн.
Но, тем не менее, они приближались к берегу. Последним, титаническим усилием мастер вытолкнул брата на берег, где Зиверт поймал его за руку и вытащил из воды.
Именно в этом месте река была наиболее глубока, а берег возвышался фута на три над поверхностью воды.
Последнее движение, которым он выбросил на берег брата, откинуло его самого на середину реки. И снова началась борьба, теперь уже за собственную жизнь. Или не дорога уже ему была эта жизнь, или действительно силы изменили ему, но молодой человек вдруг исчез.
Зиверт в отчаянии метался по берегу, заламывал руки и звал тонущего. И вдруг высоко над водой мелькнуло бледное как смерть лицо, руки сделали как бы прощальный жест. Старый солдат клятвенно утверждал всю оставшуюся жизнь, что видел улыбку на этом лице. «Прощай, Бертольд!» — разнеслось над водой.
Доски и палки сомкнулись над местом, где погибли молодость, красота и честное, мужественное сердце. Старый солдат стоял на берегу, не в силах оторвать глаз от мчавшейся водной массы, у плотины он вновь заметил взмах рук, затем все с грохотом исчезло в глубине…
На нейнфельдском кладбище, рядом с могилой слепой, похоронен был и горный мастер. Тело погибшего нашли неподалеку от Нейнфельда зацепившимся за ивовый кустарник. Ходил слух, что и студент утонул, ибо с той ночи он бесследно исчез. «К своему счастью», — говорили люди. В замке с негодованием обсуждалось, какие ужасные вещи наглый, дерзкий «дьявол» наговорил его превосходительству, и все считали, что это неслыханное преступление требует достойного возмездия.
Год спустя после этих событий, когда первые весенние цветы распускались на могиле горного мастера, в придворной капелле А. совершалось бракосочетание.
На хорах теснилась знать, присутствовали даже члены княжеской фамилии.
Невеста, словно мраморное изваяние, стояла неподвижно. В глазах ее светилось торжество: все, чего она так жаждала, к чему жадно протягивала руку — блеск и высокое положение в свете, — было достигнуто.
Увешанным орденами женихом был барон Флери, министр, а рядом с ним стояла придворная дама Ютта фон Цвейфлинген, «дочь барона Ганса фон Цвейфлингена и Адельгунды, урожденной баронессы фон Ольден».
— Безупречный союз, ваша светлость, — прошептала обергофмейстерина с улыбкой глубокого почтения, обращаясь к княгине и кланяясь чуть не до земли.
Глава 10
Одиннадцать лет прошло со дня смерти горного мастера.
Радостно забилось бы сердце покойного, с теплотой и участием относившегося к нуждам своих земляков, при виде нейнфельдской долины.
Белый замок, не тронутый ни временем, ни непогодой, возвышался среди зелени, как будто все эти годы сохранялся под стеклянным колпаком.
Высокой белой стеной отделенный от всего живущего вне его, этот строго охраняемый, заповедный мирок столь же консервативно прозябал в приданной ему форме, как и сами принципы аристократии.
Резкий контраст с этой добровольно наложенной на себя неподвижностью представляла деятельная жизнь по другую сторону стены. Ее глубокое, могучее дыхание далеко простирало свое серое знамя. Оно развевалось теперь и над Белым замком, весело разгоняя застоявшийся воздух, которым дышали аристократические легкие: в тихие горы твердой поступью шло крупное производство.
Шесть лет тому назад завод был продан государством в частные руки и с тех пор разросся до таких размеров, что прежде невозможно было и вообразить. С баснословной быстротой возникали его здания в нейнфельдской долине. Там, где когда-то одиноко высилась доменная труба, теперь дымились четырнадцать фабричных труб. К производству стали добавилось бронзо-литейное производство. В прежние времена завод производил лишь самые примитивные изделия, ныне же его литейная продукция расходилась по всему свету.
Заводские корпуса, где грохотал молот, разбивающий руду, отливались формы, где ковалось и пилилось, бронзировалось и наводилась чернь, занимали приблизительно все пространство между прежним заводским зданием и селением Нейнфельд.
Селение тоже было едва узнаваемо. Огромное производство требовало много рук. Прежнего рабочего персонала не хватало, и сотни незанятых людей стекались из окрестных мест. Как по волшебному мановению исчезли все признаки бедности и нищеты, до той поры придававшие угрюмый вид даже прекрасной горной природе.
Впору было предположить, что новый владелец, создавая все это, имел лишь одну цель, а именно благосостояние народа, ибо заработная плата была значительно повышена, а ссуда, выдаваемая работнику для постройки дома, взималась незначительными суммами постепенно, и человек в результате становился собственником жилого дома незаметно для самого себя. Но предпринимателем был южноамериканец, нога которого, как говорили, никогда не ступала на европейскую почву. Он был и оставался незримым, как какое-нибудь божество, делами же управлял его уполномоченный, тоже американец. Недоброжелатели рушили предположение о необычайной гуманности, и все было объявлено «заморской спекуляцией, чуждой немецкому духу».
По поводу того, что исчезли нейнфельдские мазанки с заклеенными бумагой окнами и прохудившимися крышами, в печати говорилось, «что мазанки эти вполне удовлетворяли потребностям своих обитателей, ибо ни один из них не замерз в подобном жилище».
Однако, как бы то ни было, своевременно или нет, но преображение Нейнфельда было фактом очевидным и благотворно сказывалось на жителях.
Двухэтажные красивые домики с красными черепичными крышами, с выкрашенными светлой краской стенами, увитыми диким виноградом, с большими окнами стояли на месте убогих лачуг. Перед каждым домом красовался цветник, дорожки были посыпаны песком; за домом виднелся хорошо обработанный огород. Да и сами жители приобрели вид людей, понимающих свое человеческое достоинство. Болезни и порок, эти неизбежные спутники нищеты, стали редки в Нейнфельдской долине. Невидимый человек из Южной Америки, казалось, был настоящим Крезом и, по выражению простодушных селян, «был гораздо богаче их государя», ибо он выстроил новые жилища также и всем своим рабочим из соседних селений. Устроена была также народная библиотека, открыты школы, пансионные классы и другие благородные заведения. Таким образом, прогресс, словно на крыльях бури, был занесен в дремучую страну, доселе тупо лежавшую у подножия Белого замка.
Кроме завода, чужестранец приобрел и все прежние лесные владения Цвейфлингенов. Барону Флери была предложена такая баснословная сумма, что было бы безумием с его стороны не согласиться на продажу. Теперь и лес, и Лесной дом имели одного хозяина.
В один прекрасный день все Цвейфлингены и оленьи головы, осторожно уложенные в ящики, отправились в А., где в пышном дворце министра для них было отведено особое помещение.
Явились работники и восстановили старый, запущенный Лесной дом, для какой цели, никто не знал. По окончании работ дом был заперт, и лишь время от времени по приказу управляющего проветривались комнаты.
Министр редко приезжал в Аренсберг, а когда это случалось, рассказывала прислуга, украдкой опускал шторы на окнах, из которых виден был преображенный Нейнфельд.
Продавая завод, который, по его выражению, был тяжким бременем для государства, он и не подозревал, что тот попадет в «такие неумелые» руки. Эта поистине образцовая колония являлась полнейшим отрицанием его правительственной системы. На его собственных глазах развивался губительный дух нововведений, огнем и мечом уничтожить который он был бы рад.
Его превосходительство, как и одиннадцать лет тому назад, все так же крепко держал в своих руках кормило власти. За последние годы он несколько расширил свою правительственную программу, а именно начал покровительствовать религии. Каждое воскресенье он присутствовал при богослужении, чтобы, так сказать, получить небесное благословение своим мудрым действиям и «благотворному правлению».
И в самом деле, государственная машина была смазана и функционировала удовлетворительно, так что государь каждый вечер с чистой совестью мог отходить ко сну и спокойно почивать, не тревожась о государстве, а министр ежегодно на несколько месяцев отправлялся отдыхать за границу.
Барон Флери проводил время большей частью в Париже. Как потомок эмигрировавшей в 1794 году французской дворянской фамилии, он, само собой, питал привязанность к своему прежнему отечеству, но посещения сии имели и другие причины, как постоянно отмечал он публично.
Недвижимого имущества он, понятно, не мог иметь во Франции: после бегства представителей фамилии оно было конфисковано и, несмотря на усиленные протесты его отца, вернувшегося было на короткое время во Францию, потеряно безвозвратно. Но каким-то чудесным образом к отцу вернулись его драгоценности. Флери совершенно внезапно, среди ночи, вынуждены были бежать из своего родового замка, окруженного санкюлотами[6] и собственными восставшими крестьянами. Все деньги и драгоценности были заблаговременно сокрыты в потаенном месте в погребе. Дикие шайки, разорив замок, не нашли сокровищ, которые впоследствии старый, верный слуга, служивший садовником, незаметно перенес в свое жилище. И вот, когда возвратившийся Флери, сцепив зубы, стоял у ворот своего бывшего имения и смотрел на отстроенный замок, к нему подошел седой, казавшийся впавшим в детство старик и, всхлипывая, бросился целовать его руки. Затем он повел барона в погреб своего бедного домишка и показал ряд бочонков, наполненных золотом. Эти деньги старый барон Флери удачно поместил во Франции, о чем нередко упоминал министр и что было причиной его частых поездок в Париж.
Очевидно, оставшееся ему после отца наследство было огромным, ибо министр вел жизнь поистине царскую, особенно после заключения второго брака. Его доходы в Германии, как бы они ни были значительны, в сравнении с его расходами были каплей в море. Понятно, что этот «золотой фонд» поднимал его превосходительство министра на особую высоту, и, казалось, занимал он сей высокий пост единственно из преданности своему другу, светлейшему князю.
Как уже было сказано, Белый замок редко видел владельца, тем не менее он не совсем осиротел.
Молодая графиня Штурм жила неподалеку, в своем Грейнсфельде, и нередко проводила месяцы в любимом ею Аренсберге. Тогда Белый замок представлялся еще более недоступным, ибо молодая девушка была воспитана строго во всех предрассудках своего сословия и к тому же с детства была такая болезненная, что всю свою юную жизнь проводила почти в монастырском уединении. На седьмом году жизни она была чем-то испугана до нервного припадка. Ввиду врожденной хрупкости и слабости ребенка болезнь приняла угрожающий характер. С тех пор при малейшем волнении припадки возвращались. Доктора в один голос заявили, что девочка почти нежизнеспособна. Итак, в глазах света маленькая графиня Штурм считалась «заживо умершей», и все про себя заранее поздравляли министра, ибо он был единственным наследником ребенка.
Согласно докторскому предписанию, девочка была перевезена в Грейнсфельд на чистый горный воздух. Она была окружена комфортом и роскошью, приличествующими ее высокому происхождению, но в то же время была лишена всякого общества. Ее одиночество разделяли гувернантка госпожа фон Гербек, доктор и изредка учитель Закона Божьего. Для жителей А. она уже почти не существовала, крестьянам же Аренсберга и Грейнсфельда лишь мельком, в окне проезжающей мимо них закрытой кареты, случалось видеть ее бледное личико. Даже в церкви им не удавалось посмотреть на свою госпожу, ибо, будучи воспитана католичкой, она никогда не посещала протестантского храма.
Так проходил год за годом, милостиво отсрочивая предсказанную раннюю смерть.
Врачи, глубокомысленно покачивая головами, продолжали делать прогнозы, а между тем, им вопреки, из уготованного тлена расцвела прекрасная лилия, бодро и весело смотревшая в светлое лицо жизни.
Там, где в былые времена владения Цвейфлингенов сливались с землей, принадлежащей Аренсбергу, расстилалось прекрасное лесное озеро.
Жаркое июльское солнце близилось к своему закату, последние лучи золотили зеркальную поверхность. Только вдоль поросших дубовыми и буковыми деревьями берегов, там, где ветви кустов нависали над водой, та была темной, как и сам лес.
По озеру плыла лодка.
На веслах сидела молодая девушка, напротив, на узенькой скамейке, трое детей — два мальчика и девочка — пели, и их звонкие голоса разносились над озером. Девушка же гребла молча.
Вдруг дети смолкли. На противоположном берегу показался господин с двумя дамами.
— Гизела! — закричал господин, рассмотрев сидевших в лодке.
Девушка встрепенулась; щеки ее вспыхнули, в глазах мелькнула досада.
— Делать нечего, придется нам пристать, — сказала она, с улыбкой взглянув на детей, и, ловко развернув лодку, стала грести к берегу. Размеренные, неспешные удары весел ясно говорили, что девушка не стремилась побыстрее достичь берега.
Не было ли это причиной того, что господин на берегу мрачно сдвинул брови, а красивая дама, пришедшая с ним, с выражением неописуемого изумления, нетерпения и досады отняла от глаз лорнетку?
— Ну, дитя мое, в странном положении мы тебя находим! — резко сказал господин, когда лодка ткнулась носом в берег. — Наконец, что это за благородные пассажиры, которых ты перевозишь? Сомневаюсь, чтобы они, как и ты, помнили, кто сидит у них на веслах.
— Милый папа, на веслах сидит Гизела, имперская графиня Штурм-Шрекенштейн, баронесса Гронег, владелица Грейнсфельда и так далее, и так далее, — отвечала молодая девушка.
В тоне ответа слышалось не плутовское поддразнивание, а совершенно серьезное возражение на упрек. В эту минуту говорившая смотрелась истинной представительницей своего громкого аристократического титула.
Девушка, пристав к берегу, легко выпрыгнула из лодки.
Ребенок с некрасивым, угловатым, почти безжизненным лицом, хилое создание, приговоренное медицинскими светилами к смерти, неожиданно превратился в прелестную девушку. Кто видел портрет графини Фельдерн, «красивейшей женщины своего времени», мог бы подумать, что это она вышла из золоченой рамы — так поражало несомненное сходство внучки с бабушкой.
Конечно, чистые, задумчивые глаза девушки не обладали демонической силой черных, сверкающих глаз бабушки, а темно-русые, с некоторым каштановым отливом волосы не напоминали золотистых волос графини Фельдерн. Но все же красавица словно ожила в этом юном существе. Такой же ясно-холодный, твердый взгляд, о который разбивалось всякое желание получить благосклонность, все та же сдержанность в обращении… Все это как нельзя резче проявилось в эту самую минуту, когда девушка легко и непринужденно наклонила голову, но рука ее не протянулась для дружеского пожатия, хотя его превосходительство прибыл прямиком из Парижа, где пробыл три месяца, а его красавица супруга всю зиму и весну провела в Меране с больной княгиней и, таким образом, не виделась с падчерицей около года.
Если дама была изначально напугана поступком девушки, решившейся одной отправиться кататься в лодке, то теперь взгляд ее выражал что-то похожее на ужас. Но выражение это она постаралась скрыть. Баронесса оставила супруга и протянула свои руки молодой девушке.
— Здравствуй, милое дитя! — воскликнула она с нежной мягкостью. — Ну вот, приезжает мама и сейчас же начинает бранить! Но, право, я прихожу в ужас, видя, как ты скачешь… Ты должна думать о своей больной груди!
— У меня грудь не болит, мама. — Трудно было предположить у столь нежного юного создания такую холодность, которая прозвучала в ее голосе.
— Но, душечка, неужели ты больше знаешь, чем наш прекрасный доктор? — спросила дама, с улыбкой пожимая плечами. — Разумеется, мы никоим образом не хотим лишать тебя иллюзий, но в то же время не можем допустить, чтобы ты так пренебрегала советами врача. Ты чрезмерно утомляешь себя… Я ужасно испугалась, увидев тебя в лодке. Душа моя, ты страдаешь хореей, не в состоянии продержать спокойно руку в течение двух минут и, несмотря на это, бедными, больными ручками пытаешься управлять лодкой!
Молодая графиня, ничего не ответив, медленно подняла руку, вытянула ее и неподвижно простояла так несколько минут. Лицо ее было немного бледно, но весь облик в эту минуту был образцом юношеской силы и свежести.
— Вот, убедитесь, мама, дрожит ли моя рука, — гордо произнесла она, откидывая назад голову. — Я здорова!
Против подобного утверждения нечего было возразить. Баронесса сделала вид, что это упражнение стало причиной ее сердцебиения, министр из-под опущенных век метнул на эту руку, словно выточенную из мрамора, с розовыми ногтями, странный, боязливо-испытующий взгляд.
— Не напрягайся так, дитя мое, — сказал он, опуская руку молодой девушки. — Это ни к чему. Позволь мне и в будущем считаться с советами твоего доктора, хотя, может быть, они и будут несколько расходиться с твоим мнением. Впрочем, я не испугался, подобно маме, увидев тебя в лодке. Но должен сказать откровенно, что эта ребяческая выходка — уходить из дому и бродить по лесу, — крайне удивляет меня в графине Штурм. Не буду осуждать тебя за это, ибо все странности я приписываю твоей болезни… Вас же, госпожа фон Гербек, — обратился он к пришедшей с ним другой даме, — я не понимаю. Графиня брошена на произвол… Где были ваши глаза и уши?
Кто бы мог признать сейчас в этой толстой, неуклюжей, побагровевшей от волнения женщине прежнюю очаровательную гувернантку!
— Ваше превосходительство всю дорогу бранили меня, — защищалась она, глубоко обиженная, — теперь графиня сама подтвердила справедливость моих слов, что ее духовное и телесное спокойствие я блюду, как Аргус, но, к несчастью, с ней и тысячи глаз мало! Мы час тому назад сидели в павильоне, графиня собиралась рисовать вазу с цветами. Она встала, без шляпы и перчаток пошла в сад; я была в полной уверенности, что она вышла на минуту нарвать других цветов в саду…
— Ну да, так и было, — перебила ее молодая девушка со спокойной улыбкой, — но мне захотелось нарвать лесных цветов.
— Только этого недоставало! — Министр с трудом сдерживался. — Ты сентиментальна! Я старался оградить тебя от всяких одурманивающих мозги бредней и теперь вдруг вижу, что ты заражена этой так называемой лесной романтикой… Разве ты не знаешь, что молодая девушка твоего положения до крайности смешна в глазах здравых людей, когда, подобно какой-нибудь пастушке, бродит по полям или садится на весла?
— Чтобы перевезти фабричных ребят, — ввернула оскорбленная гувернантка. — Я не могу понять, милая графиня, как можете вы так забываться!
До сих пор глаза Гизелы со свойственным ей задумчиво-испытующим выражением были устремлены на лицо отчима. Он был всегда предупредителен с ней, и сейчас его раздражительность озадачила ее куда больше, чем сам выговор. Замечание же госпожи фон Гербек вызвало горькую улыбку на ее устах.
— Госпожа фон Гербек, — произнесла она, — я напомню вам о том, что вы всегда называли «руководящей нитью всей вашей жизни», — о Библии… Разве только благородным детям Христос дозволит прийти к себе?
Министр быстро поднял голову: с минуту он безмолвно смотрел в лицо падчерицы.
Это юное существо, которое «ввиду болезненного состояния» тщились вырастить в жизненном неведении и умственной апатии, внушая лишь аристократические воззрения и принципы, этот строго охраняемый графский отпрыск вдруг проявляет невесть каким путем выработанное им логическое мышление, фатально напоминающее пресловутое свободомыслие!
— Что за нелепости говоришь ты, Гизела! — промолвил он. — Великим несчастьем было и остается для тебя то, что бабушка твоя так рано покинула нас. Она, образец аристократического величия и женского достоинства, сумела бы… — Баронесса закашлялась и кончиком своего лакированного ботинка принялась сталкивать камешки в воду. — С корнем вырвать из тебя эти плебейские замашки, — продолжал министр непреклонно. — Ее именем строго запрещаю тебе неподобающие поступки и рассуждения, свидетелями которых мы только что были!
Напоминание о бабушке благотворно действовало на чистую душу девушки. Она благоговела перед ее памятью, не пытаясь разобраться в этом священном для нее образе. Гизела, подобно бабушке, гордилась своим благородным происхождением, и, как та требовала от нее, с феодальной жесткостью относилась к своими подданным, убежденная, что иначе и быть не должно, ибо «имперская графиня Фельдерн» поступала точно так же.
— Пожалуй, — сказала она нерешительно, — если это уж так «не пристало» мне… этого больше не повторится… Но дети не с фабрики, маленькая девочка из пастората.
Речь ее прервана была криком.
Один из мальчиков веслом оттолкнул лодку от берега, пристав затем в очень неудобном месте, и маленькая девочка, пытаясь выпрыгнуть из лодки, упала в воду. Белокурая головка исчезла под водой, но вдруг из леса выскочил огромный ньюфаундленд и бросился в озеро. Схватив ребенка, он выпрыгнул с ним на берег и положил к ногам появившегося в это время из-за деревьев незнакомого господина. Девочка, как видно, не успела испугаться — она встала на ноги и принялась тереть мокрые глаза.
— О боже, мой новый передник! — она стала выжимать мокрый фартушек. — Ну и достанется же мне от мамы…
Подбежавшая к ней Гизела дрожащими руками достала носовой платок, чтобы накинуть его на ее мокрые плечи.
— Это бесполезно, — сказал господин. — Но я попросил бы вас на будущее учесть, что и эта маленькая человеческая жизнь требует охраны, коль скоро мы берем за нее ответственность. Пусть в глазах графини Штурм она имеет цену лишь как забава, у девочки есть родители, которым она дорога.
Он взял ребенка на руки, приподнял шляпу и ушел; собака с радостным лаем прыгала вокруг него.
Платок выпал из опущенных рук молодой графини. С широко открытыми испуганными глазами и бледными губами выслушала она жесткую обвинительную речь незнакомца и теперь, не двигаясь с места, глядела ему вслед, пока он не исчез в глубине леса.
Глава 11
Ни министр, ни одна из его спутниц не приблизились к месту, где упала девочка, — дамы поспешно приподняли юбки и отступили к лесу, когда собака начала встряхиваться.
Падение и спасение девочки было делом одной минуты.
— Вы знаете, кто этот господин? — обратилась баронесса к гувернантке, опуская свой лорнет, через который она внимательно следила за всеми действиями незнакомца.
— Да, кто это? — также поинтересовался министр.
— Хорошо ли вы его рассмотрели, ваше превосходительство? — в свою очередь спросила госпожа фон Гербек. — Это он, бразильский набоб, владелец завода, невежа, игнорирующий Белый замок, как какую-нибудь кротовую нору… Я не могу понять, как графиня решилась остаться в его присутствии. Готова держать пари, он сказал ей какую-нибудь грубость, это видно по всему!
Баронесса сделала несколько шагов навстречу Гизеле, которая шла к ним с опущенными глазами.
— Тебя оскорбил этот человек, дитя мое? — спросила она нежно, в то же время испытующе глядя на падчерицу.
— Нет, — отвечала быстро Гизела, слегка покраснев. На ее лице появилось горделивое выражение, которым она обычно прикрывалась, как щитом.
Между тем министр с гувернанткой уже вошли в лес.
Его превосходительство заложил за спину руки и опустил голову на грудь — обычная его поза, когда он выслушивал доклады. Элегантность и гибкость еще присутствовали в его фигуре, но голова и борода уже поседели, и сейчас, слушая гувернантку, он забыл о себе: щеки обвисли, и это придало его умному лицу некоторую угрюмость и выявило то, что господин барон начал стариться.
— Ему как будто нет до нас никакого дела! — возмущалась гувернантка. — Шесть недель тому назад он явился сюда, как снег на голову. Я как-то, совершая свою утреннюю прогулку, проходила мимо Лесного дома, гляжу — все ставни открыты, из трубы валит дым, а один из встретившихся нейнфельдских крестьян сказал мне: «Барин из Америки приехал!» Ах, ваше превосходительство, я всегда сожалела о том, что завод перешел в такие руки! Вы не представляете, что за дух нынче поселился в людях! Новые дома и книги совсем вскружили им головы, так что они забыли, кто они есть. Надо только видеть, как они кланяются! Совсем не то, что прежде: просто наклоняют голову, а потом еще так дерзко смотрят в лицо… Все это, повторяю, очень меня расстраивает и отравляет пребывание в Аренсберге. А со времени прибытия этого Оливейры мне совсем стало невмоготу.
— Он португалец? — прервала ее баронесса, шедшая сзади с Гизелой.
— Да, так говорят, и, судя по его неслыханному высокомерию, вполне вероятно, что он происходит из какой-нибудь переселившейся в Бразилию португальской дворянской фамилии. К тому же и внешность его говорит за это. Я не его сторонница, но не могу не признать, что он очень красивый мужчина, да ваше превосходительство и сами могли убедиться в этом.
Министр ничего не ответил, и дамы замолчали.
— У него и осанка гранда, — не выдержала гувернантка, — а на лошади — просто Бог! Ах, — прервала она себя испуганно, — и как мне пришло в голову подобное сравнение!
Углы рта ее опустились, как будто к ним подвесили гири, веки смиренно закрыли замаслившиеся глазки — она была само раскаяние.
— Будьте так любезны, скажите, наконец, чем раздражает вас этот Оливейра? — спросил министр с суровостью и нетерпением.
— Ваше превосходительство, он ищет случая оскорбить нашу графиню.
— И вы принудите его к этому! — воскликнула молодая девушка с пылающим от гнева лицом.
Барон остановился, с недовольством и удивлением задержав взор на падчерице.
— О, милая графиня, вы несправедливы! Разве я была причиной, что он проигнорировал вас, когда вы мимо него проезжали? Дело было так, — обратилась она к министру и его супруге. — Я слышала, что он хочет в Нейнфельде основать приют для сирот из окрестных селений. Ваше превосходительство, в наше время надо держать ухо востро и действовать, если представляется случай. Я преодолеваю свою антипатию к противоестественным стремлениям нейнфельдского населения, запечатываю в конверт восемь луидоров от имени графини, пять талеров от вашей покорной слуги и отправляю нашу лепту португальцу для предполагаемого приюта. Конечно, при этом я пишу несколько строк, где выражаю надежду, что заведение будет на религиозной основе, и предлагаю графиню на роль попечительницы. И что же вы думаете? Деньги присылаются обратно с припиской, что фонд учреждения полностью сформирован и в пожертвованиях не нуждается, а попечительница уже имеется в лице прекрасно образованной старшей дочери нейнфельдского пастора. Ах, как меня это рассердило!
— Очень умно вы взялись за дело, любезная моя госпожа фон Гербек! — промолвил министр с едкой иронией. — И если вы так же неуклюже будете действовать и далее, то вас уже можно поздравить с успехом… Вам не следовало браться за это, — добавил он сердито. — Запомните раз и навсегда: я не хочу, чтобы вражда и неприязнь имели здесь место. И вообще, золотую рыбку нужно ловить умеючи, если вам это еще неизвестно, многоуважаемая фон Гербек!
— И как это вам пришло в голову? — воскликнула баронесса, высокомерно глядя на поставленную в тупик гувернантку. — Как решились вы по своему усмотрению распоряжаться именем графини и навязывать роль, нежелательную ни ей, ни нам? Наше бедное, больное дитя, — прибавила она уже мягко, — которое до сих пор мы берегли как зеницу ока! Видишь ли, Гизела, — вдруг сказала она, устремляя на падчерицу озабоченный взгляд, — ты далеко не так поправилась, как воображаешь себе… Вот опять твое лицо то краснеет, то бледнеет, что всегда является предвестником припадка.
Молодая девушка не произнесла ни слова. Видно было, что она находится в состоянии сильнейшей внутренней борьбы. Но затем Гизела отвернулась и, пожав плечами, пошла дальше, как бы говоря: «Я слишком горда, чтобы убеждать в том, что уже однажды сказала. Думай что хочешь».
Некоторое время все шли молча.
Госпожа фон Гербек была обескуражена. Она отстала на несколько шагов от министра, страшась заглянуть ему в лицо, выражение которого отнюдь не представлялось ей приятным.
Подойдя к воротам сада, он остановился, между тем как баронесса и Гизела пошли по аллее. Он через плечо еще раз взглянул на Нейнфельд. Красные крыши его сияли в солнечных лучах, и лишь одна выделялась среди них темным пятном — это была новая шиферная крыша пасторского дома.
Глаза министра остановились на ней — холодная усмешка появилась на его бледных губах, обнажив мелкие острые зубы.
— С тем будет скоро покончено! — сказал он.
— Ваше превосходительство, пастор… — госпожа фон Гербек была радостно удивлена.
— Отставлен… Гм-м, ему предоставляется случай узнать на собственном опыте, где легче можно заработать себе на хлеб: в слове Божьем или в делах Божьих… В самом деле, он стал невозможен, выставив на суд света свою астрономическую ученость!
— Слава Богу! — госпожа фон Гербек казалась вполне удовлетворенной. — Ваше превосходительство может об этом думать что угодно, но Господь покарал этого человека, ослепив его. Если бы только вы послушали его проповедь! Что он говорил с кафедры! Вольнодумство, конечно, на первом плане, но тут и цветы, и звезды, и весеннее утро, и солнечный свет. Так и кажется, что он вот-вот начнет говорить стихами… Он был моим противником и затруднял мою высокую миссию. Я торжествую!
Тем временем обе дамы медленно шли по аллее.
Между тем как глаза Гизелы были задумчиво устремлены в землю, взгляд мачехи мрачно следил за ней. Глядя на девушку, которую она помнила тщедушной, болезненной, напрочь лишенной очарования юности, она подумала о том удовольствии, с которым несколько недель назад отправляла падчерице из Парижа элегантный туалет, заранее представляя себе, как жалко будет смотреться в нем маленькое желтолицее чучело! И почему ни доктор, ни госпожа фон Гербек ни единым словом не обмолвились о столь чудесном превращении? Элегантная тридцатилетняя женщина, в голове которой лихорадочно мелькали все эти мысли, сама была еще очень хороша, но все же это была уже не прежняя, источающая юное обаяние Ютта фон Цвейфлинген! При вечернем освещении ее можно было принять за восемнадцатилетнюю девушку, но теперь, при ясном свете дня, начавшееся увядание было очевидным. Возможно, об этом и думала светская красавица, когда ревниво разглядывала свежее личико падчерицы.
В конце аллеи показался немолодой, заметно уставший лакей, который держал в руках клетку с птицей.
Подойдя к дамам, он чуть ли не до земли согнул свою старую спину.
— Ваше сиятельство сегодня утром изволили пожелать зяблика, — обратился он к Гизеле, — я после обеда сбегал к грейнсфельдскому ткачу, у которого лучшие певчие птицы. Не угодно ли будет вашему сиятельству взять птичку? Дорогой чуть было не улетела — в клетке была сломана палочка…
— Хорошо, Браун, — сказала молодая графиня. — Посадите птичку в другую клетку, а госпожа фон Гербек расплатится с ткачом.
В эту минуту самый строгий церемониймейстер нашел бы безукоризненной ее осанку: то была гордая повелительница, удостоившая своих подчиненных кратким словом или просто кивком головы, в общем, то была графиня Фельдерн с головы до ног.
Ни одного слова благодарности не нашлось для старика, а между тем в палящий полдень он бегал, чтобы доставить удовольствие своей госпоже! Пот катился по его лбу, старые ноги отказывались повиноваться. Но ведь это был лакей Браун, который на то и создан, чтобы ей служить. С тех самых пор, как она себя помнила, его руки и ноги двигались только для нее, глаза в ее присутствии не смели выражать ни радости, ни горя, рот открывался лишь тогда, когда она приказывала; она не знала ни повышения, ни понижения этого голоса, всегда один и тот же благоговейный полушепот. Есть ли у этого человека свои радости и печали? Думает ли, чувствует ли он?
Это никогда не занимало мыслей маленькой графини, размышляющей о том, есть ли душа у Пуса, и часами разговаривающей с ним, воображая, что кот ее понимает.
Поклонившись низко-низко, словно обещание заплатить за птицу оказывало ему какую-то незаслуженную милость, лакей удалился, осторожно ступая на цыпочках.
В вестибюле все разошлись: барон отправился к себе переодеться, Гизела прошла на свою половину. Баронесса и гувернантка стали подниматься по лестнице.
— Вы приказали подать кофе? — спросила Ютта.
— Все готово, ваше превосходительство, — ответила фон Гербек, жестом приглашая ее пройти в коридор, ведущий в сторону зала.
Слуга в другом конце коридора, увидев дам, распахнул обе половинки двери.
В зале около высокого полукруглого окна был сервирован для кофе небольшой столик. С настороженным выражением лица баронесса медленно прошла в зал. Это был тот самый большой зал, примыкающий к замковой церкви, куда маленькая Гизела пыталась проникнуть, чтобы рассмотреть фрески на стенах.
Вошедший следом слуга быстро переставил старомодные кресла так, чтобы солнце не било в глаза, с этой же целью приспустил штору. По привычке смахнул пыль, хотя она очень скоро должна была собраться снова — весь воздух в этой комнате был буквально пропитан ею.
Баронесса, не снимая ни накидки, ни перчаток, молча ждала, пока лакей закончит приготовления.
Она знаком приказала ему удалиться, затем ледяным голосом нарушила молчание:
— Любезная госпожа фон Гербек! С чего это вам вздумалось привести меня сюда?
— Это же естественно! Мы с графиней здесь обедаем и вообще проводим много времени, что соответствует нашему строгому образу жизни. Простите, если пристрастие завело меня далеко.
Она подошла к противоположной двери и распахнула ее, явив взору сумрачное и прохладное, несмотря на июльский зной, церковное помещение. Золото орнамента тускло мерцало в глубине, а возле алтаря, словно привидение, возвышалась беломраморная статуя принца Генриха.
— Разве здесь не чудесно? Я давно не посещаю нейнфельдскую церковь. Несколько раз в неделю приглашаю учителя из Грейнсфельда, и он играет мне на органе хоралы.
Саркастическая усмешка мелькнула на губах баронессы: она, должно быть, вспомнила, как эта почтенная дама возмущалась хоралом в пасторском доме.
— Я ведь не настолько эгоистична, чтобы думать о спасении только своей души, — вся прислуга в замке и имении обязана быть здесь со мной. Я тружусь не только в саду Господа моего, но и…
— Не думайте, что я не знаю, что нам нужно. Я хорошо понимаю, где следует натянуть вожжи, где их ослабить. И, насколько простирается моя власть, слежу, чтобы думали и верили не иначе, как этого хочу я. Но почему вы думаете, что имеете право требовать от меня того, что я с полным правом требую от своих подчиненных? Если вам здесь нравится, сделайте одолжение, оставайтесь. Но меня увольте, я не буду пить кофе здесь, в пыли, и где измученные святые, глядящие со стен, портят аппетит. Кофе подайте вниз, в белый салон, у его превосходительства. — Последние слова баронессы были обращены к слуге, когда она уже выходила в коридор.
Гувернантка с пылающими от гнева щеками следовала за ней, с нескрываемой неприязнью вспоминая тот момент, когда она из жалости накинула на плечи Ютты чужую голубую ротонду, чтобы теперешняя хозяйка Белого замка могла прилично выглядеть при въезде в него впервые.
Глава 12
На другой день шторы на окнах хозяйских покоев замка были закрыты — у баронессы от жары и утомления поездкой был приступ мигрени. Она никого не принимала; в ближайших к ее покоям коридорах царила мертвая тишина. Об этом позаботился сам министр, который, как рассказывали, по-прежнему обожал свою красавицу супругу.
Зато в противоположном конце замка, во флигеле, состоящем из комнат, предназначенных для гостей, с раннего утра была бурная деятельность. Прибыли мастера из А. в сопровождении нескольких возов с новой мебелью. Не менявшиеся со времен принца Генриха шелковые гардины и обои кое-где полиняли, выгорели, их тоже заменяли новыми, еще более дорогими.
Его превосходительство лично тщательно и заботливо присматривал за этим, время от времени появляясь в отделываемых покоях, — речь шла о посещении замка самим князем в качестве гостя.
В недавней поездке князю случайно попал в руки один номер газеты, где в очень резких выражениях говорилось о его министре. Государь был глубоко возмущен этим «пасквилем и диффамацией», и, чтобы перед всем светом явить благоволение к незаслуженно оскорбленному любимцу, он оповестил всех о своем его посещении.
Это была такая честь, которой не могла похвастать ни одна из дворянских фамилий страны; потому требовалось принять князя с блеском, который был бы вполне достоин этого исключительного благоволения. Это, понятно, не представляло никакой трудности для его превосходительства, ибо ему стоило лишь запустить руку в свою французскую мошну…
А между тем прислуга в недоумении покачивала головой: по приезде барон был в прекрасном настроении, но одна ночь изменила его, и опытный наблюдатель мог заметить новое выражение на этом строгом, сдержанном лице. И выражение это являло тайную озабоченность.
С молодой графиней и госпожой фон Гербек он встречался только за обедом. Прежде при своих посещениях Грейнсфельда и Аренсберга всегда внимательный и предупредительный к падчерице, теперь он лишь рассеянно перебрасывался с ней незначительными словами, и госпожа фон Гербек из своего горького опыта заключила, что речь его превосходительства приобрела едкость после последней поездки в Париж…
Белый замок сверкал среди своих фонтанов и аллей. На этот раз все шторы были подняты, не исключая и окна баронессы. Мигрень миновала, и был отдан приказ приготовить завтрак в лесу. Безоблачное утреннее небо, яркое солнце и легкий прохладный ветерок располагали к прогулке.
Супруг был занят устройством комнат, предназначенных для его светлости, хотя обещал прийти к завтраку. Госпожа фон Гербек еще сидела за туалетом, а без нее молодая графиня, вследствие данного недавно слова, не могла выйти из замка.
Баронесса в одиночестве медленно бродила по аллеям сада. На ней было модное утреннее, тщательно подобранное платье, белое с розовыми полосками, которое было бы уместнее в Булонском лесу, чем здесь, под этими развесистыми немецкими дубами и буками. Светлая соломенная шляпка, надвинутая на лоб, резко выделялась на черных как вороново крыло волосах, которые не свободно ниспадали на грудь, как прежде, а были на затылке спрятаны под тем безобразнейшим украшением, которое называется «шиньоном». Но, несмотря на эту нелепую прическу, баронесса все-таки была обольстительно-красивой женщиной. Ее легкие ножки грациозно ступали по росистой траве.
Место в лесу, где должен был состояться завтрак, находилось недалеко от озера.
Принц Генрих очень любил бывать здесь, сидеть на этих каменных скамейках за каменными столами. Здесь же, на высоком постаменте из белого песчаника, стоял и бронзовый бюст сиятельного бывшего владельца леса и озера в натуральную величину. Невдалеке проходила граница цвейфлингенского леса. При тихой погоде сюда доносились крики галок, обитающих на башнях охотничьего дома.
Выйдя из сада, баронесса направилась к лесу и ускорила шаг. На ее красивом лице не было того спокойного наслаждения, которое ощущается во время утренней прогулки в лесу. Оно было напряженным и в то же время любопытным.
Она миновала берег, где в день ее приезда молодая графиня причалила лодку, и пошла по лесной тропинке. Между деревьями мелькала белая скатерть, которую лакеи расстилали для завтрака, но баронесса, боязливо оглядываясь на прислугу, не замечена ли она ею, шла дальше по дороге, которая вела в прежние цвейфлингенские владения. До места, где она разделялась на две, баронесса и прежде доходила во время своих прогулок, но никогда далее — эти узкие тропинки заканчивались у Лесного дома. Но сегодня Рубикон был перейден. Тропинка расширилась, деревья отступили, и сквозь ветки кустарников показались белые стены старого охотничьего дома. Баронесса стояла за кустом и смотрела на фасад, который был перед ней как на ладони.
В городе А. старый дом и его новый владелец были притчей во языцех. О богатстве иноземца ходили легенды. Господин фон Оливейра, а немцы не могут не прибавлять свои титулы к именам выдающихся людей, купил Лесной дом за баснословные деньги. Нынешнюю зиму он собирался провести в А., где должен был быть представлен князю. Всякий, кому удавалось увидеть набоба хотя бы издали, утверждали, что у него рыцарская внешность, а аристократическими манерами он может сравниться разве что с покойным майором фон Цвейфлингеном, когда-то самым красивым кавалером в княжестве. По тем же рассказам, Лесной дом он превратил в волшебный замок. Однако баронесса этого не заметила, хотя старинное здание приобрело много оригинальных черт.
Маленькая лужайка перед фасадом теперь была расширена, посыпана гравием, а посреди нее зеленела клумба. Вместо колодца с каменным желобком сверкал полированным гранитом огромный бассейн с бьющим фонтаном. Каменные юноши все так же стояли у входа; грачи по-прежнему гнездились на крыше, но подслеповатые круглые окошки заменили на широкие зеркальные. Видимо, новый хозяин любил воздух и свет, так они были широко распахнуты. Через окна можно было видеть большой зал. Пол был устлан тигровыми и медвежьими шкурами, массивная дубовая мебель была расставлена по углам, группа, состоящая из стола и стульев, занимала центр зала. Не было ни подушек, ни занавесок — ни единого следа тех безделушек, которыми любит окружать себя светская молодежь. Напротив, эти шкуры и оружие, занимавшие всю южную стену, свидетельствовали о том, что человек этот любил померяться силой с врагом.
На террасе стоял накрытый к чаю стол, и посуда была из чистого серебра — опытный глаз знатной дамы тотчас это отметил. Все говорило о том, что хозяин только что позавтракал. Попугай на тонкой длинной цепочке клевал лежащий на столе белый хлеб. После каждой крошки он кричал изо всех сил, видимо, хлеб пришелся ему по вкусу. Прислушавшись, она различила слава: «Месть сладка!» Попугай с неудовольствием поглядывал на маленькую обезьянку, сидевшую на плече каменного трубача.
Молодая женщина не испытывала ни малейшего сожаления, окидывая взглядом отделанные деревом стены, на которых столетиями висели портреты ее предков. В свое время она поспешно дала согласие на продажу родового гнезда; вырученных средств хватило лишь на пару модных туалетов.
Вдруг лицо баронессы омрачилось, злость и презрение искривили тонкие губы: каким образом попал сюда этот отвратительный человек? Неужели Лесной дом и это ненавистное существо навечно связаны друг с другом?
Человек, своим появлением причинивший такое волнение знатной даме, был не кто иной, как Зиверт, в этот момент вышедший из галереи. Баронесса также видела его в первый раз после столь долгого времени.
Это был все тот же мрачный солдат с резкими, грубыми чертами лица, который всегда так сурово смотрел на Ютту фон Цвейфлинген. Старик, казалось, нисколько не постарел, напротив, вся фигура его дышала силой и здоровьем, на щеках играл румянец.
Старый солдат похлопал попугая ложкой по спине, отчего тот закричал еще громче и взлетел на свое кольцо. Затем старик собрал посуду, раскрытые книги бережно переложил на другое место на столе, придвинул к ним ящик с сигарами и с подносом, полным серебра, пошел обратно в галерею.
Всего этого достаточно было для того, чтобы пробудить целый поток ненавистных воспоминаний в душе подсматривающей баронессы.
Было время, когда этот человек заставлял ее брать в руку грязный горшок, в ту руку, на которую впоследствии надел обручальное кольцо могущественнейший человек в стране… Мысль, что ее белые руки совершили преступление, взволновала эту женщину куда больше, чем воспоминание о тех позорных пятнах сажи. Она знала, что старый солдат в конце месяца всегда из своего собственного кармана тратил деньги на содержание матери и ее, — баронесса Флери, супруга министра, стало быть, когда-то ела хлеб нищего… А вон там, в башне, старая, слепая, упрямая женщина умерла с проклятием на устах человеку, имя которого носит теперь ее дочь; а на той террасе в теплую летнюю ночь стоял некогда Теобальд Эргардт, высокий, красивый, с задумчивым лицом, а к его груди припала молодая девушка, прислушиваясь к биению его сердца. Из-за леса выплывала полная луна, и девушка клялась, клялась ему в любви…
Баронесса содрогнулась от ужаса. Прочь! Прочь отсюда! Какая дьявольская сила привела ее сюда?
На ее побледневшем лице не было и следа раскаяния, нет, напротив, озлобление, непримиримую ненависть выражали эти черные глаза, еще раз остановившись на этом проклятом доме, который был свидетелем «унижения, ребячества и безумия» последней из Цвейфлингенов.
Но она осталась на месте — из галереи вышел мужчина.
В ту встречу у озера лицо незнакомца прикрывалось полями широкополой шляпы, а сегодня баронесса смогла рассмотреть чужестранца.
Безупречные черты чистого лица с римским профилем, борода не скрывает классической округлости подбородка… Смуглый оттенок кожи был обязан, очевидно, тропическому солнцу, а отнюдь не южному происхождению, ибо лоб, который защищала шляпа, был белым, как алебастр. Этот лоб придавал молодому лицу, а мужчине было лет тридцать, выражение мрачной строгости; две поперечные складки между развитыми надбровными дугами носили отпечаток глубокого недоверия, почти враждебного протеста против всего человечества.
Каким-то странно мягким движением, не соответствующим его богатырскому сложению, португалец протянул руки к обезьянке, которая прыгнула к нему, с нежностью обняв лапками за шею. Подсматривающей женщине вдруг захотелось оттолкнуть от него маленькое животное… Имела ли эта странная мысль свойства электрической искры? Ведь именно в эту минуту португалец не слишком нежно стряхнул с себя обезьянку и, спустившись на первую ступеньку лестницы, стал напряженно вглядываться в кусты, за которыми стояла баронесса. Впрочем, она сразу же смогла убедиться, что взгляд его относится не к ней.
Прекрасный ньюфаундленд, спасший жизнь девочки нейнфельдского пастора, пробежал мимо того места, где пряталась женщина. Он пронесся через площадку перед домом, исчез за ним и появился затем снова.
— Геро, ко мне! — крикнул его хозяин.
Собака как бы не слышала зова, описывая круги вокруг дома.
Человек этот, должно быть, был раздражителен и вспыльчив, ибо его смуглые щеки побледнели от гнева. Он одним прыжком спустился еще на несколько ступеней и вновь громко позвал животное, которое опять скрылось за домом, оставив повторный, уже угрожающий зов без внимания, как и первый.
В мгновение ока португалец был уже на террасе, исчез в дверях и появился снова с револьвером в руках.
Упрямое животное, как бы чувствуя, что ему грозит опасность, помчалось в лес по дороге к озеру, его господин — за ним.
Баронесса в ужасе тоже побежала со всех ног по той тропинке, по которой пришла. Зонтик она отшвырнула в сторону и обеими руками зажала уши, чтобы не слышать выстрела разгневанного португальца.
Когда она, едва дыша от усталости, достигла лужайки, где был накрыт завтрак, собака была уже тут и, с высунутым языком, кружилась, как недавно по двору перед домом. Никто из стоявших вокруг стола лакеев не осмеливался прогнать огромное животное.
Почти в одно время с баронессой, но с другой стороны, из леса появился португалец. В эту же самую минуту на дороге, ведущей от озера, показалась Гизела в сопровождении госпожи фон Гербек. Ее превосходительство бросилась к обеим дамам.
— Он просто сумасшедший! Он хочет застрелить собаку, потому что та его не слушается! — прокричала она срывающимся голосом, указав рукой на мужчину, который с тяжело вздымающейся грудью и бледным лицом стоял тут же и, несмотря на глубокое волнение, спокойным движением уже поднимал руку с револьвером.
— О, сжальтесь, эта собака спасла жизнь ребенку! — воскликнула Гизела, пытаясь встать между бегавшей кругами собакой и рассерженным господином.
Вдруг она почувствовала, что чья-то рука отбросила ее в сторону, и в это же самое мгновенье раздался выстрел. Великолепное животное безжизненно рухнуло почти у самых ног графини.
Молодая девушка, не выносившая прикосновений другого человека, вследствие чего всегда уклонялась от услуг камеристки Лены, внезапно почувствовала сильное сердцебиение. Она слышала над своей головой чье-то дыхание и, подняв глаза, с ужасом увидела над ней лицо португальца, глаза которого с каким-то странным выражением смотрели на нее.
Высокородной сироте без конца приходилось выслушивать опасения относительно своей болезни — всегда одни и те же фразы, претившие ее ощущению собственного здоровья и вызывавшие в ней желание дерзить.
Истинная боязнь за нее, которую она увидела в глазах португальца, не была лицемерной. Но он тут же отдернул руки и отскочил в сторону, и Гизела поняла, что он толкнул ее лишь потому, что она стояла у него на дороге. Выражение госпожи фон Гербек: «Он ищет случая, чтобы оскорбить графиню», было, видимо, небезосновательным, ибо ей показалось, что он дернулся, будто коснулся холодной змеи.
Все это было делом одной минуты.
Португалец наклонился над собакой. Лицо его выражало мрачную скорбь.
Он не обратил никакого внимания на подошедших баронессу и госпожу фон Гербек.
— Как вы неосторожны, дорогая графиня! Как вы нас напугали! Я вся дрожу от волнения! — воскликнула гувернантка, простирая руки, как бы желая принять молодую девушку в свои объятия.
Но руки ее опустились, когда она увидела, что никого не интересует ее взволнованность. Она подошла к собаке.
— Бедное животное! Неужели его нужно было убивать? — она была само сострадание.
Женщина эта мастерски умела придавать желаемую модуляцию своему голосу; упрек прозвучал явным оскорблением.
Португалец бросил на нее уничтожающий взгляд.
— Не думаете ли вы, сударыня, что я убил животное для собственного удовольствия? — спросил он со странной смесью сарказма, гнева и боли.
Оливейра говорил на чистейшем немецком языке. Он перехватил руку лакея, который, наклонившись, хотел погладить собаку.
— Осторожно, собака была бешеная, — предостерег он.
Госпожа фон Гербек с ужасом отскочила назад — ее нога почти касалась морды собаки.
Баронесса же, напротив, безбоязненно подошла ближе, до сих пор она держалась в стороне.
— Мы все, милостивый государь, должны благодарить вас за спасение, — сказала она со свойственным ей обворожительным выражением благосклонности и одновременно величия. — Я в особенности должна быть вам благодарна, — продолжала она. — Ведь ни о чем не подозревая, я только что гуляла в лесу.
Это была совершенно обыкновенная фраза, но какое впечатление она произвела на иностранца! Не сводя с нее глаз, он буквально застыл перед красавицей. Она лучше всех знала очарование своей ослепительной красоты и пленительного голоса, но столь мгновенная, молниеносная реакция была для нее внове. В душе Оливейры, очевидно, происходила борьба с желанием освободиться от столь чарующего воздействия, но напрасно: этот элегантный рыцарь был не в состоянии произнести никакой, даже самой банальной вежливой фразы, он лишь отвесил неуклюжий поклон.
Баронесса улыбнулась и отвернулась в сторону. Взгляд ее упал на молодую графиню, которая, сжав губы, наблюдала эту сцену.
— Что с тобой, дитя? — испугалась она за падчерицу. Ее озабоченность, казалось, заставила забыть обо всем остальном. — Я должна тебя пожурить. Непростительно было с твоей стороны бежать туда, где и выстрел, и ужасное зрелище могло расстроить твои нервы! И как можешь ты надеяться на выздоровление, когда так неосмотрительно поступаешь со своим хрупким здоровьем!
Все это должно было выражать нежную заботу, но эти упреки, годные разве что для десятилетнего ребенка, не подходили для девушки, полной свежести и силы, горделиво смотревшей на мачеху. Ни слова возражения не проронила она в ответ, хотя неподвластная ее чувствам краска разлилась по лицу.
Своеобразная манера молчать была присуща Гизеле: не смущение, а выразительное нравственное превосходство, избегающее лишних слов, сквозило в этом молчании.
Госпожа фон Гербек называла это «графским фельдернским упрямством в более отчеканенной форме», что и подтверждала теперь своим лукавым видом и неодобрительным покачиванием головы.
Никто не заметил того быстрого взгляда, который Оливейра бросил на Гизелу при заботливом восклицании баронессы. Но кто бы увидел, с каким выражением сдвинулись эти суровые брови при безмолвном, гордом протесте девушки, тот содрогнулся бы от опасений за юное существо, бессознательно ставшее предметом такой поистине фанатичной ненависти…
Обернувшись, дамы не увидели португальца, который, тихо раздвинув кусты, скрылся в глубине леса.
Глава 13
Госпожа фон Гербек с насмешливой улыбкой указала в направлении подрагивающих веток, где еще мелькала светлая летняя одежда португальца.
— Вот он, исчез, точно сказочный герой, — сказала она. — Ваше превосходительство сами смогли убедиться, какого восхитительного соседа получил Белый замок! Ведь это ни на что не похоже! Его благородная португальская кровь не считает нужным склонить голову перед немецкой дамой! Ваше превосходительство, я вне себя от манеры, с которой он принял вашу благодарность!
— Глубоко сомневаюсь, что это была гордость, — задумчиво ответила баронесса с едва заметной, многозначительной усмешкой.
Глаза гувернантки сверкнули по-кошачьи — ее противник имел могущественного союзника — женское тщеславие.
— Что, его поступок с графиней, ваше превосходительство, вы тоже извиняете? — спросила она с горечью после минутного молчания. — Он бесцеремонно схватил ее, прижал к себе, а потом отбросил в сторону!
— В этом моя душечка сама виновата, — возразила баронесса, слегка касаясь рукой щеки Гизелы. — Эта геройская попытка спасти собаку была по меньшей мере ребячеством, не правда ли, малютка?
— Да-да, оттолкнул ее, — возвышая голос, продолжала гувернантка, — причем с какой-то ненавистью, вы могли это заметить, ваше превосходительство.
— Я этого не отрицаю, моя милая госпожа фон Гербек, я это видела собственными глазами, но согласиться с вашим утверждением, что это было с ненавистью, не могу. Какую причину имеет этот человек ненавидеть графиню? Он совсем не знает ее! Как я понимаю, это бессознательное движение, с которым он оттолкнул нашу дочь… Должна вновь напомнить, что ей необходимо полное уединение. Имейте в виду это наше с супругом желание.
И она выставила свою прелестную, обутую в щегольской ботинок ножку, устремив на нее свой, как бы полный мучительного затруднения, взор.
— Мне не хочется еще раз поднимать эту деликатную тему, — обратилась она наконец к Гизеле, — но я считаю своей обязанностью сказать, поскольку ты, мое дитя, желаешь эмансипироваться… Очень многие мужчины и женщины питают отвращение ко всему, что называется «нервными припадками». Твоя болезнь, к несчастью, многим известна, моя милая Гизела. В свете тебе уже пусть неумышленно, но дали бы это понять. Доказательством служит сегодняшнее происшествие.
И она указала в направлении, куда скрылся португалец.
— Глупенькая, — ласково продолжила она, увидев, как побелели губы девушки, — это не должно тебя тревожить. Разве нет людей, которые тебя любят, разве мы не носим тебя на руках? Мы надеемся, что постепенно здоровье твое улучшится.
Как и все искушенные в дипломатии люди, успешно отправив стрелу в цель, сразу же меняют тему, так и она не замедлила прекратить разговор.
Приказав одному из лакеев найти брошенный зонтик, она с улыбкой призналась, что «ужасно испугалась».
— Да и неудивительно, — добавила она. — Я видела Лесной дом, он производит такое же впечатление, как и его хозяин: с одной стороны, кажется жилищем сказочного принца, с другой — логовом какого-нибудь северного варвара. Кто знает прошлое этого человека — даже его попугай кричит о мщении…
Она замолчала.
Из Лесного дома пришли люди, чтобы унести собаку и перекопать то место, где она лежала. Они подняли животное так бережно и осторожно, как будто это был труп человека.
— Как же его любил барин! Геро был ему добрым товарищем, — сказал один из пришедших лакею из Белого замка. — Однажды спас его от разбойников… Барин вернулся домой бледный как смерть, и старина Зиверт чуть не воет, он так привык к Геро за это время.
Дамы стояли неподалеку и слышали каждое слово.
При упоминании имени Зиверта баронесса с презрением отвернулась и направилась к накрытому столу. Усевшись, она принялась сквозь лорнет разглядывать падчерицу, которая медленно шла с госпожой фон Гербек в ее сторону, в то время как люди португальца со своей ношей скрылись в лесу.
— Кстати, Гизела, — обратилась она к подходившей молодой девушке, — не обижайся, скажи мне, почему ты одеваешься так странно и так бедно?
На молодой графине было точно такое же платье, как и в тот день, когда она каталась на лодке, разница была лишь в цвете. Нежно-голубое, без всякой отделки, оно походило на талар[7] с широкими, открытыми рукавами. Талия была перехвачена узким поясом. Черная шелковая лента удерживала темно-русые волосы, зачесанные назад. Наряд этот мало походил на парижский туалет a la Watteau[8], но девушка похожа была в нем на эльфа.
— Ах, это извечное горе Лены, ваше превосходительство, — пожаловалась гувернантка. — Я уже давно замолчала.
— Вы этого и не должны были говорить, госпожа фон Гербек, — прервала ее строго Гизела. — Не вчера ли вы уверяли одну из наших судомоек, что большой грех быть тщеславной?
Улыбка заиграла на губах баронессы, гувернантка же вспыхнула.
— И я была вполне права! — ответствовала она с жаром. — Эта глупая, бессовестная девчонка купила себе соломенную шляпку точь-в-точь как моя новая! Но, милейшая графиня, возможны ли подобные сравнения… Это непозволительно с вашей стороны. Это опять одна из ваших колкостей!
— Я надеялась увидеть тебя в том восхитительном домашнем туалете, который я тебе прислала из Парижа, дитя мое, — сказала баронесса, не обращая внимания на сетования гувернантки.
— Он слишком короток и узок — я выросла, мама.
Испытующий взгляд черных глаз мачехи скользнул по лицу девушки.
— Он сшит по той мерке, которую Лена сняла перед моим отъездом, — сказала она медленно и в то же время едко. — Надеюсь, ты не желаешь убедить меня, милочка, что за столь непродолжительное время ты сильно изменилась?
— Я никогда ни в чем не желаю тебя убеждать, мама, и потому должна сказать, что этого платья я никогда бы не надела, даже если бы оно было мне впору, — я не терплю ярких оттенков, и тебе, мама, это известно. Красную кофточку я подарила Лене.
— Хороша будет горничная в дорогом кашемире! — Баронесса под маской насмешки попыталась скрыть досаду. — На будущее я остерегусь что-либо выбирать без твоего одобрения, душечка. Но я позволю себе заметить, что к столь вычурной простоте молодой особы я всегда отношусь с недоверием: по-моему, это лицемерие, ни больше ни меньше.
На лице Гизелы мелькнуло презрение.
— Я буду лицемерить? Нет, для этого я слишком горда, — сказала она спокойно, — и горда уже тем, что являюсь подобием Божьим. Я не отвергаю твоего стремления быть одетой к лицу, — продолжила она. — Другие пусть украшают себя, повинуясь моде, но я этого делать не буду.
Подобное редкое спокойствие в таком молодом существе невольно заставляло сомневаться, было ли оно следствием врожденной мягкости характера. Скорее, источник его лежал в преобладании разума над чувствами.
— А, так ты, моя маленькая скромница, убеждена, что так тебе более подходит? — баронесса была полна презрительной иронии.
— Да, — отвечала Гизела без тени смущения, — мой вкус говорит мне, что прекрасное должно заключаться в простоте и благородстве линий.
Баронесса расхохоталась.
— Ну, госпожа фон Гербек, — сказала она язвительно, обращаясь к гувернантке, — интересные убеждения приобрело это дитя в своем уединении! Мы вам очень благодарны за это!
— Боже мой, ваше превосходительство! — Госпожа фон Гербек была очень испугана. — Я не знаю, откуда у графини такие мысли! Никогда, я могу в этом поклясться, я не видела, чтобы она смотрелась в зеркало.
Баронесса сделала ей знак замолчать — на дороге от озера показался министр.
Нельзя было сказать, чтобы его превосходительство был в хорошем расположении духа.
Из-под надвинутой на лоб соломенной шляпы он смотрел на женщин.
Во время разговора Гизела, стоя у дерева, машинально держалась за ветку; рукав платья сполз к плечу, поднятая рука была обнажена — поза, полная благородного целомудренного спокойствия.
— Смотрите, жрица в рощах друидов! — с сарказмом заметил министр, подходя ближе. — Что за фантастический вид у тебя, дитя мое?
Обычно подобные шутки сопровождались добродушной усмешкой, на этот же раз ее сменило выражение апатии. Он поцеловал руку супруги и сел рядом с ней.
Госпожа фон Гербек разливала шоколад, а баронесса рассказывала супругу о происшествии с владельцем завода, ограничившись при этом сообщением о выстреле в собаку и не сказав ни слова о поступке Гизелы.
— Господин, как видно, желает окружить себя романтическим ореолом, — произнес министр, отказываясь от шоколада и зажигая сигару. — Разыгрывая из себя оригинала, он хочет, чтобы все заискивали перед ним с его миллионами. Но все это прекратится, как только приедет князь: богач желает быть ему представленным, как говорят. Вот тогда мы узнаем его поближе.
Говоря это, он казался рассеянным — похоже, мысли его были заняты другим.
— Болван обойщик разбил новую вазу! — сообщил он после небольшой паузы.
— Какая жалость! — воскликнула баронесса. — Но это не должно так расстраивать тебя, мой друг! Это легко исправить, ведь вещь стоила не более пятидесяти талеров.
Министр стал сдувать пепел с сигары, в движениях его сказывалось нетерпение.
— Когда я уходил из замка, — начал он после минутного молчания, — мадемуазель Сесиль получила сундук от твоего парижского портного, Ютта.
— О, это очень приятная новость! — обрадовалась баронесса. — Сесиль уже жаловалась, что вещи так долго не присылают, да я и сама была расстроена, что должна буду предстать перед князем замарашкой!
— Болван оценил их в пять тысяч франков, — заметил министр.
Баронесса посмотрела на него с удивлением.
— Иначе и быть не могло, — сказала она. — Я и купила на пять тысяч франков.
— Но, милое дитя, если я не ошибаюсь, ты привезла с собой туалетов на восемь тысяч франков.
— Положим, не на восемь, мой друг, — улыбнулась баронесса, — а на десять, ибо кто расплачивается из собственного кармана, как это сделала я, тот очень хорошо помнит… Но меня удивляет, как тебе не приходит в голову, что невозможно носить здесь туалеты, предназначенные для А., — такой безвкусицы, надеюсь, ты не мог от меня ожидать!
Говоря это, она спокойно крошила бисквит в шоколад. Губы улыбались, но взгляд пристально скользил по породистому профилю супруга.
— И с каких пор, любезный Флери, ты контролируешь мои посылки? — спросила она шутливо. — Это для меня новость!
И к чему это мрачное выражение на лице? Я не хочу, чтобы ты становился брюзгливым! Фи, милый друг, все простительно, только не старческие выходки!
Все было бы мило и очаровательно, если бы слова эти не скрывали язвительного намека для человека, на двадцать лет старше своей жены, во что бы то ни стало желавшего казаться бодрым.
Его невозмутимое лицо покрылось легким румянцем, на тонких губах появилась вымученная улыбка.
— Я расстроен, — проговорил он, — но никак не твоими парижскими туалетами, мое дитя, — вон сидит виновница! — Кивком головы он указал на Гизелу
Девушка подняла свои задумчивые глаза и удивленно, но твердо встретила взгляд отчима. Этот резкий тон испугал бы всякого, кто близко знал министра, но лицо девушки не выражало ничего похожего хотя бы на замешательство, что еще больше возмутило его превосходительство.
— Только что я услышал от твоего доктора интересные вещи, — сказал он с ударением на слове «интересные». — Ты не выполняешь его предписаний.
— Я здорова с тех пор, как стала выбрасывать его лекарства.
Министр поднял голову — глаза его широко раскрылись и сверкнули гневом.
— Как ты осмеливаешься?
— Да, папа. Но с моей стороны это вынужденная оборона. В любое время года он позволял мне кататься лишь в закрытом экипаже, не допускал, чтобы я собственными ногами прошлась по саду; пить свежую воду мне было запрещено, как какой-то смертоносный яд… Но когда полгода назад заболела Лена, то ей он рекомендовал в основном свежую воду, воздух и движения. Вот и я, папа, стала жаждать свежей воды, воздуха и движений. Поскольку доктор на все мои просьбы отвечал сочувствующей улыбкой, я должна была помочь себе сама.
— Ваше превосходительство, понимаете вы теперь всю трудность моего нынешнего положения? — спросила дрожащим голосом госпожа фон Гербек.
Министр хорошо умел владеть собой.
— Ты также купила верховую лошадь, — продолжал он спокойно, не обращая внимания на реплику гувернантки.
Сигара, которую барон рассматривал со всех сторон, казалось, занимала его в настоящую минуту гораздо больше, чем ответ падчерицы.
— Да, папа, из своих карманных денег, — ответила девушка. — Я не могу сказать, чтобы мне очень нравилось дамское седло, но я хочу быть крепкой и сильной, а подобная прогулка на свежем утреннем воздухе укрепляет мышцы и нервы…
— Позволено ли будет спросить, почему графиня Штурм во что бы то ни стало стремится превратиться в валькирию? — продолжал допрашивать ее министр с насмешливой улыбкой.
Прекрасные карие глаза Гизелы метнули искры.
— Почему? — переспросила она. — Потому что быть здоровой — значит жить, потому что мне оскорбительно и унизительно быть предметом всеобщего сострадания. Я последняя из рода Штурмов! Я не хочу, чтобы этот древний род закончил свое существование в жалком, немощном создании. Когда я вступлю в свет…
До сих пор баронесса, с насмешливой улыбкой следившая за разговором, в эту минуту покраснела и заметно встревожилась.
— Как! Ты хочешь быть при дворе? — прервала она молодую девушку.
— Непременно, мама, — отвечала Гизела без колебаний. — Я должна это сделать хотя бы ради бабушки, ведь она тоже была при дворе. Я как сейчас ее вижу, когда, вся в бриллиантах, она приходила ко мне в комнату проститься… Однажды я увидела глубокую красную черту на ее лбу, которую оставила тяжелая диадема, и с тех пор питаю отвращение к этим холодным камням, и мне неприятна мысль, что мое положение заставит меня в свое время носить бабушкины бриллианты.
И она обеими руками обхватила свою шею, словно уже сейчас почувствовала на ней холодное, как лед, бриллиантовое ожерелье.
Как ни владел собой министр, но при словах о бриллиантах бледные щеки его стали еще бледнее. Он далеко отбросил сигару и стал выбирать другую.
Прекрасное лицо супруги его окаменело в мрачных размышлениях. Она машинально мешала ложечкой шоколад, глаза были устремлены в землю.
Как бы не слыша ни единого слова обеих женщин, министр после краткой паузы заговорил тем ласковым тоном, с которым он прежде обращался к болезненному ребенку:
— Думаю, придется нам расстаться с нашим добрым, старым доктором, ибо он уже потерял всякое уважение своей маленькой упрямой пациентки. А принуждать тебя к чему-либо, Гизела, я не хочу. Придется думать… Не пригласить ли доктора Арндта из А.? У тебя слишком радужное настроение относительно твоего здоровья, а доктор, напротив, предполагает возобновление и усиление припадков, если…
Он остановился и, нахмурив лоб, посмотрел в направлении леса.
— Пойдите посмотрите, кажется, сюда кто-то идет, — велел он лакею.
— Ваше превосходительство, там пролегает самая короткая пешеходная дорога в Грейнсфельд, — осмелился заметить слуга.
— Очень мудрое замечание, любезный Браун, это мне хорошо известно, но, когда я здесь, то не желал бы, чтобы шлялись мимо меня, если есть другие дороги.
Глава 14
Между тем в чаще мелькнула чья-то одежда. Простым смертным, осмелившимся своим появлением прервать речь его превосходительства, оказался ребенок — дочь нейнфельдского пастора.
Увидев приближающуюся девочку, Гизела на миг почувствовала в душе боязнь быть осужденной окружающими ее особами за свои сношения с низшими. Это было малодушное, жалкое ощущение, унижающее человека, и природная честность характера победила воспитание.
Молодая графиня быстро поднялась и повелительным жестом остановила лакея.
— Папа, ты не должен прогонять этого ребенка, — сказала она решительно, обращаясь к министру. — Это та самая девочка, которая по моей вине чуть не утонула.
Она взяла за руку подбежавшего к ней ребенка и поцеловала в лоб.
— Благодарю вас за апельсины, которые вы мне прислали! — улыбнулась девочка. — Ах, как славно они пахнут! А мой голубой передник мама выстирала и выутюжила, и он опять как новый. Мама идет сзади — мы направляемся в Грейнсфельд. Я побежала вперед, чтобы набрать земляники для тети Редер, но вас я охотнее угощу.
И она подняла крышку своей корзиночки, полной душистых ягод.
— О, милая графиня, ваша очаровательная маленькая протеже говорит странные вещи! — едко сказала госпожа фон Гербек. — Я собственноручно буду запирать фрукты. Не для ребенка же нечестивого нейнфельдского пастора выросли они!
Гизела, немного смешавшаяся и покрасневшая при словах ребенка, гордо выпрямилась и холодным пристальным взглядом смерила маленькую толстую женщину.
— Как глупо из опасения, что другие осудят, скрывать свои добрые поступки! — жестко сказала она. — Моим долгом было осведомиться о здоровье ребенка и доставить ему маленькое удовольствие. Но, зная вашу ненависть к пасторскому дому, я была так малодушна, что не сообщила вам о своем поступке. И я наказана за это — впервые в своей жизни я чувствую себя глубоко униженной, ибо на меня падает подозрение во лжи! Не сделав ничего дурного, я должна стыдиться! — Яркий румянец разлился по всему лицу графини. — Ах, какое скверное ощущение! — Горькая гримаса исказила ее лицо. — Это послужит мне уроком, госпожа фон Гербек! Никогда я не опущусь более до подобного малодушия перед светом и действовать буду так, как сочтут за лучшее мой разум и мое сердце!
Оторопевшая гувернантка устремила вопрошающий взгляд на министра. Было непонятно, на чью сторону он склонялся, хотя она и подметила враждебный взгляд, брошенный им на взбунтовавшуюся падчерицу. Дальнейшие объяснения были неуместны, тем более что из леса выходила женщина, жена нейнфельдского пастора.
Увидев собравшееся здесь знатное общество, она на мгновенье остановилась. Но земля, где пролегала узкая тропинка, принадлежала общине, и так как женщина не слышала резких слов его превосходительства о нарушении его покоя, то продолжала идти дальше.
Одиннадцать лет отделяли этот день от того памятного рождественского вечера в пасторате… Совершившийся в то время разрыв между замком и пасторатом с тех пор с ожесточением поддерживался первым. На маленькой лесной лужайке три женщины встретились в первый раз за все эти годы.
Время, труды и заботы, конечно, оставили отпечаток на лице пасторши. Но по-прежнему румянец горел на ее щеках, крепость и гибкость были в движениях. Женщина отметила и почти неизменившуюся внешность Ютты, которая всегда жадно глядела своими черными глазами на свет, и расплывшуюся фигуру гувернантки.
— Мама, вот милая, прекрасная графиня, по милости которой я упала в воду! — закричала девочка, бросаясь к матери.
Гизела рассмеялась, пасторша также усмехнулась наивности своей дочери. Но вдруг она остановилась как вкопанная перед молодой графиней.
Каждый раз, когда ей приходилось видеть бледное лицо знатного ребенка, она думала, что видит девочку в последний раз, а между тем всего за один год хилая оболочка спала и миру явился пышный цветок.
— Боже мой, милая графиня! — обрадовалась она. — Да вы живы! Нет, ваше сходство с бабушкой поразительно… — У нее не хватило сил это юное, чистое создание, с такой лаской держащее за руку ее ребенка, сравнить с женщиной, которая в своем безграничном высокомерии, глухая к человеческому страданию, безжалостно и немилосердно попирающая чувства людей, царила когда-то на этой земле.
Пасторша остановила сама себя и промолвила:
— Да вы само здоровье!
— Дитя мое, заканчивай! — закричала баронесса.
Лицо Гизелы омрачилось. Эти резкие слова прогоняли добрую, честную женщину.
— Я возьму земляники с собой, Розхен, — сказала она ребенку, — а завтра ты придешь за корзинкой, согласна?
— В Белый замок? — недоверчиво спросила малютка, широко раскрыв глаза; потом она энергично покачала своей белокурой головкой. — Нет, туда я не могу прийти, — возразила она решительно, — брат Фриц говорил, что папу в Белом замке никто не любит.
На это нечего было возразить, так как госпожа фон Гербек действительно ненавидела этого человека.
Гизела пастора не знала.
Лицо женщины приняло строгое выражение, хотя взор ее все с той же искренностью был обращен на девушку.
Она взяла за руку свою девочку, чтобы продолжить путь.
Женщина не имела столько такта, чтобы не узнать в красивой, важной даме ту, которая когда-то нашла радушный приют под крышей ее дома и ела ее хлеб, а теперь с видимым презрением делала вид, что не замечает ее.
Тропинка проходила рядом с тем самым местом, где был накрыт завтрак. Проходя мимо стола, пасторша вежливо поклонилась, дамы ответили легким наклоном головы, министр приподнял шляпу.
То ли солнечный луч, падавший на его лоб, оживил это мрачное лицо, то ли действительно полузакрытые глаза были на этот раз не так суровы, но пасторша неожиданно остановилась перед ним.
— Ваше превосходительство, — сказала она скромно, но без робости, — случай привел меня сюда. В Белый замок я бы не пришла, а здесь, на воздухе, который не является ничьей собственностью, слова как-то легче произносить… Не подумайте, что я хочу о чем-нибудь вас просить — мы бедны, но можем, слава Богу, заработать себе на хлеб… Я хочу только спросить, почему муж мой получил отставку.
— Об этом спросите вашего мужа, сударыня! — едко ответствовал министр.
— Э, ваше превосходительство, тогда я пойду лучше в любую кузницу и отвечу сама себе. Чего я буду надоедать своему мужу, ибо если бы он захотел отвечать мне по чистой совести, то должен был бы сказать: «Я такой, каким должен быть человек, честно и строго исполняющий свои обязанности как перед Богом, так и перед людьми, и могу только удивляться несправедливости света, который наказывает невиновных».
— Придержите свой язык! — перебил ее министр ледяным тоном, угрожающе поднимая палец.
Госпожа фон Гербек повторила как бы про себя слова «честно и строго исполняющий свои обязанности» и злобно захихикала, хотя подобное вмешательство было против этикета, который она так чтила.
Цветущее лицо пасторши побледнело.
— Сударыня, — сказала она спокойно, повернувшись к гувернантке, — смех ваш неуместен. Возможно, нейнфельдские прихожане правы, что это по вашей милости мой муж лишился места. А ведь такое преследование недостойно христианина!
Глаза гувернантки загорелись злобой, она уже не сдерживалась.
— Можете думать и говорить, что хотите! — взвизгнула толстуха. — Это нисколько не помешает мне вновь раздавить ехидну, если я встречу ее на своем пути!
— Вы забываетесь, госпожа фон Гербек! — проговорил министр, жестом заставив ее замолчать.
— Почтенная госпожа пасторша, продолжительные объяснения не в моих принципах, — обратился он к ней с уничтожающей холодностью. — У меня не достало бы времени, если бы я пожелал мотивировать мои распоряжения каждому, к кому они относятся. Но вам я объясню, что это прославленное исполнение своих обязанностей вашим мужем оставляет желать лучшего. Мы сделали со своей стороны все, чтобы отвлечь человека от его привычек, но труд наш был напрасен. С постоянным упорством он противился каждой благодетельной реформе в области церкви, и стало вполне очевидным, что астрономические наблюдения для него гораздо интереснее и важнее, чем добросовестное изучение древних трудов отцов церкви. Священника на таком коньке мы не могли оставить!
— А боденбахского священника, которого надо отрывать от ульев для чтения проповеди, вы оставили? — спросила пасторша, глядя прямо в лицо его превосходительству.
— Э, почтеннейшая, — сказал он, снисходительно похлопывая ее по плечу, — боденбахский священник в своем пчельнике непрестанно имеет перед глазами пример исполнения установленных законов церкви. Раз и навсегда принятые, они будут господствовать в ульях до тех пор, пока существуют сами пчелы, и рабочие пчелы будут всегда подчиняться всем требованиям своей королевы… Я могу вас уверить, что боденбахский священник — наиусерднейший блюститель душ паствы, потому он и остался на своем месте.
— О, Боже милостивый, так, стало быть, это правда! — воскликнула пасторша, всплескивая руками. — Потому только, что там, на небе, не все так, как упомянуто о том в Священном Писании, люди не должны поднимать туда своих глаз! Они должны думать, что Всемогущий Творец ради прихоти вечером зажигает в небесном пространстве огоньки, чтобы посветить нам, копошащимся на земле! Мы должны вдолбить себе в голову, что белое — черное и дважды два будет пять. Но если бы мы хотели поступать так, то чем бы нам служило при этом учение нашего Спасителя? Не полнейшее ли будет с нашей стороны отрицание могущества и мудрости Творца, если мы станем умалять Его творения до сохранения буквы закона?
Она перевела дыхание и продолжила:
— Разве Библия не может остаться источником утешения, хотя в ней и проглядывают человеческие заблуждения? У кого хоть раз в минуту горести побывала она в руках, тот знает ей цену. Те, которые дрожат, чтобы не была нарушена в ней буква, те, стало быть, не разумеют ее духа. Я простая женщина, ваше превосходительство, но понимаю, что притча о пастыре и пастве указывает лишь на христианскую любовь между ними, но никак не на посох пастуха и не на плетень, куда загоняют овец… Об этом муж мой и говорил с кафедры. Вся община его любит; церковь всегда полна, и, когда он рассказывал о величии творений, которые сам наблюдал в тишине ночи, в храме стояла такая тишина, что можно было услышать, если пролетит муха.
До сих пор все стояли молча, но тут раздался громкий смех гувернантки.
— И в этих ночных наблюдениях ему помогает старый вольнодумец, солдат Зиверт! Прекрасное общество для служителя Бога! — Она с диким торжеством смотрела на пасторшу. — Ваше превосходительство, женщина эта сама себя обличает — она рационалистка с головы до ног!
— Старика Зиверта вы ни в чем не должны обвинять, сударыня! — возразила пасторша строго. — Это благороднейший человек, всю свою жизнь жертвовавший собой для других. В его сердце несравненно больше религии, чем в сердцах тех, у кого она на устах! Человека этого я хорошо знаю — он жил в моем доме до самой смерти нашего доброго горного мастера. Тогда старик чуть не помешался от горя. Даже сейчас, по прошествии одиннадцати лет, когда уже никто не вспоминает о том ужасном несчастье…
Лицо баронессы побледнело, ложка, которую она нервно вертела в руке, выпала, черные, сверкающие глаза с угрозой остановились на говорившей.
Министр пришел ей на помощь.
— Добрая женщина, до сих пор вы говорили как по книге, — прервал он ее, как бы не обратив внимания на последние слова. — Мне жаль потраченного вами труда, — продолжил он, пожимая плечами, — но изменить дела я не могу, все должно идти, как тому следует быть.
— Я и не прошу ничего, ваше превосходительство, — ответила она и взяла за руку ребенка. — Не без труда, конечно, расстаемся мы с нейнфельдской долиной, где в продолжение двадцати одного года делили горе и радость с добрыми людьми.
— Нет, вы не покинете этих мест! — крикнула Гизела, подходя к пасторше.
Ее карие глаза сверкали и казались в эту минуту чернее глаз мачехи, которые в свою очередь в безмолвном гневе остановились на лице девушки.
— Переезжайте ко мне в Грейнсфельд! — твердо сказала молодая девушка.
— Графиня! — воскликнула госпожа фон Гербек.
— Не тревожьтесь, милостивая государыня, — сказала пасторша, обращаясь к гувернантке и пожимая протянутую руку Гизелы. — Я не приму этого ради самой графини. Да благословит Господь ваше доброе сердце, но из-за меня у вас не будет ни одной горькой минуты. Вам же я еще раз скажу, — добавила она, обращаясь к гувернантке, — что вы прогнали человека, «раздавили ехидну», как вы говорили, лишили его призвания, что в тысячу раз для него тяжелее, чем потеря средств к существованию. Да, сейчас такое время, что вы можете делать все, что вам угодно, ибо сила на вашей стороне.
Но не думаете ли вы, что если вы истину попираете ногами, так будет всегда? Взгляните на Нейнфельд! Там с каждым часом зреет дух, который вы желали бы уничтожить! Но все ваши козни против него будут бессильны, в конце концов он поглотит и вас, ибо на его стороне будущее. В нем есть та евангельская любовь, которую прежде всего и проповедует христианство. Тащите своего идола из преисподней, стройте ему трон выше того, на котором восседает Всемогущий, — все напрасно, не в вашей власти оживить труп.
Поклонившись министру и графине, она пошла по тропинке. Его превосходительство не произнес ни слова. Такая смелость переходила все границы; а он не мог даже наказать женщину, ибо не мог же он заставить ее мужа дважды уйти в отставку… Это походило на поражение. Он спокойно опустился на стул и снова прикурил свою потухшую сигару.
Госпожа фон Гербек с бледными, дрожащими от гнева губами украдкой бросила неприязненный взгляд на министра, ибо, по ее мнению, подобное дипломатическое спокойствие в данный момент было неуместным.
— Бесстыжая женщина! — вырвалось у баронессы. — Ты позволишь ей безнаказанно уйти, Флери?
— А что, пускай убирается, — ответил он презрительно.
Откинувшись на спинку стула и выпуская колечки дыма, он насмешливо окинул взором падчерицу, которая в глубоком волнении стояла перед ним. — Милая дочь, — сказал он, иронически усмехаясь, — ты сию минуту намерена была воспользоваться своим древним грейнфельдским правом покровительства. Терпимость к иноверцам — вещь прекрасная, но, право, было бы чересчур ново и остроумно, если бы католическая графиня Штурм в своей домашней капелле заставила служить мессу протестантского священника!
Руки Гизелы судорожно сжимались у груди, как бы желая сдержать биение ее взволнованного сердца.
— Я не этого хотела, папа. Я… — сказала она сдавленным голосом, — я всего лишь хотела дать приют несчастному преследуемому семейству!
— Очень великодушно, милая дочь, — продолжал насмехаться министр, — хотя и не совсем тактично, ибо я то лицо, которое их «преследует», как ты изволила сейчас выразиться.
— О, милая графиня, неужели действительно вы позволили опутать себя этой ересью? — госпожа фон Гербек была вне себя.
— Ересью?! — повторила молодая девушка, и глаза ее сверкнули. — Пасторша говорила истину! — продолжала она решительно. — Каждое ее слово находило отголосок в моем сердце! Как ребячески неопытна была я до сих пор! Я смотрела на вещи и на людей вашими глазами, госпожа фон Гербек, не размышляя. Я была слепа! Это самый горький упрек, который я должна себе сделать.
Внезапно она умолкла, губы ее плотно сжались.
Всегда сдержанная, теперь она вдруг излила поток речи. Гизела сжала руками виски и постояла так минуту, затем взяла в руки шляпу.
— Папа, я очень взволнована, — сказала она своим обычным голосом. — Могу я пройтись по лесу?
Казалось, к министру вернулось его прежнее расположение к падчерице. Он не прервал ее тираду ни единым словом, ни единым жестом и теперь отечески благосклонно кивнул в знак согласия. Девушка через луг отправилась в лес.
— Вы уже состарились, госпожа фон Гербек, — сказал барон с едкой беспощадностью, обращаясь к побледневшей гувернантке, когда голубое платье скрылось за кустарником. — Здесь нужны иные вожжи.
Глава 15
Гизела пошла вдоль берега. В одной руке она держала шляпу, другая скользила по ивовым кустам, окаймлявшим эту сторону озера.
Легкий ветерок развевал волосы молодой девушки и поднимал рябь на позолоченной солнцем поверхности воды.
В лесу полуденная тишина изредка нарушалась птичьим щебетом да монотонным жужжанием пчелы, перелетающей с цветка на цветок.
Девушка погружена была в себя, ее карие глаза выражали мрачную задумчивость.
Простая деревенская женщина сильно поколебала почву, на которой до сих пор сознательно и твердо стояла молодая графиня.
До сей поры слова «тебе не пристало» управляли всеми поступками девушки. Если когда-либо сквозь холодный рассудок в ней начинали пробиваться чувства, то сразу же три голоса взывали к памяти умершей бабушки и напоминали этот постулат. «В духе, парящем над Нейнфельдом, есть евангельская любовь», — сказала пасторша. А ей вот уже семнадцать лет, а между тем сердце ее еще никогда не согревалось этим чувством. В лице своей бабушки она боготворила идеал аристократизма, представительницей которого та была, но никогда у нее не возникало желания обвить своими маленькими ручонками прекрасную белую шею гордой дамы, и теперь сердце ее тревожно сжалось при мысли, как было бы воспринято подобное проявление чувств. И когда она подумала о тех людях, которыми была окружена на протяжении всей своей жизни — отчим с его холодным лицом и непроницаемым взглядом, красивая мачеха, разжиревшая благочестивая гувернантка, доктор, камеристка Лена, — невольный внутренний трепет охватил все ее существо при осознании той враждебной холодности, с которой она относилась к ним.
Да, она была слепа и не хотела думать, а сердце никогда не подсказывало ей, что есть на свете существа, которых она может и должна любить. Вернее, она не понимала, что можно и нужно любить людей, хотя Пуса-то она нежно любила, могла поцеловать и красивый цветок.
Она вдруг с ужасом почувствовала, что в ней распустилась какая-то невидимая почка. Девушка готова была бежать к жене пастора, прижаться к ней и просить, чтобы она полюбила ее.
Да, в Нейнфельде царила любовь, там был иной мир, отличный от того, который окружал ее до сих пор. Там нашла себе деятельность душа португальца. Там витал тот дух, который охватывал собой все живое! «Если сейчас вы попираете истину ногами, то это не значит, что всегда так будет», — сказала пасторша. Над Нейнфельдом всходила заря новой жизни. Заря эта есть сознание долга человека перед своим ближним… Там строили дома, предоставляли работу, сиротам заменяли отца и мать… И тот, кто творил эти дела любви, был иностранцем. А она, богатая наследница, проезжала мимо жалких лачуг своих рабочих, видела их голодных, оборванных детей и считала, что так и должно быть.
Чужестранец из Лесного дома прав, презирая ее. Он швырнул ей в лицо те жалкие деньги, которые от ее имени послала гувернантка. Гизела вспомнила ту брезгливость, с которой он отстранился, вероятно, из-за ее недуга, и удивление, в котором он застыл перед мачехой. Этот человек, с мрачным лицом и загадочными глазами, имел полное право презирать ее. Девушка остановилась на минуту, переводя дыхание; яркий румянец разлился по ее лицу, сердце билось так сильно, словно хотело выпрыгнуть.
Она углубилась в лес. Далеко позади остался накрытый для завтрака стол, где, вероятно, еще судили и рядили о непристойном поведении графини Штурм.
Вдруг молодая девушка подняла задумчиво опущенную голову: откуда-то издали доносился плач ребенка. Он звучал так жалобно и беспомощно, был столь непрерывен, что казалось, ребенок брошен в лесу на произвол судьбы.
Гизела, подобрав платье, стала пробираться сквозь кусты. Она вышла на пустынную дорогу которая вела из Нейнфельда в А., а там, немного поодаль, прислонясь головой к стволу бука, без сознания лежала женщина.
Это была одна из тех бедных женщин, которые из года в год должны что-то предпринимать, чтобы не умереть с голоду. Они покупают на фарфоровых фабриках по дешевке брак и таскают свою ношу по всей округе, продавая свой товар и имея самую скудную прибыль, которая и дает им возможность выжить. С тяжелой корзиной за спиной, крошечным ребенком на руках, а зачастую и с еще одним, побольше, странствуют эти бедные труженицы со сбитыми ногами в зной и непогоду, более жалкие, чем даже вьючные животные, ибо не только страдают сами, но и видят, как мерзнут и голодают их дети.
Обморок, очевидно, произошел от истощения. Корзинка с посудой стояла рядом, маленький мальчик месяцев восьми барахтался на ее коленях. Глазенки его опухли от слез; он сейчас же притих, увидев Гизелу.
Молодая девушка со страхом посмотрела на лежащую в глубоком обмороке женщину и осторожно взяла ее холодную руку. Она нуждалась в помощи, но Гизела не знала, что делать — не было под рукой ни расторопного слуги, обязанного уметь ее оказывать, ни даже стакана свежей воды, и вокруг — ни души… При этом место было совершенно незнакомым — самые дальние прогулки Гизелы не простирались за озеро. Нечего делать, придется вернуться на лужайку за помощью.
В эту минуту ей послышался плеск воды. Девушка прислушалась и пошла вдоль дороги. Шум становился все явственнее. Дорога сменилась тропинкой и потянулась через кустарник; девушка, не колеблясь, пошла по ней — было очевидным, что она ведет к человеческому жилью.
Сзади вновь раздался плач ребенка, и это заставило ее ускорить шаг. Наконец перед Гизелой предстал высоко бьющий фонтан Лесного дома. Минуту она стояла как вкопанная, затем осторожно вышла из кустарника.
Перед ней был утопающий в зелени средневековый серый замок — «место пребывания не то сказочного принца, не то северного варвара», как выразилась мачеха. Здесь жил португалец, и каждую минуту он мог выйти из широких дверей галереи. Ни за что на свете не хотела бы она снова встретиться с тем мрачным и холодным взглядом, с которым он отпрянул от нее тогда в лесу. А между тем в нескольких шагах лилась живительная влага, которую она искала; но в ее плеске и журчании чудились строгие, негостеприимные звуки, каждая капля словно льдом стискивала сердце. Однако долетавший до ее слуха жалобный плач ребенка толкал графиню вперед.
Она подошла к фонтану.
Мертвая тишина царила вокруг, лишь гибкие ветви деревьев слегка колыхались ветерком да яркие лучи солнца заливали светом зеркальные стекла окон. Может статься, хозяин дома сейчас в Нейнфельде, он человек деятельный. Может, кто-нибудь из прислуги пойдет с ней к бедной женщине.
Несколько ободренная, она приблизилась к ступеням, ведущим на террасу, но тут остановилась, вскрикнув от испуга: попугай, спокойно сидевший до сих пор на своем кольце, вдруг закричал резким голосом, а обезьянка спрыгнула с плеча каменного юноши и, почмокивая губами, завертелась вокруг девушки.
Восклицание это, вероятно, было услышано в доме, и в дверях показался старик. При виде Гизелы он остановился. Вся его фигура выражала такой ужас, как будто перед ним стояло привидение.
У молодой девушки не было опыта наблюдения за лицами, но она сразу поняла, что перед ней враг. Ненависть и вместе с тем какое-то недоумение отразились на его темном худом лице. Он, как бы защищаясь, вытянул в ее сторону свои большие костлявые руки и заговорил с угрюмым видом:
— Что вам надо? В этом доме вам нечего делать. У него больше нет с вами ничего общего. Ни Цвейфлингены, ни Флери ногой сюда не ступят!
Он указал на узкую тропинку в лесу и прибавил:
— Там дорога в аренсбергский лес!
В ужасе глядела молодая девушка на негостеприимного старика.
Неясное воспоминание из детства предстало пред ней: ее второй раз прогоняли с порога Лесного дома. Гизеле стало страшно. Но в графине текла гордая аристократическая кровь Штурмов и Фельдернов.
Гордым взглядом смерила она старика, углы рта ее опустились, точь-в-точь как когда-то у графини Фельдерн.
— Я и не собиралась входить в этот дом! — Гизела повернулась с намерением уйти, но ее остановила мысль, что она не может вернуться без помощи к бедной женщине.
Огромного усилия стоило ей снова обернуться и посмотреть в глаза ужасного старика, но она сделала это, ибо сердце ее все еще было под впечатлением тех мыслей и чувств, которые пробудила в ней пасторша.
— Прикажите дать мне стакан, чтобы я могла налить воды, — сказала она тем повелительным тоном, которым привыкла отдавать приказания в Белом замке, и указала на фонтан.
— Эй, госпожа Бергер! — закричал старик в галерею, не двигаясь с места, будто ему было поручено охранять вход в это жилище.
Показалась женщина почтенного вида в белом чепчике и переднике, очевидно домоправительница.
— Принесите стакан, — сказал ей старик. Женщина исчезла.
— Что случилось, Зиверт? — раздался из глубины дома мужской голос.
Старый солдат испугался — видимо, этого человека он так заботливо охранял.
Старик поспешно обернулся, как бы с намерением не допустить его приближения к двери, но португалец стоял уже на пороге.
Он был бледен. При взгляде на Гизелу, с выражением гордой надменности стоявшую у подножия террасы, яркий румянец вспыхнул на его смуглом, мужественным лице. В эту минуту оно не выражало ни отвращения, ни презрения. Глубокая, резкая складка на лбу, правда, оставалась, но в глазах появился какой-то загадочный блеск.
Под этим взглядом девушка преобразилась. Теперь это была не надменная высокородная графиня, а молодое, робкое создание, случайно оказавшееся в незнакомом месте.
Девушка собралась уже тихо объяснить причину своего появления и, обращаясь к португальцу, протянула к нему руки.
Но это движение окончательно вывело из себя старого солдата.
— Убирайтесь отсюда! — закричал он, отстраняя рукой португальца. — Это она, как две капли воды… Только недостает огненной змейки на шее… Ни дать ни взять, то же белое лицо, те же длинные волосы, как и у той бесчестной твари! И она так же поднимала руки, и с той поры господин мой стал пропащим человеком. Она, конечно, уже сгнила в земле, но еще живо ее отродье!
И он указал на молодую девушку.
Точно ветхозаветный пророк, призывающий кару небес, стоял этот старик на террасе.
— Она ничуть не лучше той, — продолжал он, повышая голос. — Сердце ее как камень. В Грейнсфельде и Аренсберге молятся за бедняков, а чтобы помочь им, так никому и в голову не придет! Не пускайте ее сюда! Как та всегда приносила с собой беду, так и эта…
Закрыв лицо дрожащими руками, графиня пошла прочь, но кто-то остановил ее и нежно отнял руки от лица. Перед ней стоял португалец.
Он, видимо, испугался смертельной бледности девушки, глаза которой с отчаянием и горечью смотрели на него. Может статься, в нем шевельнулось сострадание, потому что он взял ее за руки и сделал движение, как бы желая привлечь к себе, но быстро отстранился, как тогда, на лугу.
— Вы, кажется, собирались обратиться ко мне, графиня, я видел это по вашему лицу, — сказал он нетвердым голосом. — Чем я могу служить вам?
— В лесу лежит бедная женщина, — прошептала она едва слышно. — Обморок, очевидно, от утомления, я пришла к этому дому, чтобы просить как-то помочь ей.
И с поникшей головой, ускорив шаги, она пошла мимо него к лесу.
Это уже не была та самая молодая девушка, что недавно с такой гордостью произносила свой высокий титул, выражая этим, что никакие обстоятельства не заставят ее быть никем иным, как высокорожденной аристократкой. Куда девалась гордая кровь Штурмов и Фельдернов, которая еще так недавно придавала высокомерное выражение этому юному лицу? Еще совсем недавно в ней играли тщеславие, властолюбие и эгоизм: она становилась на дыбы при малейшем, как ей казалось, оскорблении.
Во время отсутствия Гизелы женщина пришла в себя. Она была в сознании, видела приближающуюся молодую девушку, но была все же не в состоянии подняться и произнести хоть слово. Маленький крикун успокоился и, улыбаясь и агукая, водил ручонками по бледному лицу матери.
Гизела слышала за собой мужские шаги.
Она знала, что помощь близка, и теперь, не поворачивая головы, хотела удалиться отсюда, ибо ею вдруг овладело новое чувство — женская гордость.
Возможно, этот друг человечества, нейнфельдский благодетель, и имел право осуждать ее, но он не должен был допускать, чтобы слуга оскорблял женщину.
И тем не менее не остановил проклятия старого солдата. Очевидно, оно находило отголосок в его собственных взглядах. Хотя на минуту им и овладело сожаление, но все-таки он не счел нужным смягчить обвинение в жестокосердии графини Штурм.
Сердце девушки было полно горечи, и под ее влиянием она отошла от бедной женщины в ту самую минуту, как к ней подошел португалец в сопровождении Зиверта. Старый солдат нес на подносе различные возбуждающие средства, но ребенок, увидев суровое, бородатое лицо, поднял крик и, дрожа от испуга, стал прятать головку на груди матери.
Гизела остановилась, глаза беспомощной женщины тревожно впились в нее. Она поняла немую просьбу и вернулась назад. Сорвав ягодку земляники, она поднесла ее ребенку, который протянул за ней ручонки и охотно пошел к девушке. Португалец бросился, чтобы взять мальчика у нее из рук. Его проницательные глаза были устремлены на Гизелу,
— Это не пристало вам, графиня Штурм, — произнес он отрывисто слова, так часто слышанные ею. — Вы плохо держите слово, — продолжал он. — Я помню ваше обещание, данное родственникам, не забываться до такой степени… Вы находитесь на опасном пути скрытности, так как не посмеете рассказать в Белом замке, что держали на руках крестьянского ребенка.
Он напомнил ей о той минуте, когда она, как бы устыдясь маленького общества, которое было с ней в лодке, дала обещание вести себя сообразно своему общественному положению, подтвердив этим, что разделяет взгляды своего круга. Он был невидимым свидетелем ее слабости, и в тоне, которым напомнил ей об этом, открылась вся его враждебность, с которой он, по словам госпожи фон Гербек, к ней относился.
Смягчившееся было сердце девушки вновь ожесточилось.
— Я умею отвечать за свои поступки! — возразила она гордо, прижимая к себе ребенка.
Он отошел от нее и снова склонился над женщиной. Все его усилия, однако, были безуспешны: ни растирание рук спиртом, ни вливание в рот мадеры не помогали вернуть ей силы.
Нерешительность не была в числе качеств этого человека — недолго думая, он поднял женщину на руки и понес в Лесной дом.
С какой легкостью шел со своей ношей этот сильный человек! Какая разница была между этим чужестранцем, так по-человечески помогающим своему ближнему, и владельцем Белого замка! Его превосходительство залпами освежающей эссенции опрыскивал вокруг себя воздух, если ему случайно доводилось находиться поблизости от «индивида», несущего на себе печать бедности.
Глава 16
И вот Гизела снова стояла на том самом месте, откуда только что в ужасе бежала. Она в молчании следовала за идущими впереди мужчинами.
Больная была внесена в дом, и с тревогой в сердце молодая девушка думала о том, что кто-то заберет у нее ребенка.
Она занимала его, указывая ему то на обезьянку, то на попугая, подносила близко к фонтану.
Наконец португалец вышел на террасу в сопровождении домоправительницы.
Женщина, очевидно, не знала, у кого находится ребенок, которого она должна была забрать, ибо торопливо и испуганно стала спускаться с лестницы, увидев Гизелу.
— Но, ваше сиятельство, — сказала она, низко и почтительно приседая, — как это возможно! Носить этакого тяжелого, грязного ребенка…
И она хотела было взять его из рук Гизелы, но не тут-то было: мальчик обхватил ручонками шею графини и, прижавшись к ней, разразился плачем.
— Тише, тише, маленький крикун! — успокаивала его почтенная женщина. — Ты напугаешь свою бедную маму.
Но все ее старания переманить ребенка с рук молодой девушки ни к чему не приводили.
Португалец меж тем спустился с лестницы. Сопротивление и плач ребенка, казалось, причиняли ему какое-то странное волнение: глаза его пылали, он с беспокойством смотрел на маленького упрямца, который все крепче цеплялся за девушку уткнувшись лицом в ее шелковистые волосы.
Южной вспыльчивой натуре португальца, кажется, надоела эта сцена. Он нетерпеливо топтался рядом и несколько раз поднимал руку, точно силой желая забрать ребенка из рук Гизелы.
Лицо графини вспыхнуло, она нерешительно взглянула на дом. Было ясно, что девушка боролась с собой.
Она, успокаивая, прижала мальчика к себе.
— Не плачь, мой милый, я тебя отнесу к твоей маме, — сказала девушка решительным и в то же время нежно-успокаивающим тоном и твердыми шагами стала подниматься по лестнице.
Зиверт из дверей молча смотрел на происходящее.
На пороге Гизела остановилась перед стариком. Гордо выпрямившись, но в то же время склонив свою красивую головку, она была неотразимо прелестна в своей целомудренной красоте.
— На этот раз не беспокойтесь, — обратилась она к нему со слегка дрожащими губами. — Если по моим следам и идет беда, как вы изволили выразиться, то в эту минуту она теряет всю свою силу, ибо это дитя разрушает ее могущество.
Старый солдат, может быть, впервые в своей жизни опустил глаза, в то время как графиня прошла в галерею.
Следовавшая за ней домоправительница отворила дверь, которая вела в комнату южной башни.
Там, на раскладной кровати, на чистом белье под мягким одеялом лежала бедная женщина. Она протянула руки навстречу своему ребенку — должно быть, слышала его крик.
Гизела посадила мальчика на кровать, при этом рука ее почувствовала слабое пожатие. В ту же минуту больная подняла ее к своим запекшимся губам. Эта бедная женщина и не подозревала, какая жертва была принесена ради нее гордой, высокорожденной графиней.
У Гизелы осталось неясное воспоминание о той ночи, когда она со своим отчимом искала гостеприимства в Лесном доме, да это и понятно: были предприняты все усилия, чтобы уничтожить его в ребенке.
Она не узнала комнаты и не подозревала, что стоит на том самом месте, где когда-то слепая старуха со злостью оттолкнула от себя ее маленькую ручку.
В эту минуту сердце ее щемило от какого-то необъяснимого чувства.
Глаза ее робко скользили по комнате — глубокие оконные ниши придавали ей мрачный, непривлекательный вид.
Старинная, как видно, немало послужившая на своем веку мебель, какую в Белом замке не поставили бы и в помещении для прислуги, стояла вдоль стен, увешанных выгоревшими картинами в черных деревянных рамах — то были портреты, изображающие самые обыденные личности в мещанской обстановке. Наверное, это была комната злого старика, хотя этому противоречило присутствие очень элегантных золотых часов на комоде и небольшого столика в оконной нише с изящным письменным прибором.
Над изголовьем кровати, на стене, был темный занавес, именно он и произвел впечатление на девушку. Его назначением было, главным образом, скрывать собой — не от солнечного света, ибо он и так сюда не попадал — от посторонних глаз чей-то портрет. Когда укладывали на кровать больную, занавес нечаянно отдернули, отчего образовалась узкая щель, но и ее достаточно было, чтобы увидеть лицо изображенного на нем человека… Глубокие, спокойные глаза и оттеняющие их сросшиеся брови невольно приковывали внимание, наводя почему-то на мысль о трагической судьбе их владельца.
Гизела точно видела где-то это красивое, задумчивое лицо с русой бородой… Может, в какой-нибудь из книг с германскими сагами, в которых она ребенком так любила рассматривать картинки? Было что-то в его облике, наводящее на мысль о том, что или никогда этого человека не существовало, или кисть художника мастерски прописала на портрете всю историю его жизни и страданий.
И сам портрет, и вся обстановка комнаты производили какое-то безотчетно грустное впечатление. Казалось, здесь слышен тихий шелест давно минувшего времени.
Поспешно вынув все находившиеся при ней деньги, она положила их на постель больной. Взяв с нее обещание по выздоровлении прийти в Аренсберг и выразив намерение позаботиться о ребенке, она оставила комнату. Проходя через большой зал, пугающий оскаленной головой тигровой шкуры на полу и сверкающим оружием на стенах, она подумала, что так же дик и чужд ее пониманию сам владелец Лесного дома.
Быстро миновав галерею, она вышла на террасу.
— Вы, как видно, очень торопитесь оставить мой дом, — раздался рядом голос португальца.
— Да, — почти прошептала она, проходя мимо него. — Я боюсь здесь старика и… — девушка замолчала.
— И меня, графиня, — добавил он странным голосом.
— Да, и вас, — подтвердила она, медленно спускаясь со ступеней террасы и поворачиваясь к нему с серьезным выражением в глазах.
Она подошла к фонтану и стала смачивать водой виски, в которых болезненными толчками пульсировала кровь.
— Мщение сладко! — прокричал на террасе попугай, раскачиваясь на кольце.
Испуганная девушка видела, как португалец, последовавший было за ней, вдруг остановился как вкопанный, устремив взгляд на птицу.
«Кто знает, какое прошлое у этого человека, даже попугай его кричит о мщении», — сказала мачеха. И в самом деле, в этом человеке присутствовало что-то неуловимо дикое, неукротимое… Казалось, он никогда ничего не прощает и не забывает, неуклонно следуя ветхозаветному изречению: «Око за око, зуб за зуб».
Все было очень подозрительным. Странно, но молодая девушка, зная, что человек этот явный ее недоброжелатель, в ту минуту, когда он снова повернул к ней свое благородное лицо, почувствовала что-то вроде стыда, какая-то острая боль кольнула в сердце.
Он уже подошел к фонтану и подставил руку под падающую струю.
— Прекрасная, чистая вода, не правда ли, графиня? — спросил он.
До того голос его был мягок и звучен, теперь же, после крика попугая, к нему вернулось мрачное настроение.
— Чудесными свойствами обладает этот источник, — продолжал он. — Графиня Штурм окропляет им лоб и руки, смывая с себя следы соприкосновения с чуждым ей миром! Она может смело вернуться в Белый замок и предстать пред строгими взорами — ничто не пристало к ней, она безукоризненно аристократична, как и прежде!
Гизела побледнела и невольно отступила назад.
— Я опять внушаю вам страх, графиня?
— Нет, в эту минуту вы говорите под влиянием неприязни, но не в порыве вспыльчивости, как прежде. А меня страшит только слепой гнев…
— Вы видели меня сердитым? — в тоне его слышалось удивление и смущение.
— Разве решилась бы я войти в дом, если бы не дрожала за беспомощное существо, которое было у меня на руках? — спросила она. В ее голосе вновь послышалась оскорбленная, чисто женская гордость.
— Вы действительно думали, что я могу обидеть маленького ребенка?!
— Да, я неопытна, не разбираюсь в людях, ведь жизнь моя так одинока… — Девушка широко открытыми, наивными глазами смотрела на португальца.
— Но гнев в глазах вы видели?
— Да, и знаю, что именно ему скорее всего подчиняется рука человека.
— Странно, что вы так близко знаете теневую сторону человеческой натуры, — пробормотал Оливейра. Помолчав, он добавил: — И вы видели меня таким, не владеющим собой?
— Я так не сказала. — Гизела покраснела. — Но, увидев выражение ваших глаз, невольно подумала, что видела их раньше…
— Графиня была в Бразилии? — Деланно-небрежный тон человека, импонирующего ей своим благородным обликом и действиями, вновь оскорбил ее.
— Я могу говорить лишь о сходстве вас с человеком, который в детстве обидел меня в приступе жестокого гнева. Поэтому, пересилив себя, и внесла мальчика в ваш дом под защиту матери.
— Вы оскорбили этого человека?
— Нет, конечно. Я выбежала тогда из Белого замка, желая отдать свои сбережения бедным нейнфельдским детям, и в этот момент какой-то юноша, которого я не видела прежде, изо всех сил оттолкнул меня, и мне показалось, что он хочет меня убить. Он кричал, что я жалкое, больное создание. Это было так, а испуг в тот раз сделал меня еще более больной, лишив радости детства.
Слова девушки, звучащие так трогательно, вызвали большое внутреннее волнение португальца. Это было видно по тому, как покраснел его обычно бледный лоб.
— Неудивительно, что этот момент так врезался в вашу память. Но уверены ли вы, что тем молодым человеком двигал гнев? Может, душа его страдала в тот момент… — При этих словах, Гизела была уверена в этом, его губы задрожали.
— Кто знает, — пожала плечами девушка. — Тогда все боялись, что он подожжет дом, — таким был злым человеком. Он и папá наговорил много гадостей.
— Какая дерзость! Надеюсь, его превосходительство не замедлил передать дерзкого юношу в руки правосудия?
Гизела удивленно посмотрела на Оливейру.
— Разве он не предстал перед строгими судьями, которые здесь и слышат, и говорят устами его превосходительства? Все они честные, славные люди, отлично осознающие свое положение. Так что, сидит злостный преступник в темнице?
— Перестаньте, я не могу слышать это. Вы сами высказали сомнение, что он виновен во всем. К тому же он утонул в ту ночь.
— Как утонул? И вам, графиня, жаль его?
— Да, очень.
— У вас не было желания его наказать? — Лоб португальца снова побледнел.
— Что вы, никогда.
— Но ведь он вас обидел! Вы в состоянии простить ему это?
— Конечно, я простила его. Дурное время миновало, я никогда не вспоминала тот случай. Только опасения за маленького мальчика заставили меня заговорить об этом.
Она не поняла, что произошло, только вдруг почувствовала на своей руке горячие губы португальца, и тот же миг он уже быстрым шагом пересекал террасу. Тотчас там появился старый Зиверт и унес кольцо с говорливой птицей в дом. Возможно, она беспокоила больную женщину.