Глава 17
Графиня пошла по дорожке к Аренсбергу, которую ей указал старый солдат.
С возрастающим стыдом и смущением глядела она на свою руку к которой впервые прикоснулись губы мужчины. При других обстоятельствах, переступи кто-нибудь границу очерченную ею вокруг себя, она немедленно, без всяких размышлений окунула бы руку в воду; сейчас же ей и в голову не пришло подобное «очищение». Она была потрясена.
Взгляд девушки был устремлен вверх. Сквозь густую листву просвечивало синее небо, золотистые лучи солнца освещали толстые стволы деревьев, на которых пестрел мох.
Разве не светило сегодня солнце ярче, не пели веселее птицы, порхающие над ее головой? Нет, все было как прежде. И источник чувств, волновавших молодую душу, был стар, как и сама любовь…
«Ах, как прекрасен мир! — думала молодая графиня, идя по тропинке. — Как хорошо быть здоровой!»
Когда Гизела пришла на поляну, там уже не было никого, кроме старого Брауна, который укладывал в корзину посуду. Он доложил своей госпоже, что его превосходительство получил телеграмму и с обеими дамами вернулся в Белый замок.
Гизела словно в первый раз увидела старого служителя. Она припомнила, что раньше у него были черные волосы, а теперь он был сед как лунь; эта перемена совершалась на ее глазах постепенно, она и не заметила… И у папа много было седых прядей на голове и в бороде, но об этом она подумала совершенно спокойно, тогда как вид седой головы старого слуги вдруг пробудил в ней какое-то щемящее чувство сострадания к нему.
— Милый Браун, пожалуйста, дайте мне стакан молока! — сказала она так мягко, что странным показался сам тон фразы, не говоря уже о том, что она впервые в жизни попросила.
Старый слуга в недоумении оглянулся и молча уставился на нее.
— Что, молоко все выпито? — спросила она, ласково улыбаясь.
Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.
— Скажите, Браун, есть у вас семья? Я до сих пор этого не знаю, — продолжала она, поднося к губам стакан.
— О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, — пробормотал старик в полном недоумении.
— Но мне хотелось бы знать.
— Если вы желаете, ваше сиятельство… У меня жена и дети. Двое живы, а четверо лежат на кладбище… Была еще внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни… — проговорил он, поднимая глаза, полные слез. Старик плакал.
— Бога ради, Браун, останьтесь! — воскликнула пораженная девушка, когда старик, видимо встревоженный нарушенным им этикетом, хотел удалиться. — Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.
— Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, — произнес он дрожащими губами, стараясь вновь принять почтительную позу. Гизела побледнела.
Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее подобно камню, она бесчувственна к людям, окружающим ее… Этот человек, который являлся ежедневно в своей пестрой ливрее, прислуживал ей и в тот день, когда родное существо лежало в гробу и сердце его разрывалось от горя!
Она подумала, что прислуга долгое время обязана была носить глубокий траур по ее бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое ненормальное положение? С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения… И в эту жестокую игру барства играла и она до сих пор, да иногда еще похлеще других…
Со всей искренностью и чувством, на какие только способно было ее постепенно оттаивающее сердце, стала она утешать старика.
Но радость в душе исчезла.
В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь путь до Белого замка она не переставала гадать, с какой это «несчастной погибшей, проклятые руки которой уже истлели», сравнивал ее старик? Но разгадка была далеко. Как могла она связать эти слова с образом своей дорогой покойной бабушки, и разве можно ее высокое положение в обществе назвать «пронырством»?
В мрачной задумчивости вошла она в Белый замок.
Начавшаяся в нем вчера бурная деятельность, казалось, достигла какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничилась покоями для его светлости — она распространилась и на весь первый этаж. Двери по обе стороны холла стояли распахнутыми; были видны комнаты, в которых работали обойщики, полотеры, горничные.
Наверху, в первой же комнате, в которую вошла молодая графиня, среди груды белья и платьев стояла Лена с пылающими щеками и укладывала все в корзины.
Прежде чем она успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся на пороге, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках держал карандаш и записную книжку.
— Ах, милое дитя, — обратился он к девушке. Голос его был нежен, он опять был прежним снисходительным папа. — Я в ужаснейшем затруднении: полчаса назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером прибудет в Аренсберг со свитой, гораздо более многочисленной, нежели предполагалось. Я положительно вне себя, ибо… ах боже мой, как неприятна мне вся эта история! — прервал он самого себя, махнув рукой в воздухе.
Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.
— Но ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! — воскликнула она. — В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.
— Вы сейчас поймете, в чем дело, милая графиня. Прошу вас, успокойте папá, а то он в таком затруднении. Дело в том, что он вынужден с вами расстаться на несколько дней. Замок слишком мал, чтобы можно было удобно в нем разместить гостей… Мы с вами сегодня же уедем в Грейнсфельд от всей этой суматохи.
Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг? В голове пронеслась мысль о Лесном доме…
— Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, — сказала она спокойно.
— Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? — спросил министр ласково.
— Конечно, папа.
— О, как я тебе благодарен, Гизела! Но уж доверши свои благодеяния, извини нас с мамá: они с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и совещаются; мамá, скорее всего, будет обедать у себя в комнате, а у меня едва ли будет время сесть за стол… Ты пообедаешь уже в Грейнсфельде, я отправил туда повара.
— Ну, остается только приказать заложить экипаж, — сказала молодая девушка. — Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться?
Горничная была поражена просьбой «быть любезной», а госпожа фон Гербек стояла, буквально разинув рот и бросая уничтожающие взгляды на обласканную ни с того ни с сего субретку.
Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые только что сняла, войдя в комнату.
— Но ты зайдешь к мама, не правда ли, дитя? — спросил министр, полностью игнорируя эту перемену в обращении падчерицы с прислугой. — Милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!
— Но это от тебя лишь зависит, папа. Ты можешь совершить прогулку в Грейнсфельд! — возразила девушка. — Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.
Сонливые веки вдруг опустились, скрыв выражение глаз его превосходительства, губы сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.
— Милочка, это опять одна из твоих детских фантазий, — сказал он. — С какой стати его светлость поедет в дом к семнадцатилетней девочке, которая, извини меня, еще не представлена ко двору?
— Визит этот дает мне возможность быть представленной ко двору, — оживилась Гизела. — Бабушка, так строго придерживавшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая связанные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, ведь ей не было и шестнадцати, когда она была уже при дворе.
Министр пожал плечами. Приближенным его был очень хорошо известен этот жест, как признак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя и кажется спокойным.
— Рассуди сама, дитя, какую роль в шестнадцать лет ты могла бы играть при дворе? — произнес он холодно. — Кроме того, должен сознаться, меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя рядом с бабушкой, блестящей и прославленной графиней Фельдерн.
Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.
— Ты не имеешь и понятия, что заграждает тебе путь туда, — прибавил он с еще большим ударением. — Со временем ты узнаешь, только…
Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовленных для князя комнатах.
— Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! — поспешил министр, изменив тон. — Не скучай в Грейнсфельде.
И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она отшатнулась, смерив его суровым, испытующим взглядом.
— Дурочка! — усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, но острые белые зубы хищно мелькнули за бледными, искривившимися губами, а глаза злобно сверкнули из-под опущенных век.
Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с мачехой.
Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, будучи ребенком, и из окон которых был самый лучший вид на окрестности.
Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на минуту в нерешительности остановились у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по полу.
Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый наряд — занятие, видимо, не из легких, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота. На красивом лице мачехи было торжество: в новом платье она была необыкновенно хороша.
Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить красивой заказчице: головной убор, украшавший ее волосы, представлял собой свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя платья была заткана желудями и своим шуршанием напоминала отдаленный шелест дубов.
— Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте, — устало обратилась она к падчерице. — Посмотри только, что я должна терпеть! Мадемуазель Сесиль битый час мучает меня, бедную! Я еле держусь на ногах!
Однако маленькие ножки были вовсе не так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую.
— Не правда ли, великолепный туалет? — обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.
Гувернантка начала восхищаться мастерским искусством парижского портного. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.
— Что ты скажешь на то, моя милочка, что мы вынуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? — спросила она. Гизела молчала. Девушка впервые увидела современный дамский туалет, который явно утратил свое предназначение скрывать наготу и стал просто рамкой для обнаженного женского тела.
— Ты обижена, мое сердце? — Баронесса иначе поняла молчание падчерицы и продолжила жалостливым тоном, в котором одновременно слышались досадные нотки. — Но иначе как нам было поступить? Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на первый взгляд кажется просторным и вместительным, а на самом деле тесное и неудобное!
Между тем камеристка открыла несколько футляров и начала буквально осыпать бриллиантами венок на голове и платье своей госпожи.
Драгоценностей было несметное количество. Их накоплению должны были способствовать многие члены фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.
— О, бабушкины бриллианты! — воскликнула с простодушным изумлением Гизела при виде камней.
Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг испустила вопль, приподняла плечи и топнула ножкой.
— Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! — сказала она недовольно, обращаясь к француженке. — Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы не касаться того, кого одевает!
Желая выручить из беды бедную горничную и перевести разговор на другую тему, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. И она вполне достигла своей цели.
Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь обжигающим взглядом следила за молодой девушкой.
— Ах, душечка, у меня замирает сердце, — проговорила она нервным, дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. — Ты можешь возражать сколько угодно, но руки твои, к несчастью, очень слабы и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.
Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.
— Но, мама, — сказала она, улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, — если папа доверил тебе для примерки бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом эти камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папá медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленточке. Он отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.
— Верно, мое сокровище, — возразила баронесса с язвительной медлительностью. — Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.
Несколько озадаченная, Гизела, не возражая, отдала браслет; она была неопытна и правами в отношении ее собственности — что твое, а что мое — до сих пор очень мало интересовалась. Потому в настоящую минуту она не могла судить о действиях мачехи. Для той же лучшим помощником в данном случае было непобедимое отвращение падчерицы к тяжелым, холодным камням, от прикосновения к которым у девушки обычно пробегала дрожь по всему телу.
Между тем экипаж был подан.
Госпожа фон Гербек глубоко и с облегчением вздохнула, когда молодая графиня со сдержанным поклоном направилась к двери. Сама же она рассыпалась в любезностях, прощаясь с баронессой.
— Еще словечко, детка! — окликнула девушку ее превосходительство, когда та была уже у дверей.
Молодая девушка остановилась, нисколько не желая, по-видимому, вновь преодолевать загроможденное пространство. Свет из углового окна падал прямо на нее и освещал ее юную, полную решимости фигурку.
— Зная твою любовь к верховой езде, я не буду иметь ни минуты покоя, пока тебя не будет здесь, — сказала баронесса. — Дай мне слово не садиться на лошадь все время, пока будешь в Грейнсфельде?
— Нет, мама, я не могу этого обещать, ибо не могу исполнить.
Баронесса закусила губу.
— Ах, ты жестока! — пожаловалась она. — Таким образом, при всех волнениях, которые мне предстоят, я буду еще постоянно мучиться мыслью, что ты в один прекрасный день сломаешь себе шею, скача по горам и долинам!
— Я езжу совсем не так уж дико и необузданно, мама, и Сара очень доброе животное.
— Я бы охотно этому поверила, но лишь ненадолго. Как только подумаю о неровной дороге между Аренсбергом и Грейнсфельдом, так меня мороз по коже пробирает. Что касается лично меня, я всегда отказывалась сопровождать верхом папа куда бы то ни было.
На пухлом лице гувернантки появилась двусмысленная улыбка.
— Успокойтесь, ваше превосходительство, — сказала она, выразительно взглянув на баронессу. — Наша милая графиня, без всякого сомнения, будет избирать другое место для своих поездок. Я не думаю, что она будет настаивать именно на этой местности между Аренсбергом и Грейнсфельдом, ибо действительно, как вы изволили заметить, дорога там очень ухабиста.
Баронесса благосклонно поблагодарила ее кивком головы.
— Ну, вы меня немного утешили, — вздохнула она. — Хоть это дает мне надежду не встретить тебя когда-нибудь мчащейся по этим ухабам, маленькая упрямица! Так ты обещаешь мне это, моя дорогая Гизела?
Молодая девушка согласилась с видимым нетерпением.
Эта нежность, не вызывавшая в ней ответа, была невыносима.
— Ну, так с Богом, мое дитя! — проговорила баронесса, вновь поворачиваясь к зеркалу.
Гизела вышла. За ней последовала гувернантка, еще раз почтительно склонившись пред ее превосходительством.
Дверь затворилась, и баронесса утомленно опустилась в кресло и закрыла глаза рукой. Элегантной парижской куафюре грозила опасность быть испорченной, что, казалось, нисколько не заботило в эту минуту ее превосходительство.
Камеристка в отчаянии заломила руки, причем взор ее со злостью остановился на недоброй госпоже.
Баронесса оставалась в прежней позе. Два года тому назад ее обворожительное немецкое превосходительство, буквально осыпанное бриллиантами, впервые появилось на одном из парижских балов, и с той незабываемой минуты она была прозвана в высшем свете «бриллиантовой феей».
Какой триумф, сколько волшебно прекрасных часов связано с этими ослепительными сокровищами! С их помощью красота ее совершала сокрушительные победы. Блеск драгоценностей напомнил ей пылкие взгляды побежденных, которых очаровательная бриллиантовая сирена заставляла испытывать все мучения страсти для того, чтобы потом оттолкнуть с высокомерной улыбкой.
И теперь ей предстояло расстаться с этим сверкающим оружием, расстаться для того, чтобы отдать его другому, более молодому существу!
Между тем графиня Штурм без сожаления оставила Белый замок. Все эти приготовления к празднеству нимало не интересовали ее. Какое значение могло иметь для нее лицезрение князя? Она, разумеется, питала безграничное уважение к его высокому положению. Уважение это, как она себя помнила, поддерживалось в ней чуть ли не заботливее, чем почитание Бога, но тем не менее она была далека от той ребяческой веры большинства в коронованную особу, как во что-то божественное. Она выразила желание быть представленной князю — это правда, но только из уважения к традициям древних родов Штурмов и Фельдернов. Ее предки в продолжение столетий появлялись при дворе, окружали престол, занимали высокое общественное положение, право на которое давало им как их происхождение, так и милость к ним государей. И этот блеск, и эти права должна была поддерживать последняя Штурм до последнего вздоха, что было ее священным долгом.
Но действительно ли мысль о долге побудила ее сегодня выразить свое желание отчиму?
Яркий румянец разлился по лицу девушки — в глубине души ее родилась тайна, открыть которую она не хотела даже себе.
Экипаж медленно продвигался вперед.
Между позолоченными солнцем стволами буков ей мерещился Лесной дом, на террасе стояла величественная фигура португальца. Тут же были и старый солдат, и обезьянка, приютившаяся на плече каменного юноши, и попугай, раскачивающийся на своем кольце.
… Человек этот будет в Белом замке… Его представят князю, он будет окружен придворными дамами, с ним будет говорить ее красавица мачеха в своем нарядном зеленом парижском туалете…
Руки молодой девушки бессильно опустились на колени, голова поникла на грудь.
Глава 18
Три дня уже гостил светлейший князь в Белом замке. Сюда вернулись прежние роскошь и блеск, которыми принц Генрих окружал обожаемую им графиню Фельдерн. Князь прибыл в сопровождении многих кавалеров. Все самые красивые дамы при дворе в А. были приглашены, а заболевшая княгиня, будучи не в состоянии сопровождать своего супруга, в доказательство особой благосклонности и милости к владельцу Белого замка прислала сюда свою любимую фрейлину, общепризнанную красавицу, «чтобы придать больший блеск собравшемуся обществу».
На второй день своего приезда князь посетил нейнфельдский завод. Со своими могучими дымящимися трубами, вновь выстроенными домами, массой рабочих, предприятие это приобрело слишком большую известность, чтобы его игнорировать.
По случаю был представлен князю и новый владелец завода господин фон Оливейра. Он сам водил высокого гостя повсюду, и его светлость был очарован красивым, изящным молодым человеком, «который так удачно сумел соединить в себе интересную серьезность с элегантными манерами светского человека». Само собой разумелось, что Оливейра должен был предстать перед его светлостью и в Белом замке. Князь сам назначил для этого следующий день.
Было два часа пополудни. Лучи солнца заливали нейнфельдскую долину, но под вязами аренсбергского сада было свежо и прохладно. Благоухающие аллеи так и манили в свою спасительную тень.
Глубоко взволнованный, с бледным лицом, стоял португалец у железной решетки сада.
Бледность не покидала его прекрасного смуглого лица, когда он шел по аллее, ведущей к замку. Шаги его были медленными, взор бродил по сторонам, точно он должен был увидеть здесь что-то, что причиняло ему это волнение и делало лихорадочным его пульс…
Стоявшие у подъезда и болтавшие между собой лакеи тотчас же смолкли, завидя португальца, и приняли почтительные позы, склонившись чуть не до земли. Выражение презрения и сарказма промелькнуло на губах иностранца. Один из лакеев бросился вперед с докладом и повел его не в покои, занимаемые князем, а в апартаменты баронессы, где только что закончился завтрак.
Перед ним открылся длинный ряд комнат, в которых когда-то жила Гизела. В огромном зале прислуга прибирала со стола. На полу валялись пробки от шампанского, что предполагало приятный настрой общества. Он вошел в комнату, двери и окна которой были убраны фиолетовым плюшем, глаза его невольно обратились в угол — чужой человек, южноамериканец, никоим образом не мог знать, что там в былые времена на шелковой подушке у печки нежился единственный, нежно любимый друг маленькой графини Штурм Пус — белый ангорский кот. Одна из оконных ниш комнаты представляла гораздо больший интерес в эту минуту, чем пустой угол: там, из-под белых кружев, окаймлявших плюшевую гардину, выглядывала смуглая кудрявая головка красавицы фрейлины. Она болтала с другой молодой девушкой, и появление португальца вызвало румянец на щеках обеих — может статься, их прелестные губки только что шептали имя прекрасного иностранца, столь обворожившего его светлость.
Доложив о прибывшем, лакей в глубоком почтении вытянулся у дверей, чтобы пропустить гостя. Странное дело: эта величественная фигура, с гордо поднятой головой, вдруг как приросла к земле. Лоб пересекла странная красная полоса, а в красиво очерченном классическом профиле с нервно дрожащими губами в эту минуту появилось что-то демоническое.
В комнате, в дверях которой стоял португалец, разливался волшебный зеленый свет, падавший и на белые мраморные группы, и на ее превосходительство, в непринужденно-восхитительной позе раскинувшуюся на козетке в белом утреннем платье. Ее красиво уложенные волосы волнами ниспадали на зеленую подушку а маленькие ручки машинально играли великолепным букетом из цветов гранатового дерева.
— Странно! — прошептала с удивлением красивая фрейлина своей соседке, когда португалец, точно вследствие внезапного толчка, наконец скрылся за плюшевой портьерой. — Человек этот явно боялся переступить порог комнаты, как в тюрингенских поверьях о ведьмах, я это очень хорошо видела!
— Все понятно, — произнесла бледнолицая, нежная блондинка. — Это зеленое призрачное освещение причиняет и мне головокружение — идею кокетливой графини Фельдерн я положительно нахожу ужасной!
Ее превосходительство, со своей стороны, тоже как нельзя лучше объяснила себе эту нерешительность португальца: она усмехнулась, небрежно бросила свой букет на стол и поднялась.
Приход нового гостя прервал что-то вроде спора между князем, министром и несколькими кавалерами из свиты и придворными дамами. Его светлость стоял у стены и оживленно говорил о чем-то. Он приветствовал вошедшего дружеским взглядом и милостивым движением руки.
— Не только восхитительная свобода деревенской жизни, — обратился он к нему благосклонно и с достоинством, — при которой я охотно отбрасываю в сторону всякий этикет, но главным образом уважение к вам побуждает меня дать аудиенцию прямо здесь… Но будьте осторожны! Комната эта обладает опасным очарованием… — он смолк и, выразительно улыбаясь, указал на стоящую рядом с ним группу дам, к которым присоединилась баронесса.
— Я знаю, ваша светлость, что русалки всегда топят тех, кто их полюбит, но я застрахован от этого, — ответил Оливейра.
Это было сказано с почти мрачной серьезностью, что было странным в весело настроенном обществе. Баронесса, отшатнувшись, изменилась в лице и со страхом вскользь посмотрела на обращенное к ней в профиль лицо португальца.
— Вы слишком строги, — возразила ему пожилая дама, графиня Шлизерн, которой португалец был представлен вчера при осмотре завода князем, — и я хочу попытаться бросить вам перчатку, хотя бы ради моих маленьких протеже. — Улыбаясь, она указала своим тонким белым пальцем на придворную красавицу и воздушную блондинку, которые, будучи привлечены звучным голосом португальца, остановились в дверях.
Две грациозные женские фигурки в светлых благоухающих утренних туалетах действительно представляли собой в эту минуту что-то неземное.
— Согласитесь со мной, господин фон Оливейра, — продолжала графиня, — что зеленая комната выигрывает от их присутствия… Неужели вы можете предполагать столь злые умыслы в этих детских головках?
— Как бы то ни было, — весело проговорил князь, — спор об этом невозможен, ибо кто знает, какой опыт у господина фон Оливейры относительно жестоких русалок лагуны дос Натос или озера Мирим! Я не разрешаю вам объявлять войну, милая графиня, и буду очень признателен, если вы возьмете на себя труд познакомить фон Оливейру с дамами.
На устах баронессы снова заиграла обворожительная улыбка, и, когда представление дошло до нее, она напомнила ему о недавней встрече в лесу. Ее гибкий голос звучал чуть ли не меланхолически, когда она заговорила о застреленной собаке, — ее превосходительство могла изобразить и сострадание. Глаза гостя и хозяйки встретились; лоб португальца вновь вспыхнул, а взгляд сверкнул диким пламенем. Баронесса скромно опустила веки под вспышкой такой сильной, никогда не виданной ею страсти.
Умная, утонченная кокетка скрывает свою новую победу еще тщательнее, чем молодая, стыдливая девушка свою первую любовь… Ее превосходительство удалилась с триумфом, расположившись позади молоденьких фрейлин, которые при всей прелести молодости не могли быть опасны для нее. — Теперь я хочу представить вас еще одной даме, — сказал князь, обращаясь к португальцу, когда церемония представления была окончена. Он указал головой на единственный висевший на стене женский портрет. — Она моя протеже и останется ею, хотя эти дивные формы уже давно сокрыты землей и моя фамилия имеет все причины обижаться на нее… Тем не менее графиня Фельдерн была божественно прелестной женщиной… Лорелея, восхитительная Лорелея!
Он послал воздушный поцелуй портрету.
— Не правда ли, — продолжал князь, — при взгляде на этот портрет становится понятно, как человек даже на смертном одре может отказаться от своих лучших намерений ради этих обольстительных глаз?
— Я не в состоянии представить себя в подобном положении, ваша светлость, ибо всегда стараюсь привести в исполнение все свои намерения, — отвечал спокойно Оливейра.
Маленькие серые глазки его светлости расширились от изумления, — эта простая, неподслащенная речь непривычно резала ухо и шла вразрез с изысканным тоном коронованной особы. Как бы то ни было, но к этому чужеземному чудаку, ворочающему миллионами и владеющему в Южной Америке территорией, вдвое больше его государства, каким бы оригиналом он ни был, следовало быть снисходительным. К тому же человек этот, при всем своем гордом достоинстве, был весьма почтителен относительно его, князя. Неприятное изумление на лице его светлости, вследствие этих соображений, сменилось лукавой улыбкой.
— Вслушайтесь хорошенько, mesdames, — обратился он к окружавшим его красавицам. — Может быть, вам впервые в жизни придется испытать этот печальный опыт: могущество ваших прекрасных глаз не столь безгранично, как вы могли бы то предположить… Что касается меня лично, я не принадлежу к неумолимым сердцам из стали и железа. Для меня они непонятны, но для моего княжеского дома было бы гораздо выгоднее, если бы мой дядя Генрих придерживался тех суровых взглядов, которых держится наш благородный португалец. Как вы считаете, барон Флери?
Министр, до сих пор безмолвно стоявший рядом с князем, скривил губы.
— Ваша светлость, всему свету известно и не требует более никаких доказательств, что добрые намерения принца Генриха на смертном одре касались единственно примирения сердец, но никоим образом не изменения его предсмертных распоряжений, — проговорил он; помимо воли в голосе его слышалась неприятная нота. — Точно так же хорошо известно, что графиня Фельдерн по какому-то необъяснимому предчувствию в ту ночь вдруг оставила маскарад для того, чтобы принять последний вздох своего высокого друга… Кто может осуждать те таинственные симпатии, которые в момент, когда дух покидает тело, вспыхивают и призывают к себе родную ему душу! Также всем известно, что принц Генрих до последнего вздоха находился в полном сознании, что графиня, стоявшая у его одра на коленях, вполне сочувствовала его идее примириться с двором в А. Она и секунды не оставалась с ним наедине: Эшенбах и Цвейфлинген все время не покидали комнаты. Принц разговаривал с графиней, выражал горесть разлуки с ней, но о распоряжениях своих относительно наследства он не проронил ни единого слова… Я, конечно, был в заблуждении, отправившись в А., я думал…
— Доставить княжескому дому наследство, — перебил князь красноречивого министра. — Как можете вы так трагично принимать шутку, милейший Флёру? Мог ли я допустить вторичное появление графини при моем дворе, если бы не был убежден, что лишь ее обольстительные глаза, но никак не злонамеренные нашептывания, взяли верх над нашими правами? Ах, оставим в покое эти старые, никуда не ведущие истории! Как, господин фон Оливейра, вы уже очарованы? Во время всей прекрасной защитной речи его превосходительства вы пожирали глазами нарисованную там сирену.
Если бы его сиятельство обладал большей наблюдательностью, то от его внимания не ускользнули бы перемены в выражении бронзового лица португальца. В продолжение всего разговора на нем отражались то волнение, то гнев.
— В эту минуту я, без сомнения, нахожусь во власти очарования, — возразил он подрагивающим голосом. — Вашей светлости не случалось слышать, что бывает с маленькими птицами, когда они находятся вблизи змеи? Они цепенеют перед смертельным неприятелем, который под своей блестящей гладкой кожей скрывает дьявольскую измену.
— О, mein Gott, какое сравнение! — Графиня Шлизерн была поражена этими словами. — Но вы неминуемо погибнете, вы осмеиваете женщину потому только, что покорены!
Сардоническое выражение скользнуло по губам португальца, но он не ответил.
— Гм-м, сравнение, тем не менее, небезосновательно, — усмехнулся князь. — Господин фон Оливейра не хочет быть побежденным, и я не могу с ним не согласиться, если он свое поражение будет извинять необъяснимыми змеиными чарами.
Он снова подошел к портрету.
— И не жалость ли, что с этой женщиной угасает знаменитая красота Фельдернов? Кстати, что поделывает желтое, хилое созданьице, маленькая Штурм? — обратился он к министру.
— Гизела, как и прежде, живет в Грейнсфельде, припадки ее усиливаются, и мы в постоянной заботе о ней, — отвечал его превосходительство. — Боязнь за этого ребенка лежит тяжестью на всей моей жизни.
— Боже, как много времени нужно этому бедному, злополучному созданию, чтобы умереть! — воскликнула графиня Шлизерн. — Это жалкое, крошечное существо представляло когда-то для меня проблему… Каким образом такие замечательно красивые родители произвели на свет такое уродство? Но я должна сказать, — продолжила она после минутного раздумья, — что, вопреки всему, я странным образом находила всегда в этой маленькой, некрасивой физиономии некоторое сходство с тем лицом.
Она указала на портрет графини Фельдерн.
— Что за вздор! — выкрикнул князь, возмущенный этим сравнением.
— Я говорю лишь «некоторое сходство», ваша светлость. Во всем остальном, само собой разумеется, там отсутствует все то, что делало обворожительным Фельдернов. У ребенка была единственная прелесть — глаза, прекрасные, выразительные.
— Боже сохрани, графиня! — почти с испугом сказала фрейлина. — Глаза эти были ужасны! Будучи семилетним ребенком, я часто виделась с маленькой графиней Штурм — мама очень желала этого общества для меня.
И, с лукавой усмешкой обратись к министру, она продолжала:
— В то время, ваше превосходительство, я с большим неудовольствием поднималась по ступеням министерского отеля. Я постоянно возмущена была этой маленькой особой, которая боязливо отталкивала меня, когда я подходила к ней близко. Она ненавидела все, что я любила: наряды, детские балы и кукольные свадьбы… Пускай извинит меня ваше превосходительство, но это было самое злое создание, которое я когда-либо видела! У меня осталось в памяти, как однажды прелестную пару маленьких бриллиантовых серег, которые вы ей привезли из Парижа, она подвесила к ушам своей кошки.
— Ну, тут я не вижу злобы, скорее оригинальность! — засмеялась графиня Шлизерн. — Надо полагать, это был неглупый ребенок… Не совершить ли нам, a propos[9], прогулку в Грейнсфельд? Подобная вежливость очень будет кстати относительно графини Штурм, что же касается бедняжки фон Гербек, то она обрадуется обществу.
До сей поры баронесса Флери держалась совершенно пассивно. При вопросе князя о падчерице она взяла букет и занялась исключительно им, но теперь с жаром вступила в разговор.
— Ради бога, Леонтина, об этом нечего и думать! — воскликнула она. — Доктор именно на этих днях ждет возврата сильных приступов болезни и велел удалять все, что хоть мало-мальски может причинить волнение пациентке. И к тому же ты только что слышала, как своенравна была Гизела даже ребенком. У нее желчный темперамент — это, само собой разумеется, от ее уединенной жизни, которую она вынуждена вести. Она не стала мягче и миролюбивее. Гербек и та с трудом переносит ее безграничное своеволие и разные неприятные выходки, к которым, как известно, склонны озлобленные люди. Я далека от того, чтобы осуждать поведение Гизелы, напротив, никто более меня не желал бы так извинить ее, как я, ибо она слишком несчастна! Но я не могу допустить, чтобы мои гости подвергались неприятностям в Грейнсфельде, и, в конце концов, дитя это мне слишком дорого, чтобы я решилась выставлять напоказ его страдания…
Графиня Шлизерн закусила губу.
Его светлость, казалось, обеспокоился, как бы столь резкий тон сиятельной красавицы не испортил настроение общества.
Он быстро подошел к Оливейре.
В момент, когда упомянули в первый раз имя молодой графини Штурм, португалец незаметно отошел к окну. Взгляд его блуждал по окрестности; он ни разу не повернул голову к присутствующим — видимо, скучал. Его светлость очень хорошо видел всю неуместность разговора, предмет которого был совершенно неинтересен новому гостю.
— Вас тянет в ваш прохладный зеленый лес, не так ли, милейший фон Оливейра? — спросил он милостиво. — Да и мне хотелось бы освежиться… Милая Зонтгейм, — обратился он к фрейлине, — идите возьмите вашу шляпку, мы пройдем к озеру.
Дамы немедленно оставили комнату, и мужчины пошли искать свои шляпы.
Глава 19
— Что за человек! — говорила фрейлина, идя по коридору. — Всем нашим господам ничего не остается, как спрятаться!
— Он внушает мне ужас. — Бледная, нежная блондинка остановилась и сложила на груди свои худенькие ручки. — Ни разу не улыбнуться… Клеманс, все вы ослепли! Этот не из наших, он принесет нам несчастье, я чувствую!
— Благородная Кассандра, это и нам известно, бедным слепым смертным! — с насмешкой проговорила фрейлина. — Конечно, немалую беду он нам готовит, делая народ слишком умным; но подождем, дадим ему время освоиться в нашем кругу. Это правда, он угрюм, разговор его слишком суров по сравнению с элегантным тоном нашего светлейшего… Но, милочка Люси, заставить улыбнуться этот рот, пробить эту гордую броню, вышвырнуть за окно все эти пресловутые намерения — и все это единственно с помощью любви, вот было бы блаженство!
— Попробуй только побожиться! — возразила блондинка, исчезая за дверью своей комнаты; фрейлина, зарумянившись, отправилась далее по коридору.
Баронесса Флери, незамеченная, шла за ними по мягкому ковру. Она окинула молодую девушку долгим, насмешливо-сострадательным взглядом.
Прекрасная баронесса быстро оделась для прогулки и вместе с кавалерами направилась в переднюю. Двери музыкального салона были открыты. Дама вошла туда с сердито нахмуренным лбом — сегодня она внезапно была оторвана от своих обычных утренних занятий музыкой и забыла закрыть флигель.
— О нет, моя милейшая, — возразил князь, когда она взялась за крышку рояля, — минута слишком удобна для меня, флигель открыт и ноты на пюпитре, прошу вас, только одну пьесу, вам известна моя слабость к Листу и Шопену.
Баронесса улыбнулась, сдернула перчатки, бросила на стул шляпу и села за рояль. Она отложила в сторону ноты и заиграла прелюдию Шопена.
Ослепительно красива была в эти минуты женщина! Гибкие руки ее быстро летали по клавишам, голова была откинута назад, глаза завораживающе блестели.
Мужчины тихо столпились в дверях. Португалец оставил комнату и, спустившись со ступеней, остановился под померанцевыми деревьями, украшавшими усыпанную песком площадку. Руки его были сложены на груди, которая высоко вздымалась… Эта аллея, тянувшаяся за решетку сада и далее, низменные луга, поросшие кустарником, и эта цепь утесов, позолоченных заходящим солнцем, — вид всей этой местности вызывал в душе его горькие, тяжелые ощущения. И вспомнилось ему, как он, мнимый поджигатель и дерзкий демагог, шел по этим местам, а рядом — величественная, молчаливая фигура его несчастного брата с разбитым сердцем.
Сквозь бурные аккорды ему слышался звук колокольчика, призывающий лакейские души, которые хотел натравить на братьев Эргардт министр. Зеленая трава скрыла уже следы того, кому в бушующей реке было уготовано холодное ложе и где навсегда должны были исчезнуть страдание и непобедимая любовь…
… Немало времени пронеслось с того дня, но ничто в мире не вытравит из сердца его ту ночь, когда таким ужасным образом надругались над любовью дорогого ему человека… И эта женщина опять играет Шопена!
А бездушная кокетка, на совести которой смерть человека, как ни в чем не бывало наслаждается жизнью, и сама история эта, разрушившая счастье другого, делает ее еще пикантнее в глазах света. У этих, так восхищающихся ею, блестящих господ бывали, конечно, интрижки, прежде чем они вступали в соответствующие их положению браки, но смешно было бы придавать этим связям серьезное значение и из-за подобной шутки примешивать мещанский элемент к благородной крови! Последняя Цвейфлинген с замечательным тактом и чувством своего дворянского достоинства поняла все унижение от мещанского брака и была вправе разорвать цепь, которой ее хотели увлечь в чуждую ей среду. До того, кто при этом пострадал, ей не было никакого дела. «Зачем он был так прост!» — сказано было с пренебрежением.
«Проклятие на всю вашу касту!» — По лицу португальца пробежала горькая, мрачная ухмылка; рука его судорожно сжалась, и он взмахнул ею в воздухе, но этот самый жест пробудил в нем воспоминание о таком же движении, которым когда-то выбил медные монетки из рук хилого ребенка, предлагавшего их ему в простоте своего детского бесхитростного сердца… И в его воображении возник милый образ девушки с распущенными волосами, сказавшей ему со своей доброй улыбкой и с серьезно-простодушным взглядом: «Дурное время миновало».
Поднятый кулак его разжался, и рука поднялась к глазам, как бы защищая их от солнца.
Он не заметил, как кончилась музыка, как общество вышло на прогулку и как чья-то рука опустилась на его плечо.
— Ну, что, мой милый Оливейра? — Это был министр.
При звуке его голоса португалец отступил назад, точно рука, прикоснувшаяся к нему, была из раскаленного железа. Он выпрямился, принял свой обычный величественный вид и измерил гордым взглядом с головы до ног изволившего пошутить худощавого господина.
— Что вам угодно, Флери? — спросил он, не украшая фамилии титулом.
Щеки министра вспыхнули бледным румянцем, а широко раскрытые глаза метнули гневную искру; по лицам окружающих его кавалеров пробежало что-то вроде злорадства. Все они были ставленниками министра, и при всем чванстве своими старинными, аристократическими именами эти господа без всякого видимого неудовольствия терпели, когда всемогущий министр в разговоре с ними игнорировал их сословные атрибуты, между тем как «ваше превосходительство» в их устах было нераздельно с именем барона Флери, все равно как «светлость» с достоинством князя. У них хоть и скребло на сердце, но они, несмотря на это, любезно улыбались, ибо его превосходительство, случалось, был в добром расположении и доступен иной просьбе… Но в эту минуту коса нашла на камень.
Однако министр не доставил им удовольствия дальнейшим выражением своего недоумения, так как его превосходительство никогда не замечал оскорбления, отомстить за которое тотчас же было не в его власти. Он не понял ответа и с достойным удивления спокойствием предложил руку смущенной этой сценой графине Шлизерн.
Князь под руку с баронессой, не обратив на них внимания, прошел мимо и жестом пригласил Оливейру идти с ним рядом, и, в то время как общество медленно продвигалось по тенистой аллее, с заметным любопытством расспрашивал португальца о его бразильском отечестве. Все молча прислушивались, ибо рассказ был очень интересен. Первое впечатление, произведенное этим чужестранцем как человеком, находящимся постоянно настороже, совершенно исчезло. Дамы были очарованы звучностью его голоса, а у иного барина, не имевшего ничего, кроме своей придворной должности и связанных с ней незначительных доходов, просто кружилась голова при описании железных рудников и громадных заводов, которые при правильно организованном производстве должны были приносить португальцу колоссальный доход.
На вопрос князя, почему он оставил Бразилию и избрал именно Тюринген своим местопребыванием, Оливейра с минуту помолчал, затем твердо, с совершенно особым выражением, хотя голос его звучал несколько странно и загадочно, отвечал, что причины этому он сообщит его светлости при особой аудиенции.
Министр с изумлением поднял глаза, его настороженный взгляд остановился на профиле португальца, и, хотя в эту минуту князь назначил ему аудиенцию, всякий мало-мальски знакомый с «лицами» министра наверняка понял, что день, когда должна состояться «особая аудиенция», никогда не наступит.
По ту сторону садовой решетки князь остановился под тенистыми кленами и стал смотреть на строящееся здание довольно значительных размеров, отстоящее от Нейнфельда на некотором удалении. Оно было уже на стадии завершения; на верхней балке лесов сидел человек и прикреплял к ним, по здешнему обычаю, ель, на верхушке которой развевались пестрые ленты.
— Да это просто небольшой замок, — удивился его светлость. — Что это, приют для бедных детей?
— Я построил его для сирот, ваша светлость.
— Гм-м… Боюсь только, что эти бедняжки, раз войдя туда, не захотят выйти, да оно и понятно, — заметил один из кавалеров.
Графиня Шлизерн предостерегающе подняла палец.
— Только не балуйте их, добрейший господин фон Оливейра, — сказала она. — Я предостерегаю вас единственно в целях гуманности. Повышая их умственный уровень, удержаться на котором они не смогут по своему прирожденному положению, люди делают очень несчастным этот класс.
Темные глаза Оливейры с сарказмом остановились на лице гуманной дамы.
— Почему же это «прирожденное состояние», или, другими словами, нужда, нищета и лишения должны быть причиной, по которой все ныне угнетаемое должно оставаться таковым навсегда? — спросил он. — Разве эти люди не такие, как мы? Получив правильное воспитание и направление, они застрахованы уже одним этим от того, что вы, сударыня, называете «прирожденным состоянием»… Да и к тому же, скажу я далее, в Нейнфельде они всегда будут иметь хлеб и кров, если позже не захотят искать счастья в другом месте.
Никто не возразил против такого прямого обвинения. Князь отправился далее, без следа неудовольствия на худом лице, которое, вероятно, сейчас очень желала увидеть графиня Шлизерн. Она была одной из тех энергических женщин, которые привыкли, чтобы их слова принимались без возражений, и за свое однажды выраженное мнение держались тем упорнее, чем неожиданнее встречали противоречие.
— Без сомнения, сооружая это здание, вы имели за образец наши знаменитые евангелические приюты? — снова обратилась она после небольшой паузы к португальцу.
— Не совсем, — возразил он спокойно. — В основном принципе я совершенно расхожусь с ними, ибо не хочу касаться вероисповедания. У меня, например, там будет четверо еврейских детей-сирот двух отличных работников.
Точно электрическая искра пробежала по всему дамскому обществу.
— Как, вы принимаете евреев? — сорвалось одновременно с нескольких прекрасных уст.
Впервые строгое, суровое лицо чужестранца осветилось веселой усмешкой.
— Вы, вероятно, считаете евреев за особенных избранников неба, которые должны не так сильно чувствовать голод и жажду, как христиане? — спросил он.
Дамы, которых португалец окинул проницательным взором, опустили глаза.
— Те два работника-еврея горячо просили меня перед смертью не отчуждать детей от веры их отцов, — продолжал он уже серьезным тоном. — Я уважаю их последнюю волю и не допущу, чтобы детей перекрестили.
— О боже, — графиня Шлизерн была раздосадована. — Неужели еще недостаточно этой преступившей границы веротерпимости, которой пропитан воздух нейнфельдской долины? Там протестантский духовник без устали твердит: «Любите друг друга», нимало не заботясь о том, к кому он обращается — к туркам, язычникам или евреям, а вы… Ах, извините, я забыла, как португалец, вы, вероятно, католик?
Веселое выражение все еще было в глазах Оливейры.
— А, вы желаете знать мое вероисповедание, графиня? — насмешливо спросил он. — Извольте. Я твердо и непоколебимо верую в мое призвание как человека, которое налагает на меня обязанности быть полезным моим ближним, насколько это в моей власти… Что же касается того протестантского духовника, то я просил бы вас быть осторожнее в вашем приговоре — человек этот истинный христианин.
— В этом мы вполне уверены, — проговорил министр любезно и вместе с тем язвительно; веки его опустились, и все лицо дышало презрением. — Но он жалкий проповедник, и его болтливое изложение веры пастве, ищущей утешения, возбуждает ее неудовольствие. Мы были вынуждены удалить его с кафедры.
Эти слова имели целью уколоть португальца и оказали желаемое действие: смуглое лицо его вспыхнуло, а обычная величественная сдержанность, казалось, изменила ему в эту минуту.
— Очень хорошо знаю, — проговорил он, все же овладевая собой, — его превосходительство действовали из лучших побуждений. Но, несмотря на это, я позволил бы себе обратиться к благосклонности его светлости и просить, чтобы обстоятельство это было рассмотрено еще раз… При более близком ознакомлении с делом все объясняется единственно желанием одной властолюбивой женщины и некоторых рабочих, выгнанных с завода за лень и нечестное поведение.
— В другой раз, милый господин Оливейра! — заговорил быстро князь, замахав руками.
Его маленькие тусклые глазки с беспокойством смотрели на министра, вся фигура которого выражала глубокое негодование.
— Я здесь отдыхаю, — продолжал он, — и убедительно должен вас просить не упоминать о делах! Расскажите лучше о вашей чудесной Бразилии.
Португалец снова пошел рядом с князем.
— Удаление этого неисправимого мечтателя-священника — одно из ваших лучших мероприятий, ваше превосходительство. Этот факт будет украшением летописи нашей страны! — торжественно произнесла графиня Шлизерн, обращаясь к министру. Последнее слово, несомненно, должно было остаться за ней, и оно предназначалось единственно для ушей Оливейры.
Человек этот стоял словно среди потревоженного роя ос, которые жужжали над его головой. Но голова эта сейчас сидела на его могучих плечах величественнее, чем когда бы то ни было.
В голосе Оливейры проглядывала насмешка, когда он рассказывал князю о великолепии бразильских бабочек и о драгоценных породах деревьев, о топазах и аметистах, найденных в его собственных владениях в значительном количестве. Разговор снова принял тот невинный характер, который единственно и был уместен на этой тощей почве, способной производить лишь жиденькое растеньице, которое называется «не тронь меня».
Глава 20
Дамы решили было покататься по озеру, однако князь, погруженный в разговор с Оливейрой, не останавливаясь, продолжал идти по дороге, которая вела к Лесному дому. Дамы шли за ними, повинуясь очарованию голоса рассказчика. Войдя в лес, они сняли шляпы и стали украшать цветами свои прически. Как невинны казались эти создания в своих белых одеждах, с полевыми цветами в волосах, а между тем эти детские, простодушные на вид сердца были в совершенстве вышколены согласно феодальным правилам. От остального, неприспособленного к придворной жизни человечества их отделяла бездна льда и равнодушия.
Когда общество остановилось на лесной полянке, хорошенькая молодая дама, жена одного из придворных, украсила гирляндой шляпу своего супруга. Князь заметил это и протянул, улыбаясь, свою шляпу. Это стало сигналом ко всеобщему увенчанию. Дамы порхали, словно бабочки, и рвали цветы. Много было шуток и смеха — невиннее и наивнее не могли быть и деревенские дети в лесу.
Португалец повернулся спиной к этой суматохе и, отойдя в сторону, остановился перед отлитым из металла бюстом принца Генриха, изучая, как казалось, с большим интересом покрытую ржавчиной княжескую голову.
То, на что не решилась ни одна из молодых дам в отношении такого сурового человека, как Оливейра, не замедлила исполнить красавица фрейлина. Она тихо подошла к нему и со страстно умоляющим и в то же время застенчивым видом протянула ему свою узкую белую руку с цветами. Это, конечно, должно было вызвать улыбку на строгих устах и осветить приветливым светом строгий взор, но ничего подобного не случилось: бронзовое лицо не изменило своего выражения, хотя португалец с безупречно рыцарским поклоном снял шляпу и протянул ее молодой девушке. Она побежала к группе дам, и он медленно последовал за ней. Все общество находилось на средине луга, и с этой точки легко просматривались все темные аллеи парка.
Шляпа Оливейры переходила из рук в руки, каждая из дам украшала ее цветком, наконец она очутилась в руках баронессы Флери. Улыбнувшись португальцу, она прикрепила к ней великолепные лазоревые колокольчики и намеревалась возвратить шляпу хозяину, как вдруг остановилась и стала прислушиваться. Мгновенно смолкла болтовня, и среди всеобщего безмолвия послышались глухо раздававшиеся удары копыт мчавшейся во весь опор лошади. Уж не испугалось ли чего животное? Не успела мысль эта мелькнуть в голове присутствующих, как по грейнсфельдской дороге действительно промчалась лошадь. Ее спину, точно легкое летнее облачко, обвивало белое женское платье, и над высоко поднятой головой животного развевались распущенные каштановые волосы. Золотистые лучи солнца, проникавшие кое-где между вершинами, бросали пятна на коня и всадницу, и это делало прекрасным и без того поразившее всех явление. Дамы с криком бросились врассыпную.
— Боже мой! — Князь был испуган.
Баронесса Флери, как обезумевшая, простерла вперед руки.
— Воротись, Гизела, я заклинаю тебя! — баронесса была вне себя. — Я не могу этого видеть! Страх убьет меня!
Но лошадь, прекрасный арабский скакун, уже стояла как вкопанная посреди луга; пена срывалась с удил, ноздри ее раздувались.
— Грейнсфельд горит! — прокричала всадница, не обращая внимания на восклицания и жесты мачехи; ее прекрасное лицо было бледно как смерть.
— Замок? — спросил португалец. Он один, по-видимому, сохранял спокойствие, все остальные стояли совершенно растерянные, застигнутые врасплох.
— Нет, в селении горят сразу несколько домов, — отвечала молодая девушка, едва переводя дыхание и откидывая назад свои великолепные волосы.
— И ради чего ты мчалась таким бешеным образом? Сумасшедшая! — Министр был совершенно возмущен.
Между тем португалец сказал несколько слов его светлости и, поклонившись ему немедленно скрылся в лесу.
Казалось, молодая девушка из всех присутствовавших заметила только этого человека: при его вопросе по ее бледному лицу разлился нежный румянец, который исчез снова, едва португалец покинул поляну.
Наконец оцепеневшее общество пришло в себя: кавалеры, а вместе с ними графиня Шлизерн, поспешно окружили коня и амазонку. Молодые дамы в понятном изумлении и с объяснимым неудовольствием держались поодаль, не спуская, однако, глаз с лица юной наездницы, которая так неожиданно расстроила веселое собрание. Как, это воздушное существо, так грациозно державшееся в седле, такой сильной рукой управляющее лошадью, и есть то самое «хилое, желтое созданьице», которое, по словам его родственников, умирало медленной смертью в своем уединении?! Этих дивных карих глаз когда-то боялась хорошенькая фрейлина? И в этой прекрасной, украшенной роскошным сияющим нимбом из волос головке таилась злоба?
— Милая Ютта, ты с нами сыграла отличную шутку! — проговорила графиня Шлизерн своим едким тоном, обращаясь к баронессе. — Признаюсь, я удивлена так, как никогда не удивлялась за всю свою жизнь… Твои нападки на «мои любопытные глаза» как нельзя удачны.
Баронесса ничего не ответила на эти колкие слова. Она была бледна как смерть, хотя уже и овладела собой. Глаза ее с упреком устремились на падчерицу.
— Милое дитя, да простит тебя Бог за то, что ты сделала! — сказала она мягко. — Я никогда не забуду этой минуты! Ты же знаешь, какая невыразимая боязнь овладевает мной, когда я вижу тебя на лошади! Ты же знаешь, как я дрожу за твою жизнь. Вспомни, что ты мне обещала?
Гизела на минуту застенчиво остановила взгляд на чужих лицах, но потом ее карие глаза обрели смелость и решительность.
— Я обещала не показываться тебе на глаза на лошади, мама, — сказала она, — но должна ли я оправдываться за то, что не могла сдержать своего обещания, когда приехала сюда за помощью для бедных сельчан? Все наши люди на ярмарке в А., а дома только старик Браун, который не может ездить верхом, да хромой конюх Тиме. В селении нет ни единого мужчины — все на работе в Нейнфельде. Женщины и дети бегают с воплями вокруг своих пылающих домов. — Она замолкла: в голове ее пронеслась та ужасная картина отчаяния, которая заставила ее мчаться по горам и лесам на неоседланной лошади. Она поняла, что, хотя пребывание ее здесь, на лугу, продолжалось лишь несколько минут, но и они были потеряны. Она должна ехать далее, прочь от этих людей, ни один из которых не шевельнет и пальцем, чтобы помочь несчастным, прочь от этих знатных особ, которые или не слыхали, или сейчас же забыли, что там, за лесом, горят жилища людей… Презрительная усмешка, характерная когда-то для прекрасного лица графини Фельдерн, изогнула красивые уста девушки. Взор ее был устремлен на нейнфельдскую дорогу, и она решительно направила туда своего скакуна.
Если бы глаза присутствующих не были устремлены на молодую графиню, то придворные недоброжелатели имели бы возможность насладиться зрелищем, для них более интересным, чем красота юной амазонки. Министр, этот идеал дипломата, его превосходительство с «железным лбом», о который разбивались стрелы противника, этот субъект с тяжелыми веками, которые поднимались и опускались, подобно театральному занавесу, давая возможность видеть лишь то, что позволял он — могущественный, внушающий страх государственный человек, — вдруг изменил своей невозмутимости, как и его супруга. Он тщетно старался овладеть собой и принять обычный равнодушно-спокойный вид, но, видимо, не в его власти было стереть со смертельно побледневшего лица выражение отчаяния и злости.
Едва девушка собралась двинуться с места, как он грубо схватил рукой лошадь за повод и устремил на падчерицу дикий, грозный взгляд.
— Папá, позволь мне ехать в Нейнфельд, — сказала она решительно, энергичным движением руки подтягивая к себе поводья и поднимая хлыст.
Лошадь взвилась на дыбы — стоявшие поблизости в ужасе разбежались.
В эту минуту послышался глухой выстрел.
— В Нейнфельде ударили в набат! — констатировал князь. — Господин фон Оливейра не шел, а летел. Успокойтесь, прекрасная графиня Фельдерн! — обратился он мягко к Гизеле. — Вам не нужно ехать далее. Неужели вы думаете, что я оставался бы таким спокойным, если бы не был уверен, что там, — он указал в направлении Нейнфельда, — готовится самая скорая помощь?
Только теперь заметила Гизела пожилого господина, самого невзрачного и сухощавого из всего собрания. Он обратился к ней, называя ее именем бабушки. Это показалось ей странным, так как она не подозревала, что в ней он увидел несравненные черты своей «протеже». Голос его был так добродушен, и это знакомое ей лицо с маленькими серыми глазками — у гувернантки были фотографии, литографии и картинные изображения его — казалось таким приветливым рядом с враждебностью отчима, что сердце ее невольно смягчилось.
— Очень благодарна вам, ваша светлость, за успокоение, — сказала она, улыбаясь и склоняя свой грациозный стан.
Она, очевидно, хотела прибавить еще несколько слов, но министр снова схватил повод и на этот раз уже не выпускал его из рук. В эту минуту он вполне владел собой и способен был изобразить сострадательную и одновременно извиняющуюся улыбку, с которой взглянул на князя, когда тот отшатнулся в сторону при движении лошади. Барон повелительным жестом указал на аллею.
— Ты сию же минуту вернешься в Грейнсфельд, дочь моя, — сказал он холодно и резко. — Надеюсь сегодня же найти случай объясниться с тобой по поводу совершенного, которому нет ничего подобного в летописях фамилий Штурм и Фельдерн.
Гордая кровь имперской графини Штурм и Фельдерн, к которой он только что апеллировал, ударила в лицо молодой девушки. Гизела величественно выпрямилась, и, хотя сжатые губы ее не проронили ни слова, легкое, выразительное пожатие плечами было куда значительнее слов, что могли бы вызвать раздражение.
— Но, мой милый Флери… — воскликнул князь оживленно и с сожалением.
— Ваша светлость, — перебил его министр с покорным видом, но с тем ударением, которое было хорошо известно князю и означало непреклонную волю его превосходительства, — в эту минуту я поступаю как преемник моей тещи, графини Фельдерн. Она никогда бы не простила своей внучке такой фантастической цыганской выходки… Я знаю, к несчастью, страсть моей падчерицы к приключениям, и если не в состоянии был предотвратить это тягостное зрелище, то не хочу, по крайней мере, продолжать скандал.
Гизела, гордо держа голову, оставалась на лошади. С испытующим выражением, с каким человек страстно ищет истинную причину действий в душе другого, она твердо и проницательно смотрела в лицо человеку, который с обожанием носил на руках жалкого, умирающего ребенка и который вдруг несколько дней тому назад стал выказывать ей такую холодность и отчуждение.
Она не похожа была на обвиняемую, скорее это была обвинительница в своем спокойном, полном достоинства молчании.
Гордо откинула она назад волосы и, поклонившись обществу, слегка коснулась хлыстом лошади. Конь стрелой помчался к аллее, и через несколько мгновений воздушное, белое видение с развевающимися волосами исчезло в лесной чаще.
С минуту присутствующие молча глядели вслед девушке, затем поднялся всеобщий гвалт.
Князь послал одного из кавалеров в Белый замок за экипажами, пожелав лично посетить пожарище. Почтенный господин вдруг ни с того ни с сего засуетился.
— Но, мой милый барон Флери, не были ли вы слишком жестоки относительно вашей восхитительной питомицы? — обратился он с упреком к министру, пересекая луг, чтобы отправиться по грейнсфельдской дороге, где их должен был догнать экипаж.
Холодная усмешка мелькнула на губах его превосходительства.
— Ваша светлость, в моем официальном положении я привык носить на себе панцирь, и был бы давно уже трупом, если бы дозволил уязвлять себя стрелой осуждения, — возразил он шутливо. — Но совершенно иначе организован я как обычный человек, — прибавил он несколько строже. — Упрек из уст вашей светлости, признаюсь, огорчает. В эту минуту я вполне сознаю, что любовь ослепляла меня и заставляла беспечно относиться к моей обязанности воспитателя дочери.
— Не одного себя обвиняй, мой друг, — прервала его супруга нежно-слабым голосом, — и я виновата. Зная сумасбродство Гизелы, мы были слишком слабы, продолжая держаться с прежней беспечностью. Совсем недавно я имела крупный разговор с фон Гербек, которая высказала намерение обращаться с ней несколько строже.
— Но я не понимаю, какие нелепости видите вы в поведении Гизелы? — проговорила удивленно графиня Шлизерн. — Несколько смелая езда, и ничего более… К тому же прелестная малютка и не подозревала о нашем присутствии здесь, на лугу.
— Я говорю, милейшая Леонтина, что она в том состоянии, как мы ее видели, может появиться на площади в А. средь бела дня! — возразила баронесса. — Одна нелепость у нее следует за другой, и, к сожалению, я должна в этом сознаться, часто с намерением досадить Гербек. Сегодня, например, она настаивала на том, что намерена вступить в свет, что при ее болезни по меньшей мере смешно, а час спустя…
— … объявляет свое непоколебимое намерение уйти в монастырь, — перебил министр супругу, продолжая описывать характер падчерицы.
Все дамы засмеялись, лишь графиня Шлизерн осталась серьезной. На ее лице появилось то строгое и суровое выражение, которого так боялись придворные, ибо оно всегда было предвестником больших событий для них.
— Ты только что опять упомянула о болезненном состоянии твоей падчерицы, Ютта, — сказала она, не желая уходить от предмета разговора. — Скажи мне по правде, ты в самом деле веришь словам доктора, что к этому прелестному созданию с таким свежим цветом лица и такими здоровыми и сильными движениями, могут вернуться припадки?
Темные глаза прекрасной баронессы с уничтожающей ненавистью остановились на холодно улыбающемся лице приятельницы.
— Вернутся припадки? — переспросила она. — Э, милая Леонтина, если бы дело было только в этом, я бы так не беспокоилась, но, к несчастью, Гизела никогда от них и не освобождалась.
— В этом я уверена! — с жаром сказала красавица фрейлина. — У графини правая рука подергивается так же судорожно, как и прежде, когда она внушала мне боязнь.
— Это неприятное движение меня тоже напугало, — произнесла бледная воздушная блондинка.
Все дамы в один голос подтвердили печальную истину.
— Вы, может быть, и правы, — сказала графиня Шлизерн с иронией, обращаясь к ним. — Но, вероятно, согласитесь со мной, что юная графиня очень элегантно и свободно держится на лошади и своими белыми маленькими дрожащими ручками в совершенстве умеет управлять пылким животным, а уж держать веер, право, не требует особого мышечного напряжения. Я уверена, восхитительные ножки, которые выглядывали из-под платья, могут отлично танцевать… Не правда ли, эта вновь открытая красота будет великолепным приобретением для наших придворных балов?
И, не ожидая ответа от покрасневших дам, она обратилась к князю, шедшему впереди.
— Могу я просить, чтобы моим «искусным глазам» была отдана должная справедливость, ваша светлость? — спросила она шутливо. — Час тому назад я удостоилась очень немилостивого взгляда за то, что в некрасивой детской головке маленькой Штурм всегда находила знакомые черты знаменитого своей красотой лица… Не гордая ли графиня Фельдерн была сейчас пред нами? Те же черты, те же движения…
— Я признаю себя побежденным, — возразил князь. — Прекрасная амазонка затмевает мою протеже, так как обладает двумя преимуществами, которых у той не было: молодостью и очаровательной невинностью.
Слабый возглас баронессы Флери прервал разговор.
Ее превосходительство, неосторожно зацепившись за куст шиповника, уколола себе руку. Кровь просачивалась через тонкий батистовый платок — это оказалось таким ужасным событием для всех юных, чувствительных девичьих сердец, что они никак не понимали, как его светлость может считать важнее этого пожар там, за лесом, и покинуть их в эту минуту, да еще уводя с собой всех кавалеров…
Глава 21
Между тем чистокровный арабский скакун мчался по лесу. Как будто чувствуя, что там, на лугу, остались недоброжелатели его молодой хозяйки, он своим быстрым бегом словно старался поскорее увеличить расстояние между ними. Легкие копыта едва касались мшистой почвы.
Гизела предоставила животному бежать, как ему хотелось. Лицо ее выражало гордость и презрение, как будто она все еще находилась под уничтожающим взглядом своего отчима.
В то время как общество уже потеряло девушку из виду, ее воображению представлялась далекая, залитая солнечными лучами картина — миниатюрное изображение на золотом фоне… Действительно, это была миниатюра! Нарядные фигурки, элегантные и гибкие, но уж никак не герои и не рыцари со взглядом владыки и с неизгладимой печатью благородства на челе, как рисовала ей окружение князя детская фантазия еще совсем недавно.
Так вот он, придворный круг, эта квинтэссенция высокопоставленных лиц в государстве, а с ними властелин, разум которого должен обладать мудростью, а сердце — возвышенностью чувств, ибо он отмечен перстом провидения, он царствует милостью Божьей и его приговор властвует над жизнью и смертью подданных, над благосостоянием и нищетой страны. Какой невзрачной оболочкой наградило провидение все это могущество! Портреты в комнате госпожи фон Гербек лгали, придавая величие и блеск высоких умственных качеств худощавому лицу, тусклые глаза которого в действительности выражали лишь добродушие. И чтобы заполучить благосклонный взгляд этих глаз, чего бы ни сделала ее гувернантка! Ее слова «в блаженное время пребывания при дворе» свято хранились в сердце девушки. И бабушка, ранившая тяжелыми камнями блистательное чело ради того, чтобы с достоинством появляться в этом избранном кругу… Да и она сама, питающая свою одинокую душу блестящими картинами придворной жизни, выросла с мыслью, что когда-нибудь должна стать наряду с этими избранниками, даже выше их… Какое разочарование! Этот круг был исключителен лишь своими, строго соблюдаемыми законами этикета, но не каким-либо внутренним превосходством. Общество простых смертных на пикнике нисколько бы не отличалось от этой миниатюры.
Только один из них не был похож на прочих, но и он разыгрывал с ними пасторальный фарс, и на его смуглой голове красовалась гирлянда из лесных цветов, которые она так любила и которые теперь ей стали ненавистны, так как отняли в ее глазах всю святость у серьезного образа. В момент появления ее на лужайке он принимал свою шляпу из рук прекрасной мачехи, увенчавшей ее цветами…
А рядом с ним стояла красавица фрейлина. Она знала эту девушку: это был тот самый ребенок, который ей был когда-то так противен, потому что в этих темных локонах вечно пестрели яркие ленты и эта хорошенькая головка ни о чем ином не могла думать, как только о нарядных платьях, детских балах и кукольных свадьбах. При этом маленькие, ухоженные ручки самым подлым образом, исподтишка, щипали бедного Пуса и очень ловко за спиной госпожи фон Гербек таскали в свой карман сладости… Теперь девушка эта была статс-дамой и прославленной, остроумной красавицей при дворе, как часто уверяла гувернантка.
… Каким образом маленькая пустомеля со своей пошлой болтовней вдруг оказалась наделенной небесным даром, который Гизела называла разумом? Прекрасной, ослепительно красивой была она теперь, и, за исключением красавицы мачехи, единственно она могла стать рядом с высокой, величавой фигурой чужестранца. Случайно ли она стояла рядом с ним? Или оба они нашли, что подходят друг другу?
Молодая девушка, всегда чуждая вспыльчивости, вдруг так сильно рванула поводья, что лошадь поднялась на дыбы.
И миниатюра в лесу на лужайке, и горящее селение, к которому спешила всадница, отступили на второй план при воспоминании об этих двух фигурах, стоявших рядом.
Она уже подъезжала к опушке леса, далее дорога шла по открытому полю.
Впереди лежали каменоломни, мимо которых предстояло ей проехать, если она хотела сократить дорогу. Узкая, довольно опасная для всадников тропинка проходила вдоль пропасти. Гизела не думала об опасности, так как была бесстрашной и всегда полагалась на верный шаг и сметливость Мисс Сары.
За каменоломнями снова начинался лес, и над ним носились густые облака дыма.
В то же время, когда Гизела выезжала в поле, на окраине леса показался другой всадник.
Португалец ехал из Лесного дома, и шутливое замечание князя, что Оливейра умеет летать, можно было объяснить прекрасным быстроногим скакуном, на котором он сидел и который был предметом восхищения всей округи.
Мисс Сара испуганно попятилась в сторону при неожиданном появлении его из лесной чащи, девушка же точно окаменела в немом испуге, ибо мыслями о нем была полна ее душа… Она со страхом следила за его лицом, за каждым его движением, пытаясь угадать отношение, которое он мог иметь к красавице, стоявшей рядом с ним на поляне.
… Чувство отвращения к очаровательной фрейлине достигло при этом высшей точки, но сердиться она не могла, как не могла изгнать его образ из своей души. И все это он мог прочесть на ее лице…
Чувство стыда охватило все существо молодой графини, щеки вспыхнули предательским румянцем. Если она не убежит сию же минуту, тайна ее откроется этим темным, проницательным глазам…
Никогда еще спина Мисс Сары не подвергалась таким ударам хлыста, как в эту минуту; она стрелой помчалась по полю.
Гизела не слышала ни единого звука, только удары копыт ее лошади раздавались в ушах. Но вот открытое поле осталось позади, и, въезжая снова в лес, она приблизилась к каменоломням. Вдруг за спиной послышался лошадиный храп — конечно, Мисс Сара не могла соперничать с конем Оливейры, — и минуту спустя португалец оказался рядом с молодой девушкой и поспешной рукой схватил поводья ее лошади.
— Ваш страх ослепил вас, графиня! — гневно проговорил он.
Она не в состоянии была произнести ни слова. Руки ее, безропотно отдавшие поводья, опустились на колени. В своем белом платье, с испуганным, побледневшим лицом она была похожа на голубку, которая, оцепенев от ужаса, потеряла способность улететь от настигшего ее врага.
Может быть, это самое сравнение пришло на ум и этому человеку, потому что скорбное выражение мелькнуло на его губах.
— Я был слишком резок? — спросил он мягко, не выпуская из рук поводьев и подтягивая их к себе, так что лошади пошли бок о бок.
Гизела молчала.
— Вы мне недавно сказали, что боитесь меня, — начал он снова. — Чувство это, инстинктивно предостерегающее вас от меня как вашего противника, я вовсе не желаю преодолевать. Да, я не желаю этого, наоборот, глядя на ваше невинное лицо, я хочу сказать вам: «Бегите от меня. И как можно далее». Мы представляем с вами два существа, которым с самого рождения предназначено бороться друг с другом всеми силами. — Он остановился.
Широко раскрыв глаза, Гизела с ужасом смотрела на него. Уста эти, несмотря на едкую иронию, со сдержанной скорбью произносили слова о вечной вражде, а между тем как светились эти строгие глаза, когда встречались с ее глазами!
Она не могла вынести этого взгляда, так как он вызывал наружу все, что так сильно она желала побороть в себе. Ей вдруг стало понятно, что бороться с ним она не может, что она любит его той самой, вечной любовью. Она готова была отдать ему всю страсть, всю нежность, что долгие годы дремали в ней, жизнь свою могла отдать, а он отталкивал ее от себя, а значит, он ничего никогда не должен знать о ее чувстве к нему…
С невыразимой тоской в сердце она вырвала из его рук поводья. Тело ее качнулось в противоположную от него сторону в то время как глаза боязливо искали пропасть.
Лицо Оливейры покрылось бледностью.
— Графиня, вы не поняли меня, — сказал он с дрожью в голосе.
Но тут же на лице его мелькнула саркастическая усмешка.
— Разве я так похож на разбойника? — спросил он. — Я что, способен кого бы то ни было столкнуть туда?
И он указал на каменоломни.
Но она молчала, не зная, что придумать. Почему у нее возникли подобные мысли? Как объяснить свое движение?
Он не дал ей времени на размышления.
— Нам надо поспешить, — сказал он, поднимая глаза к горизонту.
Облака дыма сгущались — видимо, пламя уже достигало больших размеров.
Оливейра снова посмотрел на молодую девушку, и лицо его вновь приобрело то решительное выражение, которое производило на нее неотразимое впечатление.
— У меня трусливая натура, графиня, — продолжал он далее, — я не могу видеть, когда лошадь идет по краю пропасти… Прошу вас, сойдите с лошади.
— О, у Сары твердый шаг! Она-то не труслива! — возразила Гизела с улыбкой. — Я и прежде проезжала с ней здесь, это совсем не опасно.
— Я прошу вас, — повторил он вместо ответа. Она соскользнула со спины Мисс Сары, в ту же минуту и он сошел с лошади. Когда она, не оглядываясь, пошла по тропинке, он принялся привязывать обеих лошадей.
Гизела слегка вздрогнула, когда он вдруг очутился рядом с ней на тропинке. По правую ее руку возвышалась отвесная скала, по левую, по самому краю пропасти, шел он.
Взор ее робко скользил по его могучей фигуре. Ничтожное пространство лежало между ними, а какая-то таинственная бездна, о которой знал он один, должна была разделить их навеки. Когда-то холодный, все взвешивающий ее рассудок, строго державшийся так называемых светских приличий, был бессилен теперь против мощного призыва ее сердца. Если бы этот человек, шедший рядом, сказал ей: «Иди за мной, оставь все, что они называют своим и что ты никогда не любила, иди за мной в неведомую даль и неизвестное будущее», она пошла бы за ним, не говоря ни слова, держа его за руки, несшие когда-то незнакомую больную женщину. Далекий дипломат с ледяным лицом, называвший ее «дочерью», навсегда утратил последние остатки доверия молодой графини.
Они шли молча.
Лицо Оливейры казалось отлитым из металла. Взор его не обращался более к молодой девушке, но она видела, как его смуглые щеки вспыхивали всякий раз, когда ее нога, спотыкаясь о камень, заставляла покачнуться тело.
Таким образом они достигли того места, где тропинка еще более сужалась. Сердце Гизелы забилось тревожно: ноги Оливейры, казалось, скользили по краю пропасти. Среди царившей тишины она слышала, как камни, потревоженные его ногой, с шумом падали на каменистое дно карьера. Всегда сдержанная, молодая девушка вдруг схватила его руку обеими руками.
— Я боюсь за вас, — тихо проговорила она с умоляющим взглядом.
Он стоял, словно окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но видела его вздымающуюся грудь.
Она не знала, какие чувства испытывал этот человек, не успела об этом подумать.
Оливейра тихо освободился от ее рук, причем сильная рука его дрожала.
— Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, — сказал он твердым, ровным голосом. — Идемте. Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.
Увы, этого он был не в состоянии сделать — всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она обнажилась перед человеком, который менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горечь, если он и на самом деле охранял каждый ее шаг, это все равно не примиряло ее с собой.
Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием в душе, как будто для нее было потеряно все, что есть в ней доброго и благородного, — любовь, надежда и собственное достоинство. Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы перевести лошадей. В то время как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.
Он вскочил на своего коня и взял Мисс Сару за повод.
Гизела закрыла глаза. Да, как бы ни был мужчина равнодушен к женщине, смотреть без страха за нее, как она проезжает по краю пропасти, он не мог. Девушка облегченно вздохнула, увидев перед собой свою лошадь. Встав на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.
Глава 22
Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.
Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра придержал коня, и вскоре их догнали пожарные телеги с нейнфельдскими рабочими.
Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какой радостью светились их лица! На этих-то людей и жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она проходит мимо.
… И что такого сделала эта женщина, чтобы требовать такого почтения к себе? Представляла ли она сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли каким бы то ни было образом улучшить благосостояние людей? Была ли она талантлива, в конце концов? Совсем наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников революционерами, а ее кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца. Она никогда пальцем не шевельнула ради ближнего и довольствовалась тем, что возносила свои молитвы к небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и кару на головы богоотступников. Занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей; всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, лишь потому, что родители, произведшие ее на свет, ставили слово «фон» перед своим именем.
Гизела покраснела от негодования, подумав, какой вывод неизбежно следовал из этого критического анализа. Первый раз она критическим оком взглянула на свою воспитательницу. С какой быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в то же время какой недюжинной силой обладало ее сердце, если все это оно могло чувствовать в минуту, когда ему была нанесена глубокая рана!
Вскоре пронеслась мимо них еще одна телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.
— Это нейнфельдцы, — сказал Оливейра.
— Их-то не постигло несчастье, — проговорила Гизела тихим голосом. — Новые дома, которые вы построили для нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит ряд домов поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все они с драными крышами, с жалкими глинобитными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…
Оливейра посмотрел на нее с удивлением — слова эти слишком резко прозвучали в устах девушки.
— В этих лачугах живут люди, которые обязаны работать на нас, а мы в награду за это платим им презрением. Мы едим хлеб, выращенный их руками, в то время как они сами голодают. Мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты и в наших глазах являются кем-то, кто никогда не может быть сравним с нами. По нашему мнению, они — низшие создания. Мы ужасные эгоисты, но поняла я это совсем недавно…
Она внезапно умолкла.
Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молчал. Они ехали шагом, потому что Мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.
— Подождите еще, — проговорил он. — Нам не следует здесь спешить.
— Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.
— Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на волю случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности, и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломаете себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы немедленно отобрал у вас эту лошадь.
При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было его уловить. Стало быть, появление португальца в каменоломнях не было случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце молодой девушки гулко забилось.
— Да к тому же, — продолжал он, указывая в направлении пожара, — там нечего и спасать — такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа новых домов, о которых вы упомянули, стоит в стороне. Так что надо будет позаботиться о другого рода помощи. Я хочу сказать, что следует поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…
— О, поверьте, — перебила его Гизела, — они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды, все должно быть иначе! Старый, строгий человек в Лесном доме прав: я была бесчувственной, как камень. Я сознательно считала, что рабочие должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии. Ни единым словом не протестовала я против нелепых разглагольствований госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе. Мне, видевшей чуть ли не каждый день во время своих прогулок в карете ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и просветить их души… Вы тоже вынесли мне свой приговор, и как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.
Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого самоосуждения, как врач, помогающий остановить кровотечение из раны, в то же время должен хладнокровно относиться к страданиям своего пациента. А он был страстным человеком и поэтому боролся с собой, чтобы не выдать своего горячего сочувствия.
— Вы забываете, графиня, — сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, — что ваш прежний образ мыслей обусловливался двумя влияниями: той средой, которая исключительно одна окружает вас, и вашим воспитанием.
— Положим, какая-то часть вины падает и на них, — возразила она взволнованно, — но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!
И она посмотрела на него с печальной улыбкой.
— Но я все-таки должна вас просить не осуждать воспитание, — продолжала она далее. — Мне ежедневно твердят, что я воспитана строго в духе моей бабушки.
Лицо Оливейры омрачилось.
— Я оскорбил вас этим? — спросил он, и голос его вдруг стал жестким.
— Мне было горько. В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.
Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.
— И поэтому вы сознательно будете презирать того, кто осмелится коснуться памяти этой… благородной женщины…
Он проговорил это тихим голосом; слова не должны были выражать вопроса, хотя во взоре его проглядывало страстное желание услышать ответ.
— Совершенно верно, — быстро сказала она, смело вскинув на него свои карие глаза. — Я так же мало могла бы простить ему, как и тому, кто попытался бы на моих глазах втоптать в грязь святые для меня убеждения.
— Даже в том случае, если убеждения эти были ложными?
Поводья выпали у нее из рук, и глаза с мольбой устремились на него.
— Я не знаю, какие причины заставляют вас высказывать подобное сомнение! — проговорила она дрожащим голосом. — Может быть, вы многое испытали от людей, и потому вам трудно поверить в незапятнанную память усопшей… Вы чужой здесь и можете не знать о моей бабушке, но пройдите всю страну — вы убедитесь, что имя графини Фельдерн произносится не иначе, как с уважением… Разве вы никогда не теряли дорогого вам существа? — спросила она после непродолжительного молчания, тихо покачивая своей прелестной головкой. — Следует оберегать имена умерших, ведь они сами уже не могут защищать себя.
Она опустила голову, и по ясному лбу ее пробежала тень горечи.
— Воспоминание о моей бабушке есть единственная вещь, которая мне дорога в той среде, в которой я родилась, — проговорила она тихо. — Я многое должна в ней презирать, но хочу сохранить навечно то, что могла бы уважать, а кто попытался бы у меня отнять это, тот взял бы на себя тяжкий грех: он сделал бы меня нищей.
Она поехала далее, не замечая, что португалец отстал. Между тем лицо его выражало борьбу с горьким отчаянием, которое заставляло судорожно дрожать его губы.
Через несколько мгновений он снова ехал рядом с ней. Следов внутренней бури на его лице как ни бывало… Кто бы мог предположить, что при железной решимости и энергии, которые характеризовали эту гордую голову и мощную фигуру, у него могли быть минуты внутренней неуверенности и крушения намерений!
Путь они продолжали молча. Ветер доносил до них запах гари, и облака дыма клубились уже над их головами.
Оливейра был прав: пламя пожирало лачуги с невероятной быстротой. Когда они выехали из леса, глазам их открылись три дымящиеся кучки — четвертый дом был объят пламенем, а на пятом, последнем в ряду, загоралась крыша.
Пожарные насосы хорошо делали свое дело, однако эти усилия казались смешными при виде тех жалких предметов, которые тушащие пытались спасти.
… Неужто и в самом деле эти четыре покривившиеся стены с заклеенными бумагой оконными проемами можно назвать человеческим жилищем? И неужто должны были сохраниться эти признаки человеческой несправедливости для того, чтобы нищета продолжала существовать, а они снова служить приютом для отверженных Богом и людьми?
Все пять хижин едва ли занимали столько пространства, сколько занимал один зал в замке Грейнсфельд. Пять семейств помещались в этих полуразвалившихся стенах, которые сильный порыв бури мог превратить в развалины. В этой горсти и летом, и зимой спертого, нездорового воздуха теплилась жизнь, часто угасающая раньше своего расцвета… А в большом зале замка, который виден был издали в эту минуту, стояли мертвые бронзовые фигуры на своих мраморных пьедесталах и хрустальные люстры покачивались в воздухе, которым некому было дышать. Когда буря бушевала за стенами, штофные занавеси окон оставались неподвижны — крепкие ставни оберегали бронзовые фигуры, люстру и гардины от малейшего дуновения непогоды…
Ужасный шум слышался в этом доселе тихом селении. Португалец сопровождал Гизелу до самых ворот замка, по-прежнему готовый схватить повод все время пугавшейся Мисс Сары, затем он простился с ней молча, низким наклоном головы.
Оттуда он как вихрь понесся к месту пожара. Гизела поднесла руку к бьющемуся сердцу. В первый раз с тех пор, как она перестала быть ребенком, глаза ее затуманились слезами. Она даже не имела мужества поблагодарить его за помощь, буквально оцепенев перед его рыцарски вежливым поклоном, который запечатлелся в ее памяти на всю жизнь неизгладимо горестным воспоминанием… Вероятно, он вздохнул свободно, что роль его как защитника была окончена! И, когда пожар будет потушен, он снова вернется в круг придворных… Прекрасная, с черными локонами фрейлина, возможно, не рвала тех цветов, которые увядали сейчас в каменоломне; с ней, вероятно, он будет говорить еще сегодня, они будут гулять вдоль озера, и он расскажет ей, как бы между прочим, что спас от пламени какую-то жалкую рухлядь и не дал сломать шею неразумному существу…
Глава 23
Гизела въехала в сад, спрыгнула с Мисс Сары и привязала ее к ближайшему дереву. Из прислуги еще никто не вернулся с ярмарки в А., кругом была мертвая тишина. Ближе к замку мелькнуло между кустарниками светлое женское платье и соломенная мужская шляпа. Гизеле показалось, что это была госпожа фон Гербек в сопровождении доктора, шагающего быстро взад-вперед.
Девушка вышла из ворот и пошла по верхней улице поселка.
По обе стороны дороги стояли новые дома нейнфельдских рабочих.
Еще никогда нога девушки не ступала в это место, где более чужим не мог бы чувствовать себя и посетитель Помпеи.
Все имущество из горящих домов было снесено сюда. Какая жалкая куча! И этому источенному червями, непригодному для жизни хламу, к которому она едва решилась бы прикоснуться ногой, было название «собственность»…
Группа женщин стояла рядом и с волнением и вздохами рассуждала о пожаре. Дети, напротив, радовались необычайному происшествию и его последствиям. Вытащенные столы, скамейки и грязные постели, очевидно, представлялись им привлекательнее здесь, под открытым небом, чем в темной каморке. Маленькие головки, вполне счастливые и довольные, выглядывали из импровизированного домика, в котором они копошились.
Гизела подошла к женщинам, но те испуганно смолкли и боязливо отошли в сторону.
Если бы луна спустилась с неба и стала разгуливать по деревне, их, кажется, это менее бы смутило, чем эта белая фигура, так внезапно появившаяся среди них, ибо луна была их старым добрым другом, на приятный лик которого они привыкли глядеть безбоязненно с малых лет, а эту знатную даму они видели лишь издали, и то покрытую вуалью, верхом на лошади или в карете.
— Не ранен ли кто при пожаре? — ласково спросила Гизела.
— Нет, милостивая графиня, до сих пор, слава Богу, никто.
— Только у ткача сгорела коза, — сказала старая женщина. — Он чуть не выплакал глаза от горя.
— А нам негде ночевать сегодня, — пожаловалась другая. — Три семейства могут разместиться в новых домах, не более, нам нет места, а у нас ребенок, у него режутся зубки.
— Так, пойдемте со мной, — решительно сказала Гизела. — Я могу всех вас поместить.
Женщины стояли, нерешительно переглядываясь.
Им идти в замок! Спать там с больным ребенком, который кричит день и ночь! Да все бы ничего, но злющая старая барыня, от которой прячутся даже мужчины…
Гизела не дала им времени раздумывать.
— Берите вашего ребенка, милая, — сказала она женщине, — и пойдемте со мной. У кого еще нет приюта на ночь?
— У меня, — робко произнесла молодая девушка. — Наш домишко стоит еще пока, и люди говорят, что смогут его отстоять — нейнфельдские пожарные трубы поспели вовремя, — но войти в него нельзя будет, он промокнет насквозь… Но, милостивая графиня, у меня дедушка, отец с матерью, брат, сестры и старая слепая тетка.
Гизела улыбнулась. Словно лучи исходили из глаз девушки, и все ее юное свежее личико светилось лаской.
— Ну, вам всем будет у меня место, — сказала она. — Ведите ваше семейство, а я пойду позабочусь о ночлеге.
Молодая девушка радостно вскочила, женщина взяла на руки своего больного ребенка, а двое других уцепились за ее юбку. Она попросила соседку сказать мужу, который еще не вернулся из А., с ярмарки, где она будет, и последовала с бьющимся сердцем за молодой графиней в замок.
Гизела отвязала лошадь, взяла ее за повод и пошла по аллее к замку.
В это время на дороге показалось светлое женское платье, которое она видела прежде и которое летело к ней, будто гонимое ветром. Девушка почувствовала некоторое сострадание к маленькой толстой женщине, вся фигура которой говорила об ужасе и отчаянии.
Сначала она бежала с распростертыми руками, причем широкая мантилья ее надувалась как парус, потом всплеснула руками и опустила их.
— Нет, милая графиня, это уж слишком, этого я не могу вынести! — воскликнула она, задыхаясь. — Селение горит, наша безбожная прислуга, кажется, забыла вернуться домой, и вы исчезаете на целый час… Я выношу все ваши капризы — любовь и привязанность облегчают мне все, но эта выходка, которую устроили вы сегодня, переходит все границы! Извините меня, но с этим надо кончать. Не успела я на минуту закрыть глаза, как вы сейчас же воспользовались моей слабостью, чтобы оставить замок. Это непростительно! Я просыпаюсь от шума и беготни, первая моя мысль о вас — я бегаю по всему дому и саду, бегу в горящее селение, но никто не видел вас… Спросите доктора, что было со мной!
Господин в соломенной шляпе подтвердил ее слова, кивая головой, и с почтением раскланялся с молодой графиней.
— Чрезвычайно, чрезвычайно беспокоились, — произнес он жалостливым тоном.
— Скажите на милость, что за идея пришла вам в горящий полдень кататься верхом? — допрашивала девушку возмущенная гувернантка. — Где ваша шляпа? Как, без перчаток?!
— Не думаете ли вы, что я каталась ради удовольствия и имела время соображать, какой цвет перчаток более подходит к моему туалету? — прервала ее нетерпеливо Гизела. — Я ездила за пожарными инструментами.
Госпожа фон Гербек отступила назад и снова всплеснула руками.
— Ик… Где вы были? — спросила она, едва переводя дыхание.
— Я хотела проехать в Нейнфельд, но в лесу, на лугу, встретила мамá и папá.
Ответ этот поразил гувернантку как молния, но у нее хватило духу добавить:
— Их превосходительства были одни?…
— Почем я знаю? Может, там было все придворное общество! — ответила Гизела, пожимая плечами. — Князя я узнала.
— Всемогущий Боже, князь видел вас?! — закричала гувернантка вне себя. — Это моя смерть, доктор!
Она действительно была бледна как смерть, но и доктор также изменился в лице.
— Ваше сиятельство, — запинаясь, проговорил он, — что вы наделали! Это чрезвычайно огорчит его превосходительство.
Гизела смолкла и минуту задумчиво смотрела перед собой.
— Можете вы мне сказать, госпожа фон Гербек, почему князь не должен меня видеть? — вдруг спросила она, быстро взглянув в лицо гувернантке.
Этот прямой вопрос привел ту в себя.
— Как? Вы еще спрашиваете?! Да разве вы не понимаете, в каком вы странном костюме? Я могу представить себе положение их превосходительств: они будут неутешны. Ваш странный поступок никогда не простят вам при дворе, графиня! Будут шептаться и посмеиваться всякий раз, как станут произносить имя Штурм… Милосердный Боже, а что будет со мной, несчастной!
— И мне чрезвычайно горестно, ваше сиятельство, убеждаться всякий раз, что все мои медицинские наставления уносит ветер! — проворчал врач. — Неужели я должен снова объяснять, что дамоклов меч ежеминутно висит над вами? Легко могло случиться, что ваш ужасный припадок разразится на глазах всего двора; какой бы это был скандал, ваше сиятельство! — добавил он, поднимая указательный палец.
Человек этот дрожал от злости, и можно было только удивляться, с какой мягкостью и покорностью он в это время опускал свои вытаращенные, слезящиеся глаза.
— Мне кажется чудом, что после такой разгоряченной езды я вижу вас стоящей предо мною без нервного волнения, — продолжал он.
— И я также считаю чудом то, — прервала его молодая девушка, стоявшая до сих пор с нахмуренным лбом и равнодушно принимавшая сыпавшиеся на нее упреки, — что это вас удивляет, господин доктор, ибо вы видите меня такой ежедневно уже полгода.
В это время неподалеку раздался детский плач. При виде гувернантки бедная женщина с детьми скрылась в ближайшем кустарнике. Она предпринимала все возможные усилия, пытаясь унять детей, чтобы их не заметила злая барыня. В эту минуту вырвался ее младший мальчик. Он выскочил на дорогу и старался беспрестанным «но, но!» вывести из себя Мисс Сару.
— Что это значит? Как ты сюда попал, мальчик? — удивленно спросила госпожа фон Гербек.
В этот момент из-за кустарника выступила с озабоченным лицом мать мальчика.
— Женщина эта погорелица! — объяснила Гизела.
— А, очень жаль, милая, — сказала гувернантка более мягким тоном. — Рука Господня тяготеет над вами, и, к несчастью, — вам самим все хорошо известно — это нельзя назвать незаслуженным испытанием… Вспомните только, как часто я вам говорила, что наказание Божье не замедлит. Вы все живете в нечестии изо дня в день, и никогда у вас нет времени для молитвы… Ну, я не буду более говорить, вы и так наказаны… Идите с Богом, я посмотрю, что можно для вас сделать.
— Куда она пойдет, госпожа фон Гербек? — спросила Гизела спокойно, хотя щеки ее слегка покраснели. — Вы слышали, что дом у этой женщины сгорел и она лишена всякого пристанища.
— Но, Боже мой, как я могу знать, куда ей идти? — возразила госпожа фон Гербек с нетерпением. — В селении немало домов.
— Но не для пяти бесприютных семейств, — проговорила молодая девушка. Ее гибкий стан выпрямился, во всем облике чувствовалась власть. — Женщина останется в замке со своим мужем и детьми, — объявила она решительно, — и не только она одна, сюда придет еще второе семейство… Поди ко мне, малютка! — И, взяв за руку ребенка, она была готова продолжать свой путь.
— Праведный Боже, какое-то сумасшествие… Я протестую! — закричала госпожа фон Гербек и, вытянув руки, преградила дорогу в замок молодой девушке.
Испуганная этим движением, Мисс Сара взвилась на дыбы и бросилась в сторону. Гувернантка с криком пустилась прочь, а за ней и доктор, но Гизела не выпустила из рук поводьев. Ее присутствие духа и ласковые, успокаивающие слова усмирили испуганное животное.
Старик Браун, услышав, вероятно, крики госпожи фон Гербек, прибежал из замка. Гизела передала ему лошадь и, приказав позвать ключницу, вернулась к погорельцам.
Это было вовремя, ибо быстро пришедшая в себя госпожа фон Гербек уже указывала женщине на выход, а доктор в сердцах толкал туда же мальчика.
— Вы останетесь! — закричала Гизела, хватая за руку женщину, готовую уже удалиться вместе с детьми.
Молодая графиня едва переводила дух и не столько от усталости, сколько от ожесточения. Первый раз она испытывала столь глубокое негодование.
— Госпожа фон Гербек, чья земля, на которой мы стоим? — спросила она, теряя спокойствие.
— О, милая графиня, я это с удовольствием вам разъясню! Мы стоим на земле старинных имперских графов Фельдернов! Под этой крышей не раз в качестве гостей находили себе ночлег коронованные особы, но никогда людям темного происхождения не было там места. Графы Фельдерны никогда не опускали себя до обращения с простым народом… И теперь эта священная земля будет осквернена? Никогда! До тех пор, пока язык мой будет шевелиться, я не перестану протестовать! Милейшая графиня, уже не говоря о примере, который вам оставили ваши сиятельные предки, подумайте ради вашего собственного интереса, какое к вам будет уважение…
— Мне не нужно уважения, какое разумеете вы, я хочу любви.
Гувернантка насмешливо улыбнулась.
— Любви? Любви? От этих? — она с дерзостью указала на семейство поденщика. — Бесценная мысль! Если бы это слышала бабушка!
— Она это слышала, — произнесла Гизела спокойно. — С тех пор как я себя помню, вы уверяли меня беспрестанно, что дух моей бабушки не покидает меня и она управляет моими делами и поступками. В эту минуту она должна быть довольна мной.
— Вы думаете? Вы жестоко заблуждаетесь… Для величественной графини Фельдерн этот класс людей не существовал, и если когда и приближались к ней подобные нахалы, я была свидетельницей, она угрожала затравить собаками «эту сволочь».
— Да, да, покойная графиня недолго раздумывала в подобных случаях, — подтвердил доктор. — У нее было чрезвычайно развитое чувство аристократизма!
Гизела побледнела как смерть… Эти люди безжалостно втаптывали в грязь ее святыню, защищая ее в то же время с горячим рвением.
Она также знала, что бабушка ее находилась на недоступной высоте, от которой веяло холодом на ее детское любящее сердце, но она никогда не сомневалась, что эта сдержанность была от строгости нравов и возвышенности гордой женской души. И вот это обожаемое существо называют бесчеловечным!
Госпожа фон Гербек сильно ошибалась, надеясь, что все пойдет по-прежнему, когда сама неосторожно разрушила очарование, под которым находилась эта юная душа.
Карие глаза девушки потухли, но она продолжала строго смотреть в лицо гувернантки.
— Госпожа фон Гербек, вы сейчас сказали, что пожар в селении есть наказание неба, — сказала она. — А этот дом еще стоит, — она указала на замок, — дом, в котором целое столетие скрывалась такая ужасная ложь… Бог не того хочет, что вы говорите, он не наказать хочет, а благословить: жалкие хижины должны сгореть, с тем чтобы бедному, угнетенному люду стало лучше!
Ключница пришла из замка.
— Отоприте комнаты нижнего этажа левого корпуса! — приказала Гизела.
— Боже мой, ваше сиятельство, вы хотите, несмотря на все протесты с нашей стороны, поступить по-своему? — воскликнул доктор. Достойный посредник между жизнью и смертью внутри дрожал от гнева, владея, однако, собой, между тем как гувернантка в негодовании судорожно теребила носовой платок. — Так послушайтесь разумного совета! — упрашивал он молодую девушку. — Устройте этих людей не в самом замке — это никоим образом невозможно… Я предлагаю вам павильон, он вместителен.
— Вы, верно, забыли, — возразила с досадой Гизела, — как вы еще вчера отказались провести в нем несколько минут, потому что его сырой воздух мог вызвать у вас ревматизм. Вы сказали, что это помещение в высшей степени нездоровое.
— Да, по стенам течет вода, — подтвердила ключница, не обращая внимания на змеиный взгляд доктора. — Вся мебель покрыта плесенью.
Не произнося более ни единого слова, молодая графиня отвернулась от этих двух людей, души которых предстали пред ней во всей своей ничтожности.
— Пойдемте, добрая женщина, вы будете иметь солнечную комнату для своего больного ребенка, — обратилась она к бедной женщине, которая, дрожа всем телом, стояла возле нее.
Взяв за руки обоих детей, испуганно цеплявшихся за юбку матери, Гизела пошла с ними к замку.
Ключница побежала вперед.
— Госпожа Курц, я советую вам, желая добра, подождать разрешения его превосходительства, — прокричала ей вслед гувернантка задыхающимся голосом.
Однако смелая женщина не обратила внимания на это предостережение — довольно похозяйничала брюзгливая старуха, давно уже пришла пора, чтобы настоящая госпожа Грейнсфельда взяла управление в свои руки.
— Боже-боже, что меня ожидает! — простонала гувернантка, хватаясь за голову. — Он снова будет говорить, что я состарилась! При одной мысли об этом меня бросает в дрожь, я готова провалиться сквозь землю! Да и на вашу долю останется, доктор, будьте уверены!
Советник медицины не сказал ни слова. Он поднес к тонким губам набалдашник своей трости превосходной работы и начал насвистывать, а это всегда означало, что он «чрезвычайно расстроен».
Глава 24
— Все по-прежнему, мой милый Флери! — вдруг раздалось за деревьями перед входом в главную аллею, ведущую к замку.
Свист смолк, и трость выпала из рук доктора.
— Все по-прежнему, — продолжал голос, — и если сейчас молодая графиня Штурм покажется на балконе, я подумаю, что последние пятнадцать лет были не более как сон.
Советник медицины тихо поднял свою трость, быстро смахнул пыль с воротника и сюртука, пощупал затылок, на месте ли жидкие остатки его бесцветных волос, разделенных пробором, и стал рядом с госпожой фон Гербек, едва дышащей от волнения, на краю дороги, по которой должен был пройти князь.
Через несколько мгновений действительно показалась невзрачная фигура его светлости и князь остановился перед воспитательницей и эскулапом, согнувшимся чуть не до земли.
— А, смотрите, старая знакомая! — сказал князь милостиво и протянул кончики своих тонких пальцев раскрасневшейся гувернантке. — Верная отшельница. Бедняжка, сколько жертв вы принесли! Но это уже закончилось, теперь мы часто будем вас видеть при дворе в А.
При этих словах скромно опущенные ресницы госпожи фон Гербек приподнялись с выражением радости, вместе с тем боязливо поглядывая на министра, лицо которого было холодно и бесстрастно. Маленькая толстуха снова почувствовала желание провалиться сквозь землю.
— Вы напуганы, — продолжал далее князь, — пожар мог принять большие размеры, но успокойтесь, опасности более не существует. Я только что оттуда.
— Ах, ваша светлость, все бы ничего, если бы не ужасный поступок маленькой графини! Ваше превосходительство, я не виновата! — обратилась она умоляющим голосом к министру.
— Оставьте это теперь! — сказал он с нетерпением. — Где графиня?
— Здесь, папá.
Молодая девушка показалась из боковой аллеи.
За эти дни, проведенные вне замка, она очень изменилась, в ней и следа не осталось прежней детской уступчивости, теперь все говорило о том, что она полная владелица замка.
Министр хотел взять ее за руку, чтобы по всей форме представить падчерицу его светлости, но она, казалось, не поняла намерения, и его превосходительство удовольствовался лишь движением руки. Слова «моя дочь» прозвучали так нежно в его устах, как будто между ним и знатной сиротой существовала в эту минуту самая тесная дружба. Гизела поклонилась с непринужденной грацией. Госпожа фон Гербек со страхом следила за этим поклоном — он был «далеко-далеко на так низок, как следовало бы». Однако лицо князя оставалось благодушным и оживленным.
— Милая графиня, вы и не подозреваете, сколько чудных воспоминаний пробудило во мне ваше появление! — сказал он, волнуясь. — Ваша бабушка, графиня Фельдерн, вы ее живой портрет, когда-то, хотя и очень короткое время, была душой моего двора. Мы все никогда не забудем, как эта блестящая натура каждый раз представала с совершенно новой стороны. Тогда никому в голову не приходило, что всякая человеческая жизнь имеет свои тайные стороны… Графиня Фельдерн была для нас счастливой феей.
«Которая травила собаками своих крестьян, когда они обращались к ней с просьбами», — подумала Гизела, и сердце ее болезненно сжалось.
Какое счастье и гордость еще четверть часа тому назад доставил бы ей энтузиазм князя, теперь же это лестное воспоминание прозвучало для нее едким сарказмом.
У нее не нашлось ответа на это милостивое обращение. Молчание же было истолковано его светлостью как «обворожительная застенчивость выросшего в уединении ребенка». Он помог ей преодолеть это кажущееся смущение, предложив руку и усадив девушку на одну из чугунных скамеек под густой тенью старых лип у входа в сад.
— В этот раз я откажу себе в удовольствии посетить замок, — сказал он. — Мы не должны заставлять дам ждать нас к обеду в Аренсберге… Но под этой липой я отдохну. Знаете, барон, на этом самом месте мы большей частью сиживали, наслаждаясь итальянскими ночами, которые умела устраивать графиня… Замок лежал в каком-то волшебном сиянии, сад, оживленный молодостью и красотой, утопал в море света и благоухания… Что за упоительное время это было! И все миновало…
Отсюда действительно виден был и величественный замок, и превосходно разбитый сад во всей их прелести. Но далее, за бронзовой решеткой, расстилалась долина, а над ней сгустились облака дыма, скрывшие горы, поросшие лесом.
Гизела никак не могла понять, как этот старый господин, сидевший с ней рядом, мог всецело отдаваться воспоминаниям приятного прошлого, когда так печальна была действительность.
Из деревни в это время показались некоторые члены свиты.
Госпожа фон Гербек поспешила в замок, чтобы распорядиться об угощении. За первым же кустом, который мог ее скрыть, она в отчаянии воздела руки к небу: лицо министра не предвещало ей ничего хорошего — никогда еще его лицо не выражало столько гнева и с трудом сдерживаемой ярости.
В то время как его превосходительство поднялся, чтобы представить кавалеров своей падчерице, с пожарища послышался глухой треск, а за ним резкие крики.
Князь пошел навстречу пришедшим.
— Последний охваченный пламенем дом разрушен, ваша светлость. При этом несчастья не произошло, — успокоил его один из придворных.
— Идите узнайте, что случилось, — приказал князь, и они припустили со всех ног.
На повороте верхней улицы селения показался человек. Это был грейнсфельдский школьный учитель, бежавший по направлению к замку вблизи которого он жил.
— Что там происходит, господин Вельнер? — спросила его госпожа фон Гербек, выходя из ворот.
— Дом Никеля обрушился и погреб под собой антихриста, — отвечал учитель почти торжественно, с выражением дикого фанатизма. — Насколько я мог видеть, там был и американец из Лесного дома… Да, сударыня, Господь творит суд в своем справедливом гневе. Все погоревшие спасли своих коз, только коза ткача сгорела — он также подписал прошение о том, чтобы нейнфельдский пастор был оставлен на своей должности.
— Глупый пустомеля! — раздался презрительный голос министра.
Он и советник медицины были единственными, кто дождался конца рассказа, да еще гувернантка.
Князь, бледный, шел по улице, впереди него бежала Гизела. Крик отчаяния готов был сорваться с ее губ, но они оставались безмолвны — горло ее сжалось судорогой, ноги продолжали двигаться.
Зачем она туда спешила? Разрывать развалины, похоронившие под собой этого человека, своим собственным телом тушить пламя, готовое его охватить! Умереть, задохнуться под грудой развалин и раскаленного пепла суждено этому благородному человеку с такой энергией и жаждой жизни, столь нежно любимому ею, лелеять которого она желала бы всеми силами своей души!
Столб черного, густого дыма громадной смрадной свечой поднимался к небу. При этой картине Гизела почувствовала, что ноги отказываются ей служить, словно облако заволокло ей глаза, она пошатнулась и механически схватилась руками за ближайшее дерево.
— Бедное дитя! — князь в волнении подбежал к ней. — Зачем вы сюда пришли? Заклинаю вас: уйдите отсюда!
Она отрицательно покачала головой, стараясь сохранить самообладание. Его светлость беспомощно огляделся вокруг. Придворные, остановившиеся с ним сначала у ворот, скрылись в селении. В эту минуту их голоса достигли его слуха: послышались радостные восклицания, за ними оживленный говор, наконец и сами они показались на дороге. За ними из-за угла улицы, окруженный придворными, вышел португалец.
— Боже мой, вы живы! — воскликнул с радостным удивлением князь. — Как вы нас напугали!
Вскоре Оливейра предстал перед князем и молодой девушкой, которая, едва переводя дыхание, стояла, обняв дерево. Человек этот не был камнем — жизнь живой струей билась в его сердце. Он хорошо понимал, что заставило потухнуть эти глаза, читал в скорбной улыбке, скользившей по этим побледневшим устам, все терзания последних минут. Прошлое и будущее, планы и намерения, мир и жизнь потеряли вдруг свое значение для этого человека — он видел только бледное девичье лицо.
Он отнял от дерева ее нежные руки, обхватил гибкий стан так просто и вместе с тем с такой неподдельной задушевностью, как будто бы поддерживал существо, охранять которое он имел полное право на глазах всего общества. Он не сказал ни слова, в то время как князь и его свита рассыпались в соболезнованиях. Никому не бросилось в глаза странное положение, в котором находились молодые люди, ибо эта богатырская фигура более чем кто-либо призвана была служить опорой слабому, а очень возможно, что явилась бы необходимость отнести на руках лишившуюся чувств даму в замок. Между молодыми людьми, и это все знали, лежала целая пропасть: они совершенно были чужды друг другу и даже не были представлены… «Honni soit qui mal y pense»[10].
Тем временем подошли министр, госпожа фон Гербек и доктор и, онемев от изумления, остановились перед группой.
— Мнимо умерший, благодарение Богу, воскрес, — сказал князь. — Но у нас здесь другая неприятность — бедняжке графине дурно.
Доктор взял руку молодой девушки и нащупал пульс.
— Снимите тяжесть с моего сердца, доктор, — попросил его светлость. — Не правда ли, все это следствие сильного испуга и скоро пройдет?
Советник медицины согнул спину, точно не вполне раскрытый перочинный нож, — его светлость удостоил в первый раз обратиться к нему с речью.
— Надеюсь, ваша светлость, хотя при припадках ее сиятельства никогда с уверенностью невозможно предсказать продолжительность приступа. Я должен сознаться, мне чрезвычайно прискорбно, но этот несчастный случай может замедлить выздоровление моей пациентки.
Кровь прилила к лицу молодой девушки. Она была возмущена двусмысленными словами доктора, который и эту ее невольную слабость сумел приплести к прежним страданиям. Зачем постоянно навязывают ей эту ненавистную болезнь? Да еще при этих господах, с любопытством смотревших на нее.
— Благодарю вас, — сказала она тихим, задушевным голосом португальцу. — Я хочу дойти сама.
Он медленно отошел от нее, и Гизела, пошатываясь, сделала несколько шагов. Госпожа фон Гербек хотела предложить ей руку, но она отказалась. Гордость, негодование, а также радость, вызванная его присутствием, помогли ей быстро победить мгновенную слабость.
Князь бросал торжествующий взгляд на доктора, наблюдая, как движения девушки с каждым шагом приобретают все большую уверенность и гибкость, а когда Гизела благополучно достигла сада, он, радостно вздохнув, посадил ее рядом с собой.
— Вот вам случай определить продолжительность припадка, господин советник, — сказал он весело. — Карие глазки нашей графини блестят по-прежнему, а завтра я разобью в пух и прах и остальные ваши опасения… Ну, скажите теперь, ради бога, мой милейший Оливейра, каким образом могло случиться, что о вас нам принесли такое нелепое известие?
Один португалец не последовал примеру князя, продолжая стоять, прислонясь к дереву. Этот странный человек постоянно вел себя так, как будто был намерен выступать против этого избранного общества.
— Вероятно, принесший это известие нашел очень пикантной подобную драматическую мою кончину, — возразил он с легким оттенком насмешки. — Он не дождался, пока рассеется завеса из дыма и копоти, и я сочтен был умершим героем пьесы.
Все засмеялись.
— Как мне рассказывали, — начал один из господ, — хозяин последнего сгоревшего дома вернулся из А. в тот самый момент, когда крыша готова была обрушиться. Он, как ненормальный, бросился, чтобы что-нибудь успеть спасти, а господин фон Оливейра пытался его остановить. Но человек этот, сильный, как медведь, не позволял оттащить себя от дверей жилища, началась борьба; среди дыма и пламени оба борющихся упали, и несколько минут все окружающие думали, что они погребены под рухнувшей в это время крышей. Человек этот, ваша светлость, хотел спасти свой капитал, скрытый в потаенном месте в доме и состоящий из десяти талеров.
Все опять засмеялись; начался общий оживленный разговор. Появился старик Браун с мороженым.
Португалец отошел от дерева и остановился у входа в сад, от поднесенного ему угощения он отказался. Он напряженно всматривался в столбы дыма над поселком.
Гизела подошла к нему и, взяв с подноса Брауна мороженое, протянула блюдце португальцу.
— Отчего вы не хотите остаться под липами? — спросила она его.
— Взгляните на меня и скажите, могу ли я в подобном виде приблизиться к этому заколдованному кругу? — возразил он насмешливо, указывая на свой сюртук, покрытый густым слоем пепла и сажи. — Я, напротив, хочу воспользоваться моментом и незаметно уйти.
Она подняла на него умоляющий взгляд.
— Ну так примите хотя бы это угощение. Я горжусь, что могу что-то предложить вам в своем доме.
Португалец горько усмехнулся.
— Разве вы забыли, что я ваш противник и стою с оружием в руках? Принимая ваше гостеприимство, я должен сложить оружие.
Хотя это и было сказано в шутку, в тоне и улыбке проглядывала горечь.
— Господин фон Оливейра совершенно прав, отказываясь от мороженого, — сказал, проходя мимо, министр. — Он пришел разгоряченный с пожара. А ты не должна с такой экзальтацией принимать на себя обязанности хозяйки дома, дитя мое!
Он с мрачным взглядом взял у нее блюдце и отдал подошедшему лакею.
— Кроме того, я сейчас только что слышал в деревне, что ты сегодня приняла на себя роль святой ландграфини Елисаветы… Замок Грейнсфельд превращен в пристанище для бесприютных и нищих.
— О, оставьте юности ее идеалы! — сказал князь, поднимаясь. — Мой милый барон Флери, нам очень хорошо известно, как редко они сохраняются к старости! Заботьтесь хорошенько о тех, которым вы покровительствуете, моя милейшая маленькая графиня, я также со своей стороны внесу лепту. Ну а теперь, прежде чем удалиться отсюда, я хочу просить вас об одном… Послезавтра я возвращаюсь в А., но прежде хочу доставить себе маленькое удовольствие, устроив завтра небольшой праздник в лесу. Желаете ли вы быть моей гостьей?
— Да, ваша светлость, желаю от всего сердца, — отвечала она без малейшего колебания.
— Но этим еще не ограничиваются мои желания, — продолжал князь, улыбаясь. — Я вижу, что должен прийти на помощь вашему слишком заботливому и нежному папá: он, как видно, желает еще на год продлить ваше уединение из боязни возвращения болезни. Мне кажется, нет никаких оснований для этого. Я назначаю представление ваше ко двору на будущей неделе безотлагательно и заранее радуюсь, как ребенок, изумлению княгини, когда она вдруг увидит перед собой воскресшую графиню Фельдерн.
Министр спокойно и молча выслушал эти слова. Веки его были опущены, ни один мускул не дрогнул на мраморном лице.
— Беру смелость заявить вашей светлости, что это всемилостивое решение пугает меня чрезвычайно! — вдруг заволновался советник медицины. — Моя священная обязанность, как врача…
— Ах, господин советник медицины, — перебил его светлость, и маленькие серые глазки сверкнули довольно немилостиво. — Мне кажется, вы преступаете границу своих обязанностей. Я сержусь на вас также, что вы не хотите успокоить его превосходительство.
Советник медицины опешил и притих в глубочайшей растерянности. Княжеская немилость! Боже избави!
Госпожа фон Гербек просто оцепенела от такого поражения. Сначала она была готова дать отпор, подметив недовольство на лице его превосходительства, но это длилось мгновение, и у нее хватило мужества лишь на то, чтобы промолвить:
— Я только одно могу сказать, ваша светлость: у графини нет ни одного туалета.
— Оставьте это, — перебил министр мрачно. — Его светлость приказывает, и этого достаточно, чтобы отбросить в сторону всякие рассуждения… О туалете позаботится баронесса.
Гизела встрепенулась.
— Нет, папá, благодарю! — воскликнула она взволнованно. — Ваша светлость, — обратилась девушка с милой улыбкой к князю, — могу я явиться в белом муслиновом платье?
— Понятно! Приезжайте так, как вы теперь стоите передо мной! Мы ведь не при дворе в А. Итак, au revoir!
Экипажи в это время остановились перед воротами, там же была и лошадь португальца.
Через несколько минут сад грейнсфельдского замка стоял в прежнем безмолвии. Гизела долго еще сидела под липами, глядя на облако пыли, поднятое уехавшими.
Душа ее была полна блаженства и страдания. Никогда она не забудет тот взгляд, с которым он прижал ее к своей груди… И все же он хочет поднять против нее оружие!
Между тем госпожа фон Гербек в расстройстве бегала по замку: все платья, к ее ужасному отчаянию, были слишком старомодными. К тому же в воздухе чувствовалось приближение бури, которая неминуемо должна была разразиться над ее головой. Лицо министра никогда еще не наводило на нее такого ужаса…
Глава 25
Было семь часов вечера, когда экипаж молодой графини Штурм показался в аллеях аренсбергского сада. Праздник в лесу должен был начаться после восьми часов, но госпожа фон Гербек получила собственноручную записку его превосходительства, в которой ей предписывалось привести графиню часом раньше.
Строки эти, о которых Гизела ничего не знала, успокоили гувернантку. Его превосходительство выражал уверенность, что теперь более чем когда-либо ее разумный надзор будет полезен своенравной девушке.
Его превосходительство, стало быть, не обвиняет ее в самовольном поступке безрассудной падчерицы. Требовалось, прежде всего, замаскировать невоспитанность молодой девушки, которая бросалась в глаза, и эту миссию доверительно возлагали на ее плечи…
Очевидно, ее призвание сопровождать молодую графиню ко двору. Наконец, после столь долгих лет заточения, она снова будет дышать придворным воздухом! Какая восхитительная перспектива!
Конечно, некоторая тень падала на нее как на воспитательницу. Это была неподатливость и так называемая нечувствительность воспитанницы… Гизела сидела рядом с ней в своем простеньком платье, и гувернантка была вправе сказать, что молодая девушка думала о чем угодно, но отнюдь не о той важной минуте, которая ей предстояла, так погружена та была в свои мысли. Госпожа фон Гербек подумала о своем собственном первом появлении в придворном кругу, а также о молодых дамах, которые ее заметили на дебюте, и о том, какой лихорадочный румянец пылал тогда на ее щеках, сколько тревоги было в ее сердце, как застенчиво опускала она глаза! Сознательное же спокойствие и уверенность Гизелы возмущали ее как нельзя более.
Экипаж катился по саду… Чтобы выразить всю свою милость и доверие министру и дать заметить это всем, князь пригласил на праздник все высшее общество А. Праздник этот должен был стать предметом разговоров во всей стране.
Госпожа фон Гербек была вне себя от радости, увидев оживленный сад; она даже забыла о своих горестях. Изящные наряды дам пестрели среди аллей и боскетов[11]; мужчины, расположившись группами около оранжерей, курили и болтали, стараясь скоротать время до начала праздника. Где бы ни проезжала коляска с графиней, все взоры в недоумении останавливались на безразличном лице молодой красавицы, а затем скользили и по округлым формам маленькой толстушки. Мужчины приподнимали шляпы, дамы махали платками, приветливо кланяясь. Это было триумфальное шествие для госпожи фон Гербек — «добрые старые знакомые», очевидно, радовались встрече с ней.
Согласно полученным инструкциям, она провела молодую графиню в комнаты министра и его супруги.
После шумной суеты, оглашавшей Белый замок, дамы были странно поражены тишиной, которая окружила их при подходе к кабинету. Ни луч солнца, ни малейшее дуновение ветерка не проникали в комнату сквозь опущенные темно-синие шторы. Сердце Гизелы сжалось в этой мрачной, душной атмосфере.
Вот за этой дверью ждет человек, с которым ей предстоит тяжелая встреча. В их отношениях возникла трещина: девушка находилась в открытой оппозиции к нему и знала, что ее ожидает неприятный разговор. И хотя она решила не отступать и во что бы то ни стало отстоять свое достоинство, в ней жил девичий страх остаться с глазу на глаз с отчимом.
Она хотела проскользнуть мимо роковой двери, но этого ей избежать не удалось.
Дверь распахнулась, и на пороге показался министр.
Бледный свет, проникавший сквозь синие занавеси, придавал его безжизненному лицу еще более отталкивающее выражение. Он не сказал ни слова привета, словно сам боялся услышать звук человеческого голоса. Осторожно, но решительно взял молодую девушку за руку и повлек ее через порог своего кабинета. Рука его была холодна как лед. Гизела содрогнулась: на нее вдруг повеяло могильным холодом.
Он сделал знак удивленной гувернантке и закрыл за собой дверь.
Вступая в небольшую, наглухо занавешенную комнату, Гизела подумала, что задохнется, а министр еще и закрыл единственное полуотворенное окно. В воздухе остро запахли духи, которые всегда в избытке употреблял министр. Гизела ненавидела этот запах.
Пока он тщательно запирал окно, графиня безмолвно стояла у самого порога, бессознательно ухватившись за ручку двери, точно обеспечивая себе возможность отступления. В этой комнате, которую она ненавидела с тех пор, как помнила себя, был только один предмет, на котором взор ее мог остановиться с любовью, — то был портрет ее покойной матери, висевший над письменным столом министра. Из широкой золотой рамы в полумраке комнаты выделялся светлый образ молодой девушки с золотистыми кудрями. Большие голубые глаза ее смотрели приветливо и доверчиво на свет Божий, точно она ждала, что ее жизненный путь будет усыпан такими же цветами, как те, которые она держала в своих тонких, красивых руках.
— Гизела, милое дитя, мне нужно с тобой поговорить, — сказал министр, подходя к ней.
Тон его голоса был мягок, исполнен грусти и даже нежен. Этот зловещий тон был хорошо знаком Гизеле: она всегда слышала его, когда бывала больна и несчастна, а доктор стоял у ее изголовья, пожимая плечами и глубокомысленно покачивая головой, и госпожа фон Гербек в отчаянии ломала руки. Теперь он только усилил давящее впечатление, вызванное в ней настоящим ее положением.
Вероятно, все это отразилось на ее лице, потому что министр, нахмурившись, остановил на ней свой холодный, суровый взгляд.
— Только без глупостей, Гизела, — сказал он, поднимая палец вверх. — Я взываю теперь к твоему благоразумию, к твоей решительности, а больше всего к твоему сердцу… Через полчаса ты будешь знать, что твоему безрассудству пришел конец. — Движением руки он пригласил ее сесть в кресло. Но в эту минуту приподнялась портьера боковой двери и мачеха, окутанная облаком розового газа, появилась на пороге. Черные глаза ее сверкали, лихорадочный румянец пылал на щеках.
Она медленно подошла к молодой девушке и окинула ее таким злобным взглядом, что та содрогнулась.
— А! Вот она, красотка, — сказала баронесса хрипло. — Ты настояла на своем, и на будущей неделе произойдет официальное представление ко двору. Княгиня будет счастлива увидеть около себя отпрыска знаменитого рода!
Министр вскочил как ужаленный. Солнечный свет, проникавший в полутемную комнату через отворенную дверь, окружал баронессу ореолом, но этот самый свет озарял и лицо ее супруга, на котором ясно просматривались гнев и испуг.
— Ютта, не увлекайся! — процедил он сквозь зубы. — Ты знаешь, что я в своем кабинете совсем другой человек, чем в твоем салоне. К тому же я с самого начала нашего брака запретил тебе входить сюда без приглашения!
Суровый взгляд его остановился на роскошном туалете строптивой женщины.
— Впрочем, позволь полюбопытствовать, почему ты так рано облеклась в театральный костюм? — сказал он, переменив тон. — Неужели хозяйка вовсе не нужна в доме, переполненном гостями?
— Я сегодня не хозяйка дома, а гостья князя, милостивый государь; графиня Шлизерн заняла место хозяйки, — ответила она резким тоном. — Я оделась так рано потому, что туалет мой требует много времени, а мадемуазель Сесиль ужасно неповоротлива.
Она презрительно повернулась спиной к Гизеле и обеими руками откинула назад усеянное серебристыми блестками покрывало, ниспадавшее с ее волос. В этом наряде ее красота была еще ярче, но это, по-видимому, не оказало обычного действия на супруга. Его брови сдвинулись, он раздраженно закрыл глаза рукой, точно его что-то неприятно ослепило. И действительно, можно было ослепнуть от многочисленных бриллиантов, которыми были усыпаны ее платье и шея. В волосах сверкали цветы, составленные из бриллиантов.
— Не прикажешь ли принять этот туалет за костюм цыганки, которую ты должна изображать сегодня? — спросил он, не без примеси едкой иронии указывая на платье жены.
— Роль цыганки я передала госпоже Зонтгейм, ваше превосходительство, сама же предпочла быть сегодня Титанией, — ответила та дерзко.
— И неужели для этого необходима такая россыпь бриллиантов? — сказал министр гневно. — Ты знаешь, как мне ненавистна подобная выставка драгоценных камней…
— Только с недавнего времени, друг мой, — прервала она его. — И я ломаю себе голову, что могло вызвать в тебе такую перемену… Ты презираешь те самые бриллианты, которые прежде считал непреложным дополнением к твоей супруге при каждом ее появлении в обществе. Впрочем, твой вкус мог измениться, но мне до этого дела нет! Я люблю эти камни и буду украшать себя ими, пока волосы мои черны, пока глаза мои блестят, пока я… не умру! Эти бриллианты мои, я буду защищать свою собственность, даже если придется пустить в ход ногти и зубы!
Как хищно сверкнули при этом из-под вздернутой губы маленькие, белые зубки очаровательной Титании!
— До свидания в лесу, прекрасная графиня Фельдерн! — воскликнула она и с безумным смехом, как вихрь, выбежала из комнаты.
Министр смотрел ей вслед, пока не исчезли за дверью последние складки ее газового шлейфа и пока не замолк в отдалении легкий стук ее маленьких каблучков. Тогда он запер дверь, но портьеры не опустил, как бы опасаясь невольного соглядатая.
— Мамá очень раздражена, — сказал он спокойным голосом, обращаясь к Гизеле, которая стояла, точно окаменев. — Мысль, что один из твоих припадков может нарушить праздник, приводит ее в ужас. К тому же она боится, что незнание света и жизни может поставить нас в затруднительное положение при твоем неожиданном, не подготовленном представлении ко двору. Она, бедняжка, и не подозревает, что этому представлению никогда не бывать… И я даже не могу успокоить ее на этот счет, так как она должна узнать это из твоих уст, дитя мое!
Он взял ее за руку, его холодные пальцы дрожали. Когда молодая девушка в недоумении посмотрела в лицо отчиму, взгляд его скользнул в сторону. Он повел ее к дивану и пригласил сесть рядом с собой. Но потом снова встал, приоткрыл дверь и удостоверился, что в смежной комнате никого нет.
— Я должен открыть тебе тайну, — вполголоса начал он, — тайну, которую, кроме нас двоих, не должен знать никто… Бедное дитя! Я надеялся, что тебе можно будет пользоваться свободой еще хотя бы год, но ты сама виновата в том, что случилось. Твоя необдуманная поездка верхом привела к ужасному перевороту в твоей жизни, и я вынужден выдать тайну, которую всей душой желал бы унести с собой в могилу.
Это вступление, таинственное и темное, как ночь, повеяло страшным холодом на неопытную душу девушки. Тем не менее ни один мускул ее побледневшего лица не дрогнул.
Она сидела неподвижно и недоверчиво смотрела отчиму прямо в лицо — она перестала верить этому вкрадчивому, тихому голосу с тех пор, как узнала, что при случае он может звучать язвительно и жестко.
Он указал на портрет ее матери. Глаза девушки уже привыкли к полумраку комнаты, и она отчетливо различала контуры всех предметов. Казалось, ласковые глаза улыбаются ей с полотна и рука поднимает цветы для того, чтобы усыпать ими путь своей осиротевшей дочери. — Ты была очень мала, когда твоя мама умерла, ты вовсе не знала ее, — продолжал он мягким голосом. — Вот почему, воспитывая тебя, мы упоминали больше о бабушке, чем о ней… Она была как ангел добра и как голубка кротка. Я очень любил ее…
Недоверчивая улыбка промелькнула на лице молодой девушки: он скоро забыл «ангела» ради того демона, который только что выбежал из комнаты. Этот портрет висел, всеми забытый, в кабинете, куда его превосходительство не входил иногда годами, тогда как сверкающие черные глаза второй супруги взирали на него с портрета, висевшего над письменным столом в его городской резиденции.
— До сих пор ее влияние не отражалось на твоей жизни, — продолжал министр. — Но отныне ты пойдешь по пути, который она незадолго до смерти предначертала тебе. Документ, касающийся этого, находится в А. и будет передан тебе, как только я вернусь в город.
Он остановился, словно в ожидании восклицания или вопроса со стороны падчерицы. Но та упорно молчала, ожидая дальнейших сообщений.
Он вскочил и несколько раз быстро прошелся по комнате.
— Тебе известно, что большая часть владений Фельдернов перешла к ним от принца Генриха? — спросил он резким тоном, неожиданно останавливаясь перед ней.
— Да, папá, — ответила она, наклонив голову.
— Но ты, вероятно, не знаешь, каким образом они перешли в руки твоей бабушки.
— Никто мне об этом не говорил, но я предполагаю, что она их купила, — ответила Гизела спокойно и простодушно.
Отвратительная улыбка искривила губы его превосходительства. Он быстро присел около девушки, схватил ее тонкие руки и ласково притянул ее к себе.
— Иди сюда, дитя мое, — зашептал он, — я должен сообщить тебе кое-что такое, что, вероятно, ранит твои чувства… Но я должен предупредить, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что свет судит о них… очень снисходительно. Тебе уже семнадцать лет, нельзя оставаться навсегда ребенком и не знать житейских отношений. Твоя бабушка была подругой принца…
— Я это знаю и слышала, что он относился к ней, как к святой…
— Было бы лучше, если бы ты смотрела на вещи с менее возвышенной точки зрения!
— О, папá! Не повторяй этих слов! — прервала она его умоляющим голосом. — Ведь я узнала вчера, что у нее не было сердца.
— Не было сердца? — Он улыбнулся, но лицо его при этом приняло отвратительное выражение. — Не было сердца? — повторил он. — Как понять твои слова, дитя мое?
— Она не была добра к несчастным, она готова была натравить собак на бедняков, просивших ее помощи.
Министр снова вскочил с места, но на этот раз в порыве сильного гнева. Он топнул ногой, и с его губ чуть не сорвалось проклятье.
— Кто вбил тебе в голову все эти глупости? — спросил он злобно.
Барон вдруг увидел, что находится еще дальше от цели, чем в начале: он понял, что эту детски чистую душу нелегко забросать грязью житейской правды.
— Хорошо, — сказал он после некоторого молчания, садясь около нее. — Если тебе так нравится, то скажем, что бабушка была святыней принца, который любил ее так нежно, что однажды составил духовную, в которой делал своей наследницей графиню Фельдерн и совершенно отказывался от своих родственников.
Лицо молодой девушки вдруг оживилось.
— Она, конечно, протестовала против такой несправедливости, — прервала она его, задыхаясь от волнения, но с полной уверенностью.
— О, ребенок! Нет, дело было совсем иного свойства… Я, впрочем, должен предупредить тебя, что весь свет разразился бы гомерическим хохотом, если б твоя бабушка вздумала действовать, как ты говоришь… Против получения полумиллионного наследства не очень-то протестуют, душа моя! И в том отношении, что бабушка приняла предлагаемое ей наследство, она совершенно права. Не прав был он, принц! Но теперь нам придется коснуться одного пункта, которого и я не могу извинить.
— Но, папá, мне лучше умереть, чем касаться этого пункта! — проговорила девушка жалобным голосом.
Лицо ее покрылось смертельной бледностью, губы дрожали, и голова опустилась на подушку дивана.
— Дорогое дитя мое, умереть не так легко, как тебе кажется… Ты будешь жить, даже услышав рассказ об этом темном пункте, и если послушаешь моего совета, то тебе представится возможность предать его забвению… Так, завещание принц написал уже несколько лет назад, и его отношение к твоей бабушке не менялось до тех пор, пока не вмешались злые сплетники. Они стали ссориться, даже разъезжались в сердцах. В одну из таких минут графиня Фельдерн давала в Грейнсфельде большой бал-маскарад, но принца там не было… Вдруг среди ночи бабушке было объявлено, что принц Генрих умирает. Кто сообщил ей об этом, до сих пор неизвестно. Она оставляет бальный зал, садится в экипаж и едет в Аренсберг. Твоя мама, в то время семнадцатилетняя девушка, которую принц любил, как отец, сопровождает ее…
Он замолк на минуту.
Дипломат как будто колебался. Он взял флакон и поднес его к лицу молодой девушки, прислонившейся к подушке дивана.
При этом движении Гизела подняла голову и оттолкнула его руку.
— Мне не дурно, рассказывай дальше, — проговорила она быстро, с необыкновенной бодростью. — Не думаешь ли ты, что очень сладко чувствовать себя под пыткой?
Взгляд, полный страдания, метнули в его сторону ее карие глаза.
— Конец скоро, мое дитя, — продолжил он глухим голосом. — Но я должен тебя просить настоятельно не терять головы, ибо ты сейчас похожа на помешанную. Ты должна понимать, где ты и что и у стен есть уши! Принц был на последнем издыхании, когда графиня Фельдерн, едва переводя дух, бросилась к его постели, но он оттолкнул ее — сильно зол был на эту женщину… На столе лежало второе, только что продиктованное и подписанное умирающим и Цвейфлингеном и Эшенбахом, которые находились при принце, завещание. По этому завещанию все наследство переходило к княжескому семейству в А.
Я сам в этот роковой час находился по дороге в город, чтобы призвать князя к постели умирающего для примирения… Принц умер, проклиная твою бабушку, а полчаса спустя по соглашению с Цвейфлингеном и Эшенбахом новое, только что написанное завещание принца брошено было ею в камин, и, таким образом, она сделалась наследницей умершего.
Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр успел помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, и лучи заходящего солнца залили пурпурным светом стены и паркет.
— Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестной женщиной! — ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.
Как тигр бросился министр к девушке и оттащил от окна, зажав ей рот своими холодными костлявыми пальцами.
— Ненормальная, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! — прошипел он сквозь зубы.
Он усадил ее на софу; закрыв лицо руками, Гизела опустилась между подушками и разрыдалась. Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну, снова запер его и опустил шторы. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что топтал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи молодой девушки, теперь с аристократической мягкостью опустились на руку падчерицы.
— Дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, — произнес он, нежно отводя руки ее от лица. — Безрассудная! Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, — продолжал он строго. — Вся эта доброжелательная толпа с лестью и медом на устах, наполняющая замок, сочла бы себя оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее уха… Вся эта жалкая сволочь стелилась перед блистательной графиней Фельдерн, отлично пользуясь богатством сиятельной красавицы. Но, тем не менее, в этом кругу все убеждены, разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом, что наследство Фельдернов незаконно.
— Люди правы: княжеское семейство обворовано самым постыдным образом, — сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.
— Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне хорошо известна твоя резкая манера выражаться. Я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе назвать так этот поступок.
Он остановился. Это едкое замечание осталось как бы незамеченным девушкой.
— Не думай, — продолжал он быстро, — что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю, что она должна быть искуплена.
— Она должна быть исправлена, — сказала молодая девушка, — и очень скоро!
Она хотела подняться, но министр удержал ее.
— Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? — спросил он.
— Я иду к князю, — сказала она, стараясь освободиться от его рук.
— Та-а-к, ты пойдешь к князю и скажешь: «Ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане; она была бесчестной женщиной, обокравшей княжеское семейство… И мне нет дела, что этим обвинением я ставлю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли его как драгоценнейшее сокровище… Неважно, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла первые годы моего детства… Я хочу искупления во что бы то ни стало…» Нет, мое дитя, — продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, — так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву, и она будет принесена не одной тобой, но также и мной, что я сделаю с радостью. Аренсберг, который я приобрел за тридцать тысяч талеров, принадлежит также этому наследству, и я передам его по завещанию княжеской фамилии, что значительно урежет капитал для мама. Ты видишь, что и мы также пострадаем во имя Фельдернов и в память твоей бабушки.
Молодая девушка упорно молчала; ее головка склонялась все ниже.
— Так же, как и я, думала твоя покойная мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен молча, — продолжал министр. — В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и была свидетельницей неправды; она всю жизнь носила в груди роковую тайну, никогда не осмеливаясь вспоминать об этом событии. Она была слишком робка; но при смерти каждого своего ребенка она с горечью говорила, что это справедливая кара Немезиды. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст то, что такой невыразимой печалью отуманивало порой ее милые глаза. Я должен тебе сказать, дитя мое, что нередко страдал от ее немых жалоб.
— Я желала бы знать конец, папá! — отрывисто произнесла Гизела.
Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.
— Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, — произнес он с ледяной холодностью.
Облокотясь на подушки, министр продолжил с важностью и неприступностью:
— Раз ты того желаешь, я буду просто называть факты. Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, даже если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата — твои безрассудства принудили меня к этому… Мама твоя желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, и теперь ты знаешь, что не только болезнь требовала твоего уединенного образа жизни в Грейнсфельде. Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, самоотверженности, и ты должна подчиниться этой воле! Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, что восстановит незапятнанную честь имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…
Он колебался, очевидно, ему нелегко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.
— Если бы мы были в А., — продолжал он, крутя тонкими пальцами кончики своих усов, — я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью. Они содержат все, что я с таким трудом и горечью сообщаю тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, бедное дитя… Все доходы с имений, которые тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При твоем вступлении в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником, я же, со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.
Молодая девушка отняла руки от опущенного лица, медленно повернула голову и устремила свой потухший взор на говорившего, который не в силах был преодолеть нервное подрагивание губ.
— А как называется тот новый образ жизни, в который я должна вступить? — спросила она, делая ударение на каждом слове.
— Монастырь, моя милая Гизела! Ты будешь там замаливать грехи твоей бабушки.
Теперь она даже не вскрикнула — безумная улыбка бродила по ее лицу.
— Как, меня хотят упрятать в монастырь?! Запереть в четырех толстых, высоких стенах? Меня, выросшую среди полей и лесов?! — простонала она. — Всю свою жизнь должна я буду довольствоваться клочком неба, который будет над моей головой? Всю жизнь денно и нощно должна я буду читать молитвы, всегда одни и те же слова, которые с первого дня будут бессмысленной болтовней? Я должна принудить себя сделаться машиной, которую лишили сердца и разума? Нет, нет и нет!
Она быстро поднялась и с повелительным жестом обратилась к отчиму.
— Если ты знал, что мне предстояло, ты должен был ознакомить меня с моим ужасным будущим с ранних пор моей жизни, но вы все предоставили меня моим собственным мыслям и заключениям, и я тебе хочу сказать, что я думаю о монастыре. Никогда разум человеческий так не заблуждался, как в ту минуту, когда люди выдумали монастыри! Не безумие ли скучивать целую толпу людей в одно место с целью служить Богу? Не служат они ему, напротив, попирают его предначертания, ибо допускают в безделье увядать силам своим, назначенным для труда. Они зарывают в землю талант, дарованный им природой, и чем менее мыслят, тем высокомернее становятся и свое тупоумие величают святостью! Не трудясь, не мысля, берут от общества, не возвращая ему ничего. Они не что иное, как изолированная, бесполезная, тунеядствующая шайка людей, пожирающая плоды трудов другого…
Министр поднялся; лицо его было бледно как смерть. Он схватил руку молодой девушки и с силой потряс ее.
— Опомнись, Гизела, над чем ты издеваешься! Ведь это святые учреждения!
— Кто их освятил? Сами люди. Создавая человека, Творец не сказал: «Сокройся под камни и презирай все, что я дал миру прекрасного».
— Тем хуже для тебя, дитя мое, что ты принесешь подобную философию в твою новую жизнь, — сказал министр, пожимая плечами.
Он стоял перед ней со скрещенными на груди руками. Минуту они испепеляли друг друга глазами, точно один желал испытать силу другого.
— Я никогда не вступлю в эту новую жизнь, папá!
Это решение, твердо высказанное молодой девушкой в лицо отчиму, зажгло дикое пламя в широко раскрытых глазах его превосходительства.
— Неужели ты в самом деле до такой степени развращена, что не уважаешь желание и волю твоей покойной матери? — сказал он запальчиво.
Гизела подошла к портрету матери.
— Хотя я ее и не помню, но все же отчасти могу судить о ней.
Губы ее тряслись, все тело вздрагивало, но голос был звучен и мягок.
— Руки ее полны цветов, которые она весело собирала на лугу, — продолжала девушка. — Ее радовало безоблачное небо, она любила все: и луч солнца, и цветы — весь Божий мир и людей! Если бы ее заперли в мрачный, холодный дом, она с отчаянием рвалась бы из этих стен с желанием освободиться… И этим добрым взглядом она смотрела на меня с мрачной мыслью когда-нибудь заживо похоронить бедное маленькое создание?
— Ты видишь ее здесь невестой, Гизела. Тогда, конечно, лицо ее выражало беззаботность, но позднейшая жизнь мамы была очень строга, и все мысли были заняты тем, чтобы начертать жизненный путь своей дочери.
— Могла ли она так поступить? Действительно ли родителям предоставлена власть принуждать своего ребенка к пожизненному заточению в том возрасте, когда глаза его едва открылись для жизни, когда душа его еще не проявилась в своих стремлениях? Не самый ли жестокий из всех эгоизмов — заставлять искупать грехи предков не повинное в том существо? Но пусть будет так, как желала моя мать, — продолжала она, глубоко вздыхая. — Я буду молчать и хранить так же, как и она, ужасную тайну, а похищенные богатства должны по наследству перейти к княжеской фамилии. Я буду жить в уединении, хотя и не в монастыре.
Министр, лицо которого несколько прояснилось в начале ее речи, вскочил при этом решении.
— Как?! — воскликнул он.
— Доход с владений до самой моей смерти должен делиться между бедняками, живущими в них и обрабатывающими эти земли, но всем распоряжаться буду я, — перебила она его очень спокойно и твердо. — Насколько могу, я буду стараться также освободить от греха душу бабушки, хотя и не через молитву с четками… Я знаю, папа, что я быстрее смогу достичь этого, любя ближнего и полагая на это все свои силы.
Резкий смех прервал ее слова.
— О, благородная ландграфиня Тюрингенская, я представляю себе уже теперь, как грейнсфельдский замок сделается пристанищем нищих и бродяг! Я вижу, как ты, ради пользы и спасения немощного и страждущего человечества, варишь жидкий суп для бедных и вяжешь длинные шерстяные чулки! С каким героизмом ты следуешь своему решению оставаться в старых девах перед глазами смеющегося над тобой общества… Но вот в один прекрасный день благородный рыцарь постучится у дверей приюта для страждущих, и забыто будет и служение человечеству, и последняя воля матери; бедняки разойдутся на все четыре стороны, новый владелец Грейнсфельда соблаговолит в качестве приданого своей супруги принять и похищенное наследство принца Генриха, а княжеская фамилия в А. утрет себе губы! Неразумное создание, — продолжал он, все более и более ожесточаясь, — ты воображаешь, что, терпеливо выслушивая твои мудрые разглагольствования, я обязательно приму твое остроумное решение? Ты действительно воображаешь себе, что твоя собственная воля будет что-нибудь значить, когда я объявлю тебе мой неизменный приговор? Тебя никто не просит думать, выражать свои чувства и желания, твое дело повиноваться. Тебе не из чего выбирать, перед тобой один путь, и если ты сама отказываешься по нему идти, то я тебя поведу! Поняла ли ты меня?
— Да, папá, поняла, но я тебя не боюсь — не в твоей власти принудить меня. — В неописуемом гневе он поднял руку. Молодая девушка ни шагу не отступила перед этим угрожающим жестом.
— Ты не осмелишься тронуть меня! — сказала она со сверкающим взором, но ровным, спокойным голосом.
В эту минуту раздался стук в дверь и в тихо отворенную дверь вошел лакей.
— Его светлость князь, — доложил он с низким поклоном.
Министр вполголоса проворчал проклятье, но тем не менее с радушным видом подошел к двери, которую широко раскрыл лакей.
— Но, милый Флери, что должен я думать? — упрекнул министра князь, входя в комнату.
Тон его был шутлив, хотя лоб нахмурен и маленькие серые глазки не скрывали неудовольствия.
— Разве вы забыли, что там, в лесу, все общество горит нетерпением приветствовать вас? В Белом замке скоро не останется ни души, а вы заставляете себя ждать. К тому же мне доложено было уже час тому назад о приезде нашей прекрасной графини, но я не вижу ее, а между тем вам известно, что, опираясь на мою руку, она должна сделать свой первый шаг в свет!
Стоявшая до сих пор в неосвещенной глубине комнаты Гизела приблизилась к князю и поклонилась ему.
— А, вот и вы! — его светлость радостно протянул обе руки. — Мой милейший Флери, я действительно мог бы рассердиться! Госпожа фон Гербек, — он обернулся к отворенной двери, там в боязливо-выжидательной позе застыла гувернантка, — сказала мне, что графиня час тому назад скрылась за этой дверью.
— Ваша светлость, мне нужно было поговорить с дочерью о важных вещах, — перебил его министр.
Может быть, его светлости первый раз приводилось видеть перед собой барона не в его обычной дипломатической маске, ибо взгляд князя с удивлением остановился на его лице, потерявшем все свое олимпийское спокойствие и выражавшем теперь глубокую ярость.
— Мой милый друг, надеюсь, вы не думаете, что я бестактно желаю вмешиваться в ваши семейные дела! — воскликнул он обиженно. — Я немедленно удалюсь отсюда!
— Я закончил, ваша светлость, — возразил министр. — Гизела, в состоянии ли ты следовать за его светлостью? — обратился он к молодой девушке, устремляя на нее угрожающий взгляд.
Госпожа фон Гербек отлично умела угадывать значение подобных взглядов.
— Ваше превосходительство, если дозволено мне будет сказать, молодой графине следует немедленно вернуться в Грейнсфельд, — сказала она вдруг, выступая вперед. — Посмотрите, на что она похожа!
— И неудивительно, — князь огляделся с неудовольствием. — Воздух этой комнаты может вызвать обморок хоть у кого. Как могли вы выдержать здесь целый час, для меня непонятно, мое дитя.
Он предложил Гизеле руку. Она боязливо отшатнулась от него. Ей следовало непринужденней вести себя с человеком, обманутым таким постыдным образом… Она оказалась соучастницей отвратительного преступления и должна была молча разыгрывать комедию, хотя вся душа ее была возмущена.
— Воздух освежит вас, — ласково сказал князь, взяв ее дрожащую руку.
— Я не больна, ваша светлость, — возразила она твердо, хотя и слабым голосом, и последовала за ним в коридор.
Между тем министр, протянув руку за шляпой, с яростью сбросил с подставки фарфоровую статуэтку, которая разбилась вдребезги.
Глава 26
Старый лес на берегу озера, по вершинам и мшистой почве которого в ночное время играл до сих пор лишь бледный луч луны, сегодняшней ночью, по мановению княжеской руки, должен был засверкать волшебными огнями. В несколько часов лесной луг стал неузнаваем.
На маленькой лужайке было собрано все самое красивое, что было в городе, хотя самые красивые и молоденькие из дам еще не показывались, они должны были появиться в живой картине в виде эльфов, цыганок, разбойничьих невест — всего того, чем поэзия и фантазия наделяют воображение. Между несколькими дубами натянули пурпурный занавес, который в определенную минуту должен был исчезнуть в густой зеленой листве, открыв зрителям обворожительную картину молодости и красоты среди живых, природой созданных декораций — пикантная мысль, привести в исполнение которую готовились искусные руки.
Все эти приготовления к блестящему празднеству не оставляли более ничего желать, между тем было сомнение, что это удовольствие не будет нарушено. Жара была ужасная; веера и носовые платки были в непрестанном движении, даже тень ветвистых дубов и буков не спасала от палящего зноя. Ни один лист не шевелился, поверхность озера была гладка как зеркало, в воздухе висела тишина, предвещавшая грозу.
Медленно, с задумчиво опущенной головой и заложенными за спину руками, шел португалец из Лесного дома. Он был также приглашен, хотя и не выглядел человеком, спешившим на празднество.
С лужайки доносился шум собравшегося там общества; взор молодого человека устремлен был в чащу с таким выражением, будто он шел туда с твердым намерением померяться силой с врагом, которому бросил вызов.
Вдруг около него послышался шорох, из-за куста вышла восхитительная цыганка и остановилась перед ним.
— Стой! — воскликнула она, направляя на него крошечный игрушечный пистолетик.
На ней была черная полумаска, но голос, слегка дрожавший, хотя она и старалась придать ему силы и смелости, округлый подбородок с ямочкой и нижняя часть щек, подобно белому атласу выделявшаяся из-под черных кружев маски, ни на минуту не оставили португальца в сомнении, что перед ним стояла красавица фрейлина.
— Сударь, речь идет не о ваших топазах и аметистах и не о кошельке! — сказала она, стараясь придать своему голосу торжественность и твердость. — Я хочу предсказать вам ваше будущее.
Жаль, что бледная воздушная блондинка не была свидетельницей торжества своей подруги, ибо прекрасная головка, вскользь освещенная золотистыми лучами заходящего солнца, была восхитительна, глаза победоносно улыбались. Он снял перчатку и протянул ей руку ладонью вверх. Она быстро оглянулась вокруг, и черные, сверкавшие в отверстиях маски глаза подозрительно остановились на кустарнике. Тонкие пальцы ее задрожали, когда она коснулась руки португальца.
— Я вижу здесь звезду, — начала она шутливым тоном, внимательно рассматривая линии на его ладони. — Она говорит мне, что вам много власти дано над людскими сердцами, даже над княжескими… Но я не должна также от вас утаить и того, что вы слишком полагаетесь на это могущество.
Португальца веселила сцена, он иронично улыбался, равнодушно стоя перед прелестной гадальщицей, а она, видимо, с трудом выдерживала свою игру.
— Вы смеетесь надо мной, господин фон Оливейра, — сказала она обиженно, оставляя его руку и засовывая за пояс пистолетик, — но я объясню вам свои слова… Вы вредите сами себе своей, извините уж меня, своей неосмотрительной искренностью!
— А кто говорит, прекрасная маска, что я сам этого не знаю?
Блестящие глазки испуганно остановились на лице говорившего.
— Как вы можете с полным сознанием пренебрегать собственным благом? — спросила она с неописуемым изумлением.
— Прежде всего надо знать, что я считаю своим благом.
Минуту она стояла в нерешительности, опустив глаза в землю и как бы раздумывая, не оставить ли ей свою роль.
— Конечно, об этом я не могу с вами спорить, — продолжала она, решившись не прерывать так быстро разговора. — Но вы должны со мной согласиться, что врагов иметь неприятно.
Она снова, хотя несколько колеблясь, взяла его руку и стала рассматривать ладонь.
— У вас есть враги, нехорошие враги, — продолжала она, впадая в прежний полушутливый тон. — Я вижу здесь, например, трех господ с камергерскими ключами — у них всякий раз нервные боли и судороги, как только они заслышат хоть издали намек на простых людей. Впрочем, те три врага не так опасны… Здесь я вижу еще одну пожилую даму, которая очень близка к его светлости. У женщины этой наблюдательные глаза и острый язык.
— Чему обязан я, что графиня Шлизерн удостаивает меня своей ненавистью?
— Тише, сударь! К чему называть имена? Заклинаю вас, — зашептала фрейлина в ужасе.
Ее прекрасная головка завертелась во все стороны, и в первую секунду испуга красавица хотела зажать рот португальца своей крошечной ладошкой.
— Дама эта покровительствует благочестию в стране и не может простить вам четырех еврейских детей в воспитательном доме.
— Стало быть, женщина с умными глазами и острым языком стоит во главе ополчения?
— Именно так, и пользуется значительным влиянием… Вы знаете мужчину с мраморным лицом и сонливо опущенными веками?
— А, властелин сорока квадратных миль и ста пятидесяти тысяч душ, изображающий из себя Меттерниха или Талейрана?
— Он сердится, когда произносят ваше имя. Нехорошо, очень нехорошо и вдвойне опасно для вас, что вы своей неосторожностью дали ему возможность вредить вам во мнении его светлости.
— Э, разве поклоны мои погрешили чем-нибудь против этикета?
Она с неудовольствием отвернулась от него.
— Господин фон Оливейра, вы смеетесь над нашим двором, — сказала она печально и вместе с тем дерзко. — Но, как ни мал он есть, вы, по вашему собственному вчерашнему заявлению, ждете от него исполнения каких-то ваших желаний — если я не ошибаюсь, вы просили тайной аудиенции.
— Вы не ошибаетесь, остроумная маска, я просил аудиенции, но не тайной, а особой, и я желаю, чтобы она состоялась под открытым небом, при тысяче зрителей.
Боязливо-испытующий взгляд она устремила на его лицо, выражение которого нисколько не открыло ей, смеется он или действительно снисходит, разговаривая так серьезно.
— Я могу уверить вас, — продолжала она решительно, с несвойственной для придворной дамы несдержанностью, — что этой аудиенции в Белом замке, в резиденции в А. или под открытым небом вам трудно будет добиться.
— Вот как!
— Вчера на обратном пути из Грейнсфельда вы утверждали, что благочестие в полководце есть не что иное, как абсурд.
— Э, неужели изречение это столь интересно, что оно даже известно придворным дамам? Я сказал, сударыня, что мне претит постоянное цитирование имени Божьего в устах солдата, отдающегося своей профессии со страстью. Готовность убивать и истреблять людей и в то же время горячая любовь к ближнему, которого, если понадобится, я уложу на месте, для меня несовместимы. Все это лицемерие… И что же далее?
— Что далее? Бога ради, разве не известно вам, что его светлость — солдат душой и телом, что для него великим наслаждением было бы сделать солдатами всех своих подданных?
— Мне известно это, прекрасная маска.
— И также то, что князь никак не хочет, чтобы его считали нечестивцем?
— И это тоже.
— Ну, пускай мне объяснят это! Я вас не понимаю, господин фон Оливейра… Вы сами преграждаете себе путь ко двору в А., — прибавила она тихим голосом.
Фрейлина, видимо, была взволнована. Она подперла рукой подбородок и, опустив голову, смотрела на кончик своего вышитого золотом башмака.
— Вам известны, как я вижу, странности нашего светлейшего повелителя так же хорошо, как и мне, — начала она после небольшой паузы. — Поэтому совершенно излишне будет сказать вам, что он ничего не делает, ни о чем не думает без человека с мраморным лицом и опущенными веками. Вы должны знать, что доступ к нему невозможен, если этого не захочет этот человек, но может быть, вы не знаете того, что тот очень не желает этой аудиенции… Вы будете иметь лишь сегодня случай увидеться с князем лицом к лицу, так воспользуйтесь моментом.
Она готова была ускользнуть за куст, но обернулась.
— Вы будете хранить эту маскарадную тайну?
— С нерушимым молчанием.
— Так прощайте, господин фон Оливейра!
Последние слова были чуть слышны и сорвались скорее как вздох с уст девушки.
Затем восхитительное явление исчезло в лесной чаще, только издали мелькала шапочка, унизанная жемчугом.
Оливейра продолжил свой путь.
Если бы прекрасная фрейлина еще раз могла бросить взгляд на это решительное лицо, она с торжеством могла бы сказать себе, что слова ее достигли цели.
Появление португальца произвело большое впечатление на лужайке. Всеобщий говор смолк… Дамы начали перешептываться; их жесты и любопытство, сквозившее в каждом взгляде, были не менее выразительными, чем тыканье пальцем крестьянского ребенка в возбуждающий его интерес предмет. Три обладателя камергерских ключей очень дружелюбно потрясли руку пришедшему и с достоинством истых кавалеров приступили к утомительному процессу представления. К счастью для «интересного обитателя Лесного дома», вся вереница имен, проносившаяся мимо его слуха, вдруг оборвалась, как по волшебству, все расступились и отошли к опушке леса — вдали показался князь.
Многие из присутствующих, взор которых с нетерпением был устремлен на дорогу, извивавшуюся вдоль озера, когда-то знавали графиню Фельдерн. Мужчины, почти все без исключения, были восторженными почитателями ее красоты и еще сохранили о ней воспоминание. Само собой разумеется, что роскошь туалета и обаятельная красавица были в их памяти неразделимы — они никогда не видели изящных форм ее тела иначе, как в дорогих кружевах и обтянутыми блестящей шелковой тканью. Несмотря на это, когда молодая девушка в своем скромном белом платье, опираясь на руку князя, приблизилась к ним, имя давно умершей прошелестело на всех устах.
Лицо его светлости сияло удовольствием.
— Графиня Штурм! — произнес он громким голосом, представляя Гизелу. — Наша маленькая графиня Штурм, которая для того лишь скрывалась в своем уединении, чтобы теперь предстать перед нами во всей своей прелести.
Их окружили с радостными восклицаниями. Никто не обратил внимания, что прекрасное лицо девушки оставалось при этом холодным и смертельно бледным, а ресницы были опущены, так как это означало в их глазах восхитительное замешательство и застенчивость, придававшие еще большую прелесть этой сцене. Образ блестящей, гордой и самоуверенной графини Фельдерн поблек рядом с этой юной красотой и стыдливостью.
Никто не заметил, что в эту же самую минуту в пурпурных складках занавеса мелькнуло бледное, гневно нахмуренное чело, украшенное бриллиантовой диадемой, и два черных сверкающих глаза с ненавистью устремились на девушку.
— Ну, милый барон, что скажете вы об этом вступлении? — обратился князь с торжествующим видом к министру.
Лицо его превосходительства было мертвенно-бледным, и мраморная невозмутимость черт была безукоризненной.
— Я скептик, ваша светлость, — возразил министр с холодной улыбкой, — и держусь хотя и очень избитой, но неоспоримо верной поговорки: «Не хвали дня раньше вечера»… Я доверяю всему столь же мало, как и небу, которое неминуемо зальет сегодня дождем нашу иллюминацию.
Князь бросил озабоченный взгляд на непочтительную небесную твердь, где угасал последний луч заката.
Нежно-золотистые облака становились все мрачнее, тем не менее князь подал знак к началу празднества, и из чащи леса раздалась веселая увертюра Вебера — из А. была привезена отличная придворная капелла его светлости.
Князь стал обходить гостей, раскланиваясь с ними. Он приблизился также к Оливейре; лоб его несколько омрачился и маленькие серые глазки приняли жесткое выражение, но какая-то необъяснимая власть, должно быть, была в сильной фигуре иностранца, какое-то превосходство, которое невольно чувствовалось и подчиняло себе других.
Графиня Шлизерн, с сосредоточенным вниманием на лице стоявшая поблизости, в негодовании сверкнула глазами. Все заранее были уверены, что его светлость молча, не удостоив ни единым словом, пройдет мимо португальца, окинув его тем жестким взглядом, который неминуемо ввергал вызвавшего этот взгляд в пропасть княжеской немилости и требовал немедленного удаления с княжеских очей… И вдруг старый, бесхарактерный повелитель забыл, что этот человек оскорбил его своей насмешкой, раскланялся с ним самым дружелюбным образом и заговорил, как и с прочими!
Тем временем душа Гизелы испытывала сильное страдание. Все эти чуждые ей голоса с льстивыми речами, обращавшиеся к ней, были невыносимы. Не сказал ли ей отчим, что именно эти самые люди с неумолимой преднамеренностью поддерживали подозрения в подлоге ее бабушки, чем не давали возможности забыть все? А теперь они восхищаются «божественной графиней», которую, по их словам, нежно любили и глубоко уважали!
Она чувствовала нечто вроде презрения к этим людям, которые, вооружившись маской приличия, с бесстыдством выдавали свою лицемерную ложь за утонченную нравственность, благопристойность и благовоспитанность.
А там, прислонившись к дереву, стоял хозяин Лесного дома в непринужденной, почти небрежной позе. После приветствия князя он немедленно отошел в сторону. Глаза его рассеянно смотрели на толпу, казалось, он слушал музыку.
Гизела не решалась взглянуть на него, и с чувством униженности повернула голову в противоположную сторону. Теперь ей стало понятно, почему тогда, на лесном лугу, он оттолкнул ее с таким отвращением; теперь она оправдывала его негостеприимство — всегда избегают того, кого презирают…
Ему известен был позорный поступок ее бабушки, он знал так же хорошо, как и все собравшиеся здесь, что большая часть владений графини Штурм досталась ей по подложному документу… И он, гордый, безукоризненный, от всей души презирал род, который заслуживал того, чтобы стоять у позорного столба, и который при всей подлости своих намерений в безграничном высокомерии желал видеть у своих ног остальное человечество. А она была последней представительницей этого рода и осталась верна его традициям, воображая, что по рождению имеет право стоять выше прочих людей и с высоты своего величия пренебрегать ими.
… И должна была молчать… Она не могла сказать этому человеку: «Я знаю, что ореол святости был фальшивым! Я несказанно страдаю! Всю свою жизнь я посвящу тому, чтобы загладить преступление той женщины, только сними с меня проклятие своего презрения!»
Лицо ее было бледно и сурово, а вокруг раздавался шепот: «Красивая, замечательно красивая девушка, но князь ошибается, она еще не вполне оправилась!»
Темнота наступила так внезапно, что все глаза невольно обратились к небу. Грозовая туча висела над вершинами деревьев, ни один лист не шевелился на них…
Общество, казалось, решило еще некоторое время игнорировать нелюбезность погоды и за громадными пирамидами дорогих фруктов забыло об удушливой жаре; дневной свет был не нужен. В одно мгновение, как от электрической искры, загорелись венки из звезд, разноцветные шары и факелы и пестрыми волнами света залили озеро, лужайку и сумрачное небо.
Оркестр заиграл неподражаемую увертюру к пьесе «Сон в летнюю ночь», пурпурный занавес взвился, и перед глазами зрителей предстала обворожительная картина отдыхающей Титании, окруженной эльфами… Никогда «бриллиантовая фея» не торжествовала такой полной победы, как в эту минуту! Забыта была безмолвная, бледная девушка, лишь благодаря благосклонности князя обратившая на себя всеобщее внимание; забыто было девственно-чистое создание при виде этой обворожительной женщины, в пленительной позе замершей на ковре из мха, усеянном цветами.
Раздались восторженные рукоплескания: занавес то поднимался, то опускался, и все последующие живые картины принимались с прохладцей, даже восхитительная Эсмеральда-Зонтгейм потерпела заметное поражение.
— Прекрасная Титания, довольны ли вы вашим успехом? — спросил князь, когда баронесса по окончании представления, опираясь на руку своего супруга, подошла к его светлости.
Князь был в добром расположении духа. В антрактах, разговаривая с Гизелой, он нашел, что протеже его, девушка характера грустно-строгого, в ответах своих проявляла так же много остроумия, как и покойная блестящая графиня Фельдерн.
— Ах, ваша светлость, я, может быть, была бы и гордой, и тщеславной, — возразила прекрасная Титания нежным голосом, — но я так озабочена, что, право, совсем не думала об успехе. В то время как я должна была лежать неподвижно, глаза мои только и видели мое бедное дитя, мою маленькую Гизелу — она казалась такой бледной и уставшей… Я ужасно расстроена! Ах, ваша светлость, я опасаюсь, что бедная девочка слишком рано и во вред себе покинула благодетельное для нее уединение. Гизела, дитя мое…
Она остановилась.
Молодая девушка поднялась со своего места и с истинно царским величием встала перед мачехой. Бледное лицо, о котором так скорбно упоминала прекрасная баронесса, покрылось жгучим румянцем, и карие глаза долгим презрительным взглядом измерили жалкую, фальшивую комедиантку.
Теперь победа была на ее стороне, что без труда смог прочесть его превосходительство на лице князя и всей теснившейся вокруг толпы.
— Пожалуйста, без сцен, Гизела! — проговорил он с мрачной строгостью, едва сдерживая свое волнение. — Ты очень любишь разыгрывать комедии, но здесь не место для твоих припадков… Госпожа фон Гербек, отведите графиню в сторонку, пусть она успокоится.
Молодая девушка хотела что-то сказать, но дрожащие губы отказывались ей повиноваться.
— Ваше превосходительство, а что, эти бриллианты вашей супруги настоящие? — спросил в эту самую минуту португалец спокойным, но громким голосом, привлекшим всеобщее внимание.
Оливейра стоял рядом с министром и показывал на камни, украшавшие наряд повелительницы эльфов.
Министр отшатнулся, как будто кто ударил его по лицу, супруга же с глубоко возмущенным видом обернулась к прекрасному чужестранцу.
— Не думаете ли вы, милостивый государь, что баронесса Флери захочет обманывать свет, надевая на себя фальшивые камни? — баронесса была в гневе.
— Ее превосходительство вправе возмутиться вашими словами, господин фон Оливейра, — проговорила графиня Шлизерн со своей саркастической улыбкой. — Что эти чудные камни без изъяна, может сказать каждый ребенок в стране, ибо это знаменитые фамильные бриллианты графов Фельдернов! Прославились же они с тех пор, как ими стала украшать себя красавица графиня Фельдерн, а она умела носить бриллианты!
И она нежно провела рукой по волосам Гизелы.
— Хотела бы я видеть вашу юную, восхитительную головку увенчанной этой сияющей диадемой, — прибавила она со спокойно-беззаботной миной, указывая на бриллиантовые фуксии в локонах баронессы.
Женщина эта обладала той редкой способностью немногими словами касаться чувствительного места в душе человека и, играя, наносить ей тяжкие раны.
Прекрасная баронесса стояла в оцепенении перед своей неумолимой мучительницей, тонкие ноздри ее раздувались в безмолвном гневе.
Неприязнь, поводом к которой послужила обоюдная зависть, существовавшая между двумя дамами, хотя и прикрытая лицемерной дружбой, нередко прорывалась наружу и давала его светлости повод являть свою обходительность и рыцарство.
И на этот раз он хотел помешать их поединку.
— Вы любите драгоценные камни, господин фон Оливейра? — спросил он, повышая голос, который немедленно должен был заставить смолкнуть все вокруг него.
— Я коллекционер, ваша светлость, — ответил португалец.
Он помедлил несколько секунд, затем быстро добавил:
— Но это украшение, — он указал на диадему Титании, — интересует меня особо: у меня есть точно такое же.
— Это невозможно, милостивый государь! — воскликнула баронесса. — Диадема почти четыре года тому назад была переделана по моему собственному рисунку, и парижский дом, который выполнял эту работу, обязан был уничтожить рисунок, чтобы предупредить всякое подражание.
— Я могу поклясться, что эти два украшения невозможно отличить, — спокойно проговорил Оливейра, слегка улыбаясь и обращаясь более к князю.
— О, милостивый государь, этим уверением вы лишаете меня радости! — сказала баронесса полушутливым-полужалобным голосом, с нежной выразительностью поднимая на него глаза.
Но сейчас же она опустила их, испугавшись уничтожающей холодности и угрюмой строгости в чертах этого человека.
— Ютта, подумай, что ты говоришь! — министр пытался увещевать супругу; казалось, последняя капля крови исчезла из его губ.
— Зачем же я буду скрывать, что разочарование делает меня несчастной? — спросила она дерзко.
И бросив враждебно сверкающий взгляд на португальца, который из воображаемого пламенного поклонника вдруг превратился в дерзкого противника, она продолжила:
— Я не люблю носить то, что можно встретить у каждого! Я бы многое дала, чтобы иметь возможность убедиться собственными глазами, насколько обоснованно ваше утверждение, господин фон Оливейра!
— Ну, моя милая, это, наверное, нетрудно сделать, — вмешалась графиня Шлизерн.
— Признаюсь, и мне хочется убедиться в правоте господина фон Оливейры. Лесной дом так близко, — поддержала баронесса.
— Не угодно ли будет вашей светлости подать знак к началу кадрили? Молодежь уже как на иголках, — вмешался министр, пропуская мимо ушей высказанное с таким жаром желание своей супруги в ответ на предложение графини Шлизерн.
Женщина с умными глазами и острым языком бросила удивленный, оскорбительно-испытующий взгляд своему союзнику, который он позволил себе проигнорировать.
— Слишком рано, слишком рано, любезный барон, — сказал князь уклончиво. — Программа заканчивается танцами.
— Я опасаюсь, ваша светлость, что наша очаровательная Титания не успокоится до тех пор, пока не увидит самый corpus delicti[12] интересующего нас дела, — пошутила графиня Шлизерн. — Не правда ли, пикантным интермеццо было бы для всех дам, если бы господин фон Оливейра дал нам возможность решить самим этот спорный пункт?
Женщина эта на минуту, казалось, совершенно забыла, что сегодняшним вечером ею было решено низвергнуть португальца.
— Не слишком ли многого вы желаете, дорогая графиня? — князь улыбнулся и пожал плечами. — Подумайте, в какое подозрительное общество господин фон Оливейра должен принести свои драгоценности! Кругом нас разбойники, цыгане и бог весть какие личности… Вы видите, господин фон Оливейра, — обратился он к португальцу, — я охотно беру вашу сторону, но вы сами неосторожно бросили искру, и я опасаюсь, что вам ничего более не остается, как представить доказательства.
Оливейра молча поклонился. Яркий свет факела озарял его смуглое лицо и придавал ему почти мертвенную бледность.
Он вынул из бумажника карточку, написал на ней несколько слов и послал лакея в Лесной дом.
— Мы увидим бриллианты! — воскликнули некоторые молодые дамы, радостно захлопав в ладоши. Разбредшиеся было гости снова собрались, приблизилась даже красавица фрейлина, опираясь на руку нежной, бледной блондинки.
— Неужели вы не боитесь хранить столько драгоценностей в столь уединенном доме? — обратилась к нему блондинка, поднимая на него свои большие голубые глаза, невинно-боязливый взгляд которых изобличал сильную впечатлительность.
Графиня Шлизерн рассмеялась.
— Малютка, неужели вы так плохо рассмотрели этот дом? Конечно, он не окружен ни заборами, ни рвами, но самый вид его как будто говорит: «Не подходи ко мне слишком близко…» Стены его — целый арсенал оружия и победоносных трофеев, я не поручусь за то, что там нет оскальпированных черепов индейцев. Куда ни посмотришь — повсюду тигровые и медвежьи шкуры, это при первом же взгляде убеждает вас, что пуля хозяина не знает промаха. Господин фон Оливейра, таинственность — действенная охрана вашей резиденции… Кстати, — прервала она свое шутливое описание, — признаюсь вам чистосердечно, что сегодня даже попугай ваш заставил меня обратиться в бегство! Скажите мне, ради бога, почему эта ужасная птица не переставая кричит своим приводящим в ужас голосом: «Мщение сладко»?
Было ли то от пламени факела, или на самом деле лицо португальца окрасилось таким пылающим пурпуром.
Все глаза с любопытством и ожиданием были устремлены на него.
— Когда-то эта фраза, беспрестанно повторяемая птицей, должна была карать человека, который под влиянием слабости уклонился от пути, предписанного справедливостью, — ответил он после небольшой паузы. — Хозяин ее, которого она очень любила, выучил попугая этим словам — он повторял их в беспамятстве, даже на последнем издыхании… С этими словами связана очень страшная история…
При последних, намеренно медленно и с ударением сказанных словах вся кровь, казалось, отлила от лица португальца.
Графиня Шлизерн устремила на него испытующе-вопросительный взгляд.
— Вы мистифицируете нас, господин фон Оливейра, — проговорила она с улыбкой, грозя ему пальцем. — Вы возбуждаете наше женское любопытство для того лишь, чтобы потом, пожав плечами, с таинственностью отказать нам в удовлетворении его.
— С чего вы взяли, графиня? Я мог бы без околичностей рассказать сейчас же, но вы сами, наверное, не простили бы мне, если бы без специального дозволения его светлости своим рассказом я нарушил программу праздника.
— Ах, ваша светлость, это же интересная бразильская история! — обратились молодые женщины в один голос с просьбой к князю.
— Э, а я-то полагал, что ваши маленькие ножки стоят как на иголках из боязни, что танцы будут задержаны, — пошутил он. — Прекрасно, я охотно принимаю в программу праздника историю господина фон Оливейры, а за это мы вычеркнем из нее мужской квартет, который должен был исполняться в лесу.
Глава 27
Что за странный оборот дела! Человек, так сказать, заранее лишенный расположения князя, становится центром вечернего празднества.
Конечно, почва, на которой он стоял, колебалась, она могла изменить ему, как трясина, в которой погибает обманутый яркой зеленью неосторожный путник. Никто не знал этого лучше прекрасной фрейлины. Она бросала на него долгие, многозначительные взгляды. «Не заблуждайся», — предостерегали его темные глаза.
Гизела, до сих пор молча стоявшая рядом с князем и ни разу не решившаяся поднять глаз на португальца в то время как он говорил, поймала эти взгляды, и они кинжалами пронзили ее сердце… Кровь бросилась ей в лицо! Как бывало в детстве, когда, выражая свое отвращение к кому-либо, она отгоняла его рукой, так и теперь она чуть было не подняла свою руку. Слова, полные горечи, готовы были сорваться с ее уст… Безумная! Кто дал ей право вмешиваться? В этот самый момент разве глаза его не искали глаз восхитительной цыганки и не бросали ей долгих, выразительных взглядов, от которых лицо ее вспыхивало таким пламенем?
… Эти два существа уже давно любили друг друга…
И как она могла равнять себя с той девушкой? К ее имени не примешивалось дурной славы, она была прекрасна, умна и держала себя в обществе с неподражаемой грацией. А она?! С этим бледным лицом, неуклюжими манерами, со своим незнанием света она завидует прекрасной, общепризнанной красавице!
В простоте своего сердца она не нашла другого определения жгучему чувству ревности.
Она отвела глаза от красной, унизанной жемчугом шапочки и стала смотреть на темнеющую вдали дорогу, которая вела в Грейнсфельд. Глубокое желание тишины и уединения охватило ее… Прочь, прочь от этого лицемерного света! В одиночестве скроет она свое растерзанное, страждущее сердце. Бежать, не медля ни минуты… В тысячу раз лучше погибнуть ей в эту темную ночь в каменоломнях, чем оставаться здесь, среди порхающей толпы, слушать веселую музыку, смотреть на улыбающиеся лица, в то время как глаза ее застилают едва сдерживаемые слезы.
Она с таким энтузиазмом схватилась за идею посвятить себя любви к ближнему, но как же трудно привести в исполнение эту идею! Могла ли она любить эту тщеславную, лицемерную толпу, у которой ложь была и в сердце, и на устах! Это было выше ее сил…
В каменоломнях мрачно и пустынно; путь мимо них внушал ей ужас… Птицы, порхавшие в то время, когда они вдвоем шли по краю пропасти, и насекомые, своим жужжанием напоминавшие, что жизнь в этой дикой местности все-таки существует, спят в эту минуту, приютившись в своих гнездах или во впадинах скал… Но путь этот ведет в уединение, где она навсегда может скрыться от глаз лживого и лицемерного света…
Прочь, скорее прочь отсюда! Пройти не замеченной этой любопытной толпой через освещенный иллюминацией луг она, конечно, не могла; следовало обогнуть его вдоль опушки леса, чтобы достичь грейнсфельдской дороги, которая проходила совершенно в противоположной стороне от того места, где она стояла. Медленно, со страхом повернулась Гизела к лесу, высматривая, как удобнее незаметно скрыться отсюда.
Но вдруг она увидела перед собой лицо человека с суровыми, резкими чертами, которого знала и боялась, — это был строгий нелюдимый старик из Лесного дома. В руках его была небольшая шкатулка, которую он поставил на ближайшую скамью. На мгновение остановив свой взгляд на Гизеле, он выразительно устремил его на португальца, перед которым в это время стоял возвратившийся из Лесного дома лакей и докладывал о приходе Зиверта.
— О, бриллианты! — раздалось со всех сторон.
Вокруг старого солдата и его драгоценной ноши образовался тесный круг… Минута для бегства была упущена — князь стоял рядом с ней, а графиня Шлизерн, ласково взяв ее за руки, притянула к себе.
Оливейра открыл шкатулку. Содержимое ее действительно обладало способностью привести в восторг сердце светской женщины, и все убеждены были, что бразилец просто хотел пощеголять своими сокровищами. Но кто смог бы прочесть выражение его лица, тот сейчас же убедился бы, что душа этого человека была далека от тщеславия, ибо строгость и мрачная решимость проглядывали на сумрачном челе.
Он быстро начал вынимать одну за другой черные атласные подушечки, усеянные бриллиантами, небрежно откладывая их в сторону. Рядом стояла баронесса с приоткрытым ртом, слегка наклонясь вперед. Мало-помалу взгляд ее стал принимать торжествующее выражение. Замечательные драгоценности, заставлявшие биться ее ненасытное сердце, сверкая разноцветными огнями, появлялись из шкатулки, но это были все большей частью старинные украшения, собранные здесь «коллекционером», ни одно из них не напоминало ее изящной диадемы… Неужели португалец намеренно обманывал ее относительно своего «corpus delicti»?
Но вот, значительно медленнее, чем прежде, поднял он футляр и, немного колеблясь, открыл его крышку. Восклицание изумления сорвалось со всех губ, а прекрасная баронесса в ужасе отшатнулась.
До мельчайших подробностей скопированный с приколотого к ее локонам украшения, на подушке лежал венок из фуксий, который отличался от ее венка лишь одним: «фамильные бриллианты графов Фельдернов» казались потухшими рядом с этим сверкающим чудом ювелирного искусства.
Футляр заключал не только венок: вокруг него лежало такое же ожерелье, как то, что сияло на белой, тяжело вздымающейся груди Титании, и аграф, придерживавший на ее плече газовое серебристое покрывало, сверкал здесь, переливаясь всеми цветами радуги.
— Какой постыдный обман! — воскликнула прекрасная Титания, дрожа от гнева. — Видишь, Флери… — повернулась она к супругу, но его превосходительства не было здесь, он стоял у одного из наиболее отдаленных буфетов и залпом пил из стакана вино. Могущественный человек становился стар и не показывал интереса, как бывало, к великолепным нарядам своей прекрасной супруги. Казалось, напротив, ему неприятно было видеть ее, сверкающую бриллиантами… Она стояла одна среди злорадных физиономий, и вся неудержимость нрава этой женщины, дававшая себя знать лишь в четырех стенах будуара ее превосходительства, казалось, готова была вылиться прямо сейчас, на глазах всего придворного общества.
— Флери, Флери! — кричала она с досадой. — Прошу тебя, подойди сюда и убедись, насколько я была права, протестуя против чистки камней в Париже! Но ты, a tout prix[13], настоял на своем, и эти вероломные французы воспользовались минутой украсть рисунок… О, лучше бы я никогда не расставалась с ними!
Каждое из этих резких слов должно было оскорбить обладателя бриллиантов… Не мог же он в самом деле оставаться нечувствительным к дерзким выражениям разгневанной женщины? Однако ни одна жилка не дрогнула в его лице, и на вопрос князя, где приобрел он это головное украшение, он ответил лаконично: «В Париже».
Министр медленно подошел к группе. Какой контраст был между этим мертвенно-бледным, словно из камня высеченным лицом, и лихорадочно взволнованными чертами прекрасной Титании! Надо было быть очень наблюдательным, чтобы заметить легкое, нервное подергивание сонливо опущенных век барона.
— Я не могу тебе помочь, милое дитя, раз несчастье совершилось, ты должна утешиться, — сказал он с холодной усмешкой и спокойствием дипломата. Он даже не взглянул на футляр, который держала графиня Шлизерн, между тем как князь восхищался великолепием камней. — К тому же соперники не могут быть для тебя опасны, — продолжал он, слегка пожав плечами, — господин фон Оливейра, кажется, хранит их ради курьеза, и так как сам он не может их носить, они едва ли станут тебе поперек дороги.
Баронесса с гневом отвернулась от супруга. Насколько она его знала, в эту минуту он был ужасно встревожен, несмотря на кажущееся равнодушие, так почему же не выражает свое справедливое негодование, а напротив, к мерзкому обману относится как к ребячеству?…
При последних словах его превосходительства взоры всех дам устремились на португальца, пылающий взор которого не отрывался от лица министра. С какой стати вздумалось ему утверждать, что если этот человек сам не может носить камни, то они навсегда осуждены скрываться в этой шкатулке? Всем невольно пришло на ум, что рано или поздно он изберет себе в жены юное счастливое существо и, как «свое лучшее я», осыплет этими сокровищами…
Вероятно, эта мысль мелькнула и в голове графини Шлизерн. Улыбаясь, она взяла венок с подушки, и не успела Гизела оглянуться, как тяжелые холодные камни лежали уже у нее на голове.
Она и не подозревала, что в эту минуту все присутствующие молча отдавали дань ее красоте и невыразимой прелести. Она не заметила, как нежностью на мгновение озарились строгие черты лица Оливейры. Прекрасная придворная дама стояла тут же и нетерпеливо потряхивала своими темными локонами. В глазах и опущенных углах рта ее ясно выражалось глубокое негодование: ведь она уже почти своим считала имущество этого человека, а между тем, пока это право не было официально объявлено, ей приходилось быть посторонней зрительницей того, как чудесная диадема красовалась на челе другой женщины! Мысль, что именно это должна чувствовать красавица фрейлина, промелькнула в голове Гизелы, и она судорожно схватила холодные камни дрожащей рукой, положив их на подушку.
— Что с вами, мое милое дитя? — испуганная графиня Шлизерн с участием взяла ее за руку.
— С ней часто так бывает, Леонтина, — воскликнула торжествующая баронесса Флери, забыв в эту минуту свое собственное огорчение. — Гизела питает отвращение к драгоценным камням, и ты видишь теперь собственными глазами, что одного прикосновения к ним достаточно, чтобы привести ее в сильное нервное возбуждение.
Графиня Шлизерн молча, с крепко сжатыми губами передала футляр португальцу. Князь, очевидно, считающий этот спорный вопрос о бриллиантах исчерпанным, начал их рассматривать с величайшим интересом. Старинные драгоценности стали переходить из рук в руки, тем временем Оливейра кратко рассказал их историю. Затем бриллианты были убраны в шкатулку.
— Ну, прекрасная повелительница эльфов, наконец желание ваше исполнилось, — сказал его светлость баронессе Флери, которая стояла в глубокой задумчивости, между тем как португалец запирал шкатулку. Князь произнес эти слова полушутливым тоном, но в нем слышалось что-то серьезное. — Надеюсь, это не может дурно отразиться на расположении вашего духа, моя дорогая… Не пора ли нам отправиться в буфет, — продолжал он, обращаясь к гостям, — пока эти предательские тучи не погасили наши факелы.
В самом деле, в воздухе чувствовалось приближение бури. На гладкой зеркальной поверхности озера, до того спокойно отражавшей иллюминацию, появилась небольшая рябь и из леса донесся глухой шелест листьев; огонь факелов, еще недавно вздымавшийся ровно вверх, беспокойно метался из стороны в сторону.
Среди хлопанья пробок, звона стаканов и восторженных тостов, раздававшихся в честь светлейшего хозяина, никто не обратил внимания на этих грозных предвестников бури.
Гизела отказалась идти в буфет. Она надеялась улучить минуту и незаметно скрыться, однако надежды ее не оправдались. Госпожа фон Гербек ни на шаг от нее не отходила. Маленькая толстушка была сегодня неистощимо любезна и имела очень довольный вид. Его превосходительство только что шепнул ей, что, ввиду его безусловного доверия, завтра утром, перед своим отъездом, он желает «откровенно переговорить с ней». Кроме того, он просил ее сегодня вечером последить за Гизелой.
И она усадила молодую девушку на скамейку, находившуюся близ опушки леса, откуда было видно все собравшееся общество. На другом конце скамейки уселась сама со своей старинной приятельницей, с которой они не виделись уже несколько лет. Дамы велели принести себе кушанья и во время еды не переставали толковать о беспримерном бесстыдстве иностранного выходца. Это просто какой-то авантюрист, хвастун; почем знать, каким способом приобрел он все эти драгоценности? А впрочем, толстушка была даже уверена, что все это — «дрянь поддельная», камни имеют какой-то неестественный блеск, это может отличить и ребенок, сравнив эту мишуру с необыкновенными фамильными бриллиантами графов Фельдернов. А его превосходительство отличнейшим образом отделал этого сумасброда, не удостоив даже взглядом ни его самого, ни его хваленых бриллиантов.
Словно больной ребенок, утомленно откинула Гизела голову на спинку скамейки. Раздавшаяся музыка заглушила продолжение разговора. Бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой и глубоко несчастной, сердце ее болезненно сжималось… Сейчас она бы молча перенесла оскорбление, нанесенное ей злобной мачехой, ибо борьба уже измучила ее. «Да и к чему привела бы эта борьба?» — подумала она с тупой покорностью и равнодушием. Все эти неудавшиеся попытки… Не все ли равно, что о ней думает свет? Сколько времени она сидит тут одна, и никому нет до нее дела, все о ней забыли, все-все… А там, в толпе, словно дразня ее, мелькает красная шапочка и как магнитом притягивает к себе померкший взор молодой девушки. Всякий раз, когда высокая мужская фигура появлялась рядом с темнокудрой головкой, — чего на самом деле не было, она постоянно ошибалась, — сердце ее обливалось кровью и она едва переводила дыхание.
Наконец она решила не смотреть туда и медленно откинула голову назад. Широкие прохладные листья висящей над головой ветки освежили ее пылающий лоб; она закрыла глаза, но во внезапном испуге тотчас же снова подняла свои отяжелевшие веки.
Португалец стоял сзади и тихо звал ее по имени. Гизела продолжала сидеть неподвижно. Да, это его голос, но как странно он изменился, и звучал как-то странно…
— Графиня, слышите ли вы меня? — повторил Оливейра громче, так как сильный аккорд заглушал его слова.
Гизела медленно наклонила голову, не оборачиваясь к нему.
Голос раздался уже над самым ее ухом.
— Вы, графиня, поступаете так же неблагоразумно, как и те, что там веселятся, — сказал он шепотом. — Вы слушаете музыку, не думая о буре, которая вот-вот разразится. — Он помолчал с минуту. — Неужели вы ждете, пока хлынет дождь? — продолжал он настойчиво, желая услышать хотя бы звук ее голоса.
— Я не могу уйти, не предупредив госпожу фон Гербек, — возразила Гизела. — Она, конечно, только посмеется над моими опасениями, потому что вы сами видите, что здесь никто не помышляет о буре.
Она немного повернула голову в его сторону, не поднимая глаз. Малейшее ее движение могло привлечь внимание гувернантки, которая весело болтала со своей приятельницей. Молодая девушка инстинктивно боялась, что подозрительный ненавистный взор толстухи упадет на этого человека, стоявшего так близко и говорившего с ней таким глубоко взволнованным голосом.
Он протянул руку в ту сторону, где сидел князь, неподалеку от одного из буфетов. Перед его светлостью стоял министр с полным стаканом вина в руке. Его превосходительство казался столь оживленным, что напрасно было искать в его жестах и улыбающемся лице равнодушно-неподвижную маску дипломата. Вероятно, в эту минуту он провозглашал тост, веселый и остроумный, предназначенный лишь для уха его светлости и некоторых из стоявших рядом кавалеров. Члены этого маленького избранного кружка засмеялись и, обменявшись выразительными взглядами, подняли стаканы.
— Вы правы, там никто не хочет думать о непогоде, — сказал португалец. — Но буря будет, — прервал он сам себя, опуская голову так низко, что молодая девушка почувствовала его дыхание на своей щеке. — Графиня, вернитесь в ваш тихий Грейнсфельд! — прошептал он с мольбой в голосе. — Я знаю, что эти тучи нанесут удар и вам.
Смысл его слов был темен и похож на прорицание. Намерения этого человека были полны противоречий: при каждой встрече он обнаруживал неприязненное отношение к ней, но в то же время оберегал ее от падения в каменоломнях, вот и сейчас, предупреждая о скорой грозе, просит поспешить укрыться… И почему именно ее? Там только что промелькнула красная шапочка… А-а, прекрасной темно-каштановой кудрявой головке немного времени понадобится, чтобы скрыться от непогоды, ибо Лесной дом близко, в момент опасности можно спасти свою лучшую драгоценность под собственной крышей…
Сердце ее наполнилось несказанной горечью.
— Я поступлю так, как другие, — останусь здесь, — добавила она мрачно, почти жестко. — Если гроза эта несет удар и для меня, я с твердостью буду ожидать его.
Она почувствовала, как спинка скамейки задрожала под его рукой.
— Я полагал, что говорю с женщиной, которая вчера по собственной воле шла, опираясь на мою руку, — сказал он, помолчав. Этот неуверенный тон показался Гизеле глубоко раздраженным. — К ней обращаюсь я повторно, несмотря на только что полученный решительный отказ… Графиня, последний раз вы видите меня близ себя: через час вам станет понятно, какого жестокого противника вы имеете во мне.
— Мне это известно и теперь.
— Нет, это не так, если вы столь упорно отказываетесь выполнить мою просьбу… Я был дурным актером, не выдержал роли, забыл ее… Рука, которая должна нанести удар, дрожит… Я могу только сказать еще раз: «Бегите, графиня!»
Она обернулась и взор свой, полный душевной муки, устремила в лицо неумолимого противника.
— Нет, я не уйду, — проговорила она дрожащим голосом, с горестной улыбкой на судорожно подергивающихся устах. — Скажите лучше, что вы недостаточно резко выражали до сих пор свое презрение ко мне. Но будьте покойны, могу вас уверить, что презрение это вполне прочувствовано мной… Я не уйду! Наносите свой удар! В эти немногие дни я научилась страдать, я знаю слишком хорошо, что такое душевные муки. Вы сами приучили меня к этим ударам и должны видеть, что я с улыбкой принимаю их.
— Гизела!
Имя это, как стон, слетело с его уст. Руки его коснулись золотистых, рассыпавшихся по плечам волос девушки, и страстным движением он прижал их к своему лицу.
— Я был слаб, а теперь буду еще слабее, — он медленно поднял голову. — Говорят, что в предсмертный момент душа утопленника ощущает все наслаждения и горести, испытанные ею в жизни, я стою теперь перед этим решающим, последним мгновением, и в душе моей проносится все, что было радостью и горем моей жизни…
Он снова приблизил лицо свое к лицу девушки, которая с замиранием сердца не спускала с него глаз.
— Посмотрите на меня еще раз так, как вчера, когда мы стояли над пропастью, — продолжал он. — За долгие годы скрытых страданий только эту блаженную секунду! Графиня, жизнь моя на юге была полна бурной деятельности и опасных приключений. В борьбе со стихиями я пытался заглушить душевные муки… Гоняясь день и ночь за тиграми и медведями, я познал наслаждение видеть у ног убитого врага, но никогда у меня не хватало мужества подстрелить лань — мне чудилась душа в ее кротких глазах…
Он замолк.
Тихая улыбка играла на его красиво очерченных губах; взор девушки с выражением горячей нежности был устремлен на него… Глубокий вдох поднял его широкую грудь, улыбка исчезла, он провел рукой по лбу, как бы желая отогнать упоительное сновидение.
— Я взял на себя задачу, — продолжал он еле слышно, — вынести на свет скрытые преступления, настичь и уничтожить врага, в своем непомерном высокомерии глумящегося над остальным человечеством… Но судьба преподносит мне также и бедную лань с ее кроткими глазами — дорогое мне существо, мою первую и единственную любовь — и приказывает собственной рукой нанести удар по этому существу! Гизела, — прошептал он в порыве нежности, наклонясь к ее уху, — я принял тогда молча ваше обвинение в строптивости на лугу перед Лесным домом, но это было не то: я просто не мог вынести, чтобы руки другого, пусть даже руки того бедного ребенка, обнимали мою святыню, обожаемое мною существо, к которому я сам никогда не должен прикоснуться… Какую душевную борьбу перенес я в каменоломнях, отталкивая ваши руки, тогда как душа моя только и жаждала того, чтобы хоть один раз в жизни прижать вас к своему сердцу. Даже теперь, несколько мгновений тому назад, я стоял здесь почти готовый на то, чтобы увести вас отсюда в мое пустынное жилище. Эти мысли и желания, я знаю, безумны, ибо ваша отвага будет слишком жестоко наказана, так как через час, я уверен, вы оттолкнете меня, как вандала, разбившего в прах вашу святыню…
— Я никогда не оттолкну вас от себя, я знаю. Суждено мне страдать из-за вас — пусть будет так… И если весь свет за это забросает вас камнями, я ни единым взглядом не выражу вам обвинения.
И она, тихо улыбаясь, через спинку скамьи протянула ему руку, но он не видел этого, лицо его было закрыто руками. Когда он снова опустил их, оно было бледно и имело прежнее выражение мрачной решимости.
— Графиня, будьте жестоки со мной! — сказал он немного спокойнее. — Я не могу выносить этой мягкости… То, что я при любых условиях должен буду сделать, представляется мне тем более ужасным относительно вас. Я предостерегал вас об ударе, я не могу отвести его от вас, но я не хочу, чтобы он застиг вас неподготовленной среди всех этих лиц… Возвратитесь в Грейнсфельд, уходите и забудьте меня, кто таким ужасным образом должен стать поперек вашего пути… Прощайте, прощайте навсегда!
Она быстро поднялась.
— Не уходите, — проговорила она. — Я не могу быть жестокой! Я готова умереть вместе с вами, если это понадобится!
Он обернулся и каким-то отчаянным жестом протянул руки, как бы в самом деле готовясь схватить ее и унести в свой одинокий дом. Но руки опустились, и он исчез за деревьями.
Вдруг молодая девушка почувствовала, что сзади ее схватили за талию… Ее порывистое движение обратило на себя внимание поглощенной болтовней гувернантки.
— Ради бога, графиня, что с вами? — воскликнула она с признаком сильнейшего волнения в лице.
И приятельница ее тоже вскочила со своего места, заботливо взяла в свои руки молодой девушки.
— Ничего, оставьте меня! — проговорила Гизела, отворачиваясь.
Испуганный взгляд госпожи фон Гербек искал в толпе их превосходительств, потом она вздохнула с облегчением: никто не заметил странного происшествия с молодой графиней, которое и для нее самой осталось неразрешимой загадкой.
Веселье продолжалось — шампанское было превосходным, и расположение духа светлейшего амфитриона было как нельзя лучше.
Глава 28
Не обращая внимания на уговоры гувернантки сказать, что так испугало ее, Гизела снова села на скамейку.
… Нет, она не уйдет! Насколько она могла понять его странные речи, он хотел здесь нанести удар сильному врагу… Но каким образом он намерен это сделать и кто мог быть его врагом, ей не приходило в голову. Она была готова принять удар, смело глядя в лицо опасности, но что могло быть более ужасным, чем те душевные муки, которые она испытывала? Он знал теперь, как он любим; он прошептал ей свое признание, наполнившее ее душу неземным блаженством, и все-таки покинул ее ради какой-то мрачной силы, которая требует их разлуки навечно… Она хочет лицом к лицу встретиться с ней, она хочет знать, действительно ли существует на земле власть, которая может разорвать связь между двумя соединенными любовью сердцами!
Медленные, переливающиеся звуки оркестра наконец закончились блистательным аккордом. Буфеты опустели; князь поднялся со своего места и в сопровождении министра направился через луг.
— Господин фон Оливейра, — приветливо обратился он к португальцу, который шел ему навстречу, — вы очень пунктуальны, но все же я должен вас побранить, что вы не сделали чести моему шампанскому — я не видел вас среди моих гостей… Вам дурно? Вы бледны и будто встревожены чем-то. Можно было бы подумать, что у вас расстроены нервы, не будь таким нелепым предположение подобного у такого Геркулеса, как вы.
В эту минуту пронесся порыв ветра, листья зашумели и пламя факелов сильно заколебалось.
— О, кажется, буря идет нешуточная! — с досадой проговорил его светлость. — Я буду вас просить, милый барон, на остаток праздника уступить мне ваш зал — нельзя же молодых людей оставить без танцев!
Министр тотчас же подозвал лакея и отправил его с нужными указаниями в Белый замок.
— Полчасика, вероятно, природа оставит еще в нашем распоряжении, чтобы провести их на воздухе, — улыбнулся князь, обращаясь к дамам, которые столпились вокруг него. — Я того мнения, что рассказ господина фон Оливейры среди окружающих нас лесных деревьев и под этим грозным, затянутым тучами небом получится более пикантным, чем среди обычной бальной обстановки. Слово за вами, господин фон Оливейра!
Его светлость уселся близ бюста принца Генриха. С шумом задвигались скамейки и стулья, и около князя образовался большой круг; некоторое время еще раздавались возгласы, шуршали шелковые платья, затем все смолкло, так что слышно было потрескивание факелов.
Португалец стоял, прислонясь к буковому дереву, которое нависало над бюстом принца Генриха. Выражение беспокойства было в его лице, бледность покрывала смуглые щеки.
В эту минуту Гизела, никем не замеченная, прошла вдоль опушки леса и остановилась у стола, заставленного посудой, на котором еще стояла шкатулка Оливейры с бриллиантами. Хотя она и остановилась в тени, скрытая отчасти ветвями дерева, португалец ее заметил, и непреодолимое волнение отразилось на его лице, взор, брошенный им в ее сторону, был полон мольбы. Она улыбнулась ему и твердой рукой оперлась на стол. Эта нежная улыбка и горделивая осанка словно говорили: «Что бы ни случилось, я люблю тебя и верна тебе!»
Сделав над собой усилие, Оливейра начал громким и спокойным голосом:
— Прежний владелец попугая был немцем. Он сообщил мне странную историю, и я поведу рассказ от его имени.
«Я был медиком при доне Энрико, человеке с большими странностями, который уединенно жил в своем замке и находился в неприязненных отношениях с родственниками, потому что они, как он выражался, его не понимали. Поблизости от этого замка жила маркиза — чудо красоты, необыкновенно умная и дерзкая. Она-то отлично понимала странный характер дона Энрико и, льстя его самолюбию, объясняла все оригинальностью и гениальностью, в чем он и сам был убежден в глубине души… У нее были чудесные, янтарного цвета волосы, и благодаря своей чарующей внешности она опутала дона Энрико сетью, которая отделила его от остального мира гораздо более, чем толстые стены его уединенного замка. Он не мог жить без своей прекрасной приятельницы. И в награду за то, что она одна так хорошо его понимала, он сложил к ее ногам все, что имел, не упомянув в завещании своих так мало его понимающих родственников. Чудо красоты, остроумную Аспазию, он сделал своей полной наследницей».
Португалец остановился и быстро взглянул в ту сторону, где стояла молодая девушка, — теперь она обеими руками опиралась на стол и, оцепенев, слушала рассказ. Но лишь только взор его коснулся ее, она, сделав над собой усилие, вновь улыбнулась ему слабой, едва заметной улыбкой.
«Но сердце прекрасной Аспазии не было столь же прекрасным, как ее внешность, и не всегда могло скрыть так хорошо свои недостатки, как она бы того хотела, — продолжал Оливейра чуть дрожащим голосом. — И дон Энрико, при всех своих странностях имевший в высшей степени честный и благородный характер, с течением времени стал замечать вещи, которые показались ему возмутительными. За этим открытием последовали неприятные объяснения, которые нередко доходили до того, что заставляли его сильно сомневаться в правильности завещания… Маркиза упрямо пренебрегала этими угрожающими признаками — она слишком надеялась на свое очарование, к тому же среди приближенных дона Энрико у нее был преданный друг».
Спокойным взором рассказчик обвел внимательно слушавшую толпу, остановив его на бесстрастном лице министра, сидевшего рядом с князем; сонливо опущенные веки на мгновение приподнялись, и взгляд его, полный ненависти, встретился со взглядом португальца.
«Однажды маркиза давала блестящий бал в своем замке, — продолжал Оливейра. — Дона Энрико там не было. Подобно волшебнице, в сияющем маскарадном костюме прекрасная Аспазия расхаживала по своим роскошным покоям, когда около полуночи ей шепнул кто-то на ухо, что друг ее лежит при смерти. Почти в беспамятстве от страха садится она в экипаж и уезжает одна в страшную бурю, чтобы спасти для себя полмиллиона».
— Она была одна? — спросила Гизела, задыхаясь и протягивая к португальцу руку.
— Она была одна.
— С ней не было дочери, которая ее сопровождала?
— Дочь осталась на балу, — вдруг проговорил чуть слышно сзади нее глубокий, суровый голос. Подойдя к столу, старый солдат бесстрастно, но с торжеством во взоре намеревался взять шкатулку, чтобы отнести ее домой.
Почти в ту же минуту Гизела увидела перед собой министра, который крепко, почти до боли сжал ей руку.
— Почему, дитя, ты прерываешь восхитительную сказку, которую мы все слушаем? Неужели ты никак не можешь отвыкнуть от своих ребяческих замашек? — сказал он громко.
Но этот громкий голос прозвучал так странно, как будто в этой фразе человек сосредоточил всю дерзость, всю непреклонность — опасные качества, которыми он обладал, видимо, в большой степени. Очень может быть, что до его слуха также долетел ответ старого солдата, потому что он повелительным жестом указал тому направление к Лесному дому. Старик удалился, насмешливо улыбаясь.
Не отпуская руки падчерицы, министр принудил ее следовать за собой. Возвращаясь на свое место, он улыбнулся и многозначительным взглядом окинул общество, как бы говоря: «Видите, какое это экзальтированное, своевольное создание!»
— Досказывайте нам историю, господин фон Оливейра! — попросила графиня Шлизерн, между тем как его превосходительство усадил падчерицу между собой и своей супругой. — Сейчас капля дождя упала мне на руку. Если нам придется в бальном зале дослушивать конец вашей сказки, то вся пикантность ее будет потеряна.
Лицо князя мало-помалу теряло свое беспечное выражение. Маленькие серые глазки с недоверием стали следить за рассказчиком, который все так же спокойно, со скрещенными на груди руками стоял, прислонившись к дереву и прямо и смело смотрел в светлейший лик. Он начинал ему внушать неприятное чувство… Как все слабохарактерные люди, которые благодаря случайности занимают высокое, привилегированное положение в обществе, он был склонен решительное проявление мужества и твердости считать за недостаток снисходительности и не выносил этого. А между тем сей рассказ имел поразительное сходство с той старой, темной, почти забытой историей, придавать значение которой он никогда не хотел ради министра. Подавить же в себе желание узнать ее развязку он не мог, а потому довольно поспешным, но не лишенным милостивого внимания движением руки он пригласил португальца продолжить свой рассказ.
Оливейра отошел от дерева. Новый порыв ветра уже с большей силой пронесся в воздухе.
— Здесь начинается самообвинение человека, от лица которого я говорю. Он совершил серьезный проступок, но за это и пострадал, — продолжал он, возвышая голос.
«В ту ночь, когда смерть так неожиданно настигла дона Энрико, при нем находились только виконт, блестящий дворянин, и я» — так гласит рассказ немецкого медика. «Умирающий воспользовался несколькими минутами, которые ему остались, чтобы опровергнуть свое завещание. Он стал диктовать новое. Мы писали оба, чтобы соблюсти большую точность, — шепот умирающего, прерываемый стонами, был невнятен… Он делал главу своей фамилии наследником всего имущества, не оставляя маркизе ни гроша, ни пяди земли… Дон Энрико подписался под экземпляром виконта, как более ясным и точным, и мы оба поставили на ней свои имена как свидетели. Словно сбросив с себя тяжелое бремя, умирающий опустил голову на подушку, но вдруг дверь в вестибюль с шумом отворилась и послышался шелест шелкового платья и торопливые шаги. О, нам слишком хорошо были знакомы эти шаги! Виконт поспешно вышел, чтобы прикрыть дверь, а я, схватив скрепленное подписями завещание, быстро спрятал его в свой боковой карман. А там, в вестибюле, прекрасная Аспазия бросилась к ногам виконта и своими белыми руками обняла его колени. Золотые волосы, растрепанные бурей и быстрой ездой, ниспадали по спине почти до пола, и только одна прядь, спускаясь от виска, тонкой красной змейкой вилась по ее белоснежной шее — лоб был поранен камнем, сорванным бурей с повалившейся трубы, и это была маленькая полоска крови, смешавшаяся с волосами. Виконт забыл свою обязанность и честь, плененный трогательной беспомощностью лежащей у его ног красавицы. Маркиза открыла дверь и бросилась к постели умирающего… Последним словом дона Энрико было проклятье ей. Он умер с уверенностью, что исправил несправедливость относительно родственников; но прекрасная Аспазия с побледневшим от страха восковым лицом была и нашей властительницей… Эта коварная змея опутала своими мягкими, ласкающими кольцами гордого, благородного человека — главного свидетеля: он вдруг отошел к оконной нише, повернувшись спиной ко всему, что происходило в комнате. Она, извиваясь, обратилась ко мне, прошипев тихо на ухо, что ее единственная дочь, существо, которое боготворило мое сердце, будет моей, если я позволю ей прочитать листы, лежащие на столе. Я отвернулся. Она схватила написанный мной экземпляр завещания и дрожащим от гнева полушепотом прочла первый параграф, из которого явствовало, что умирающий отказывается от нее. Она не перевернула страницы и потому не заметила, что он не подписан… Вдруг, громко рассмеявшись, змея скомкала бумагу и бросила ее в камин. Только вступив в права наследства, перешедшего к ней в силу первого завещания, она соблаговолила сообщить мне, пожимая плечами и ядовито улыбаясь, что дочь ее была уже обручена с человеком, равным ей по происхождению, еще до той безумной поездки к умирающему принцу. Выдать ее я не мог, так как этим я изобличил бы самого себя!»
Шепот пронесся по всему собранию. Португалец подошел к князю.
— Настоящее, действительное завещание осталось на руках несчастного человека, который с тех пор странствовал по свету, нигде не находя себе покоя, — сказал он торжественным голосом, вынимая из бокового кармана бумагу. — Незадолго до своей смерти он передал завещание мне. Не угодно ли будет вашей светлости убедиться, что оно составлено согласно всем требованиям закона?
С низким поклоном он подал документ князю.
Взоры всех сосредоточились на лице его светлости. Никто не заметил, как министр при этом неожиданном обращении сначала откинулся на спинку стула с помертвевшими глазами, затем поднялся и с безукоризненно разыгранным беспечным видом бросил взгляд через плечо князя на бумагу, которую его светлость разворачивал медленно и с некоторым колебанием.
— Вот как, господин фон Оливейра! — воскликнул его превосходительство со смехом. — Вы так увлеклись мистификацией своих внимательных слушателей, что даже принесли рукописное подтверждение вашему рассказу.
Но на это дерзкое восклицание также никто не обратил внимания — все придворное общество занято было редким и интересным зрелищем замешательства его светлости. Минуту он держал раскрытую бумагу в подрагивающих руках, как бы не веря своим глазам. Лицо его от смятения покраснело. Он пробежал глазами первую страницу и, перевернув лист, поискал подписи.
Ожидание всех услышать имена подписавшихся на документе не исполнилось — его светлость недаром прошел многолетний курс дипломатической науки у своего искушенного в этом искусстве министра, он не произнес ни слова. На мгновение рука его прикрыла глаза, затем он поднялся, сложил бумагу и положил ее в карман.
— Прекрасно… Очень интересно, господин фон Оливейра! — сказал он странно спокойным голосом. — Мы когда-нибудь вернемся к этому рассказу… при случае. Однако, — живо заговорил он, — вы правы, милая Шлизерн, дождь начинает накрапывать. Поспешите укрыться от него! Прислушайтесь, как шумят верхушки деревьев… Скорей, скорей, факелы вперед!
Толпа эта имела вид цыганского табора, который торопился оставить место своей стоянки. Все суетились: дамы искали свои шали и мантильи, мужчины — шляпы. Кроме его светлости и графини Шлизерн, никто из них не видел ни одной дождевой капли, тем не менее все были чрезвычайно озабочены тем, чтобы спасти свои туалеты.
Во время всеобщей суеты Гизела попыталась приблизиться к князю, который спокойно разговаривал с графиней Шлизерн, остановившись посреди луга.
По прочтении документа взор его скользнул по лицу девушки, и ей показалось, что он полон упрека и недоверия. Не выдала ли она своим вопросом, что ей известна старая тайна? При этой мысли лицо ее покрылось лихорадочным румянцем, она чувствовала неописуемое смущение.
Как много стало бы известно свету о ее нервной раздражительности, если бы прекрасная мачеха могла видеть это смущение! Но теперь ей было не до падчерицы, она сама испытывала в эту минуту хотя и неопределенное, но все-таки предчувствие несчастья, которое вот-вот должно над ней разразиться. Глаза ее были устремлены на князя, как будто на лице его она могла прочесть содержание спрятанной им на груди бумаги.
— Гизела, будь так любезна отправиться со мной в замок, — раздался над самым ее ухом подавленный, но по-прежнему повелительный голос министра. — Ты, мне кажется, намерена снова выкинуть одну из твоих безумных выходок. Ни одного слова, сделай одолжение! Мы опутаны ловкой интригой; но еще не все потеряно — я здесь!
Глубокое и непреодолимое омерзение отразилось во взгляде молодой девушки, который бросила она бесстыдному лжецу, только что снявшему личину пред своей падчерицей и, несмотря на это, осмеливающемуся говорить ей об интригах других… Преступление стало известно князю. По странному стечению обстоятельств ему явилась возможность вступить во владение завещанным ему наследством, а она должна смотреть молча, как ясную, как день, истину человек этот станет попирать всеми возможными средствами со свойственными ему нахальством и дерзостью! Она должна стать как бы сообщницей его, всю свою жизнь обязана хранить тайну и, таким образом, бог весть сколько долгих лет сознательно обманывать княжеское семейство? В сердце ее ни разу не пробудилось чувства сострадания к бесчестной, корыстолюбивой женщине, для которой никакое средство не было дурно, чтобы обогатиться. Она с ужасом смотрела на ту глубокую пропасть, которая отделила ее от бабушки навсегда… Действительные мотивы, ради которых отчим сообщил ей эту тайну, ускользнули от ее понимания. Но Гизела ясно сознавала, что человек этот со своей испорченной душой, конечно же, не имел в виду благородное намерение сохранить незапятнанным имя Фельдернов и не ради этого пустил в ход всю утонченность своего ума.
Она ничего не ответила на его шепот, в последних словах которого проглядывало доверие к ней, и отвернулась от него с омерзением, которое испытывают люди при виде ядовитой гадины. Но эта презрительная уклончивость не спасала ее от вынужденного общества. Министр так крепко держал ее руку, что невозможно было освободиться от него иначе, как обратив внимание всех присутствующих.
Госпожа фон Гербек была настороже и энергично шагала рядом с молодой девушкой, словно исполняла обязанности жандарма. Маленькая толстуха до сих пор не могла прийти в себя от изумления «неприличной, ничем не мотивированной выходкой» Гизелы во время рассказа португальца: она утверждала, что в ней все дрожит, неоднократно жалобным тоном заверяя его превосходительство, что ничего так не желает, как быть в эту минуту в милом, тихом Грейнсфельде, где, по крайней мере, «раз совершенный, но неизгладимый скандал» можно скрыть за четырьмя стенами.
Глава 29
Общество тронулось в путь. Его превосходительство шел с Гизелой вслед за князем, пригласившим идти с собой рядом португальца.
Кто знал его светлость, тот очень хорошо мог видеть, что, несмотря на отличное самообладание и обыденную, почти бессодержательную болтовню, с которой князь обратился к Оливейре, он был в сильном волнении. Походка его резко изменилась в сравнении с обычным, размеренным шагом — видимо, он желал скорее достичь Белого замка. В молчании следовали за ним гости.
Впрочем, было самое время искать убежища под кровлей замка. Порывы ветра стали быстро следовать один за другим со все возрастающей силой; небо мрачной массой нависло над освещенным иллюминацией лугом; шум воды в озере сливался с шумом листьев и становился все более грозным. Все боязливо жались друг к другу, плотнее кутаясь в раздувающиеся от ветра накидки. Факелы один за другим гасли, так что все почти впотьмах достигли замка.
— Однако гроза, кажется, пронеслась мимо, — министр в дверях обернулся назад и посмотрел в темноту. — Дождя нет ни капли, все тучи ушли по направлению к А. Мы могли бы и остаться в лесу. Я уверен, что через десять минут все закончится. Карету графини Штурм! — приказал он одному из лакеев.
— Не благоугодно ли будет вашей светлости сегодня отпустить мою дочь? — обратился он к князю, который начал подниматься по лестнице. — Она не танцует, и мне было бы спокойней знать, что после столь многих волнений и впечатлений сегодняшнего вечера она находится в своем тихом уединении.
— Вы не намерены, надеюсь, отправлять графиню в такую погоду? — князь был изумлен, хотя говорил спокойно.
Он стоял на нижних ступенях лестницы, но не смотрел на Гизелу, которая была рядом с ним.
— Я могу уверить вашу светлость, что прежде чем карета выедет отсюда, над нами будет прекрасное звездное небо, — добавил министр, улыбаясь.
— Не боязнь непогоды удерживает меня, — проговорила Гизела спокойно, подходя ближе к князю. — Я охотно немедленно оставлю Белый замок, но я должна просить вашу светлость оказать мне одну милость: сегодня же дать мне возможность поговорить с вами наедине хотя бы несколько минут.
— Что это тебе вздумалось? — голос министра стал сиплым. — Ваша светлость, эта важная просьба моей дочери, без сомнения, касается ее кукол, или нет, ведь она в последнее время очень развилась, вероятно, хочет говорить о своих бедняках. Не так ли, дитя? Но ты выбрала минуту неподходящую, и если бы не мое долготерпение ввиду твоей неопытности, я рассердился бы не на шутку… Госпожа фон Гербек, неужели графине нечего надеть на голову, кроме этой круглой шляпы?
— Вот мой башлык, душечка, — поспешно предложила баронесса.
Она сняла с себя блестящий белый башлык и хотела накинуть его на голову падчерицы.
— Еще раз прошу вас о той же милости, — обратилась Гизела к князю, легким движением руки отклоняя непрошеную любезность мачехи. — По пустякам я не стала бы беспокоить вашу светлость.
Князь окинул взглядом лица окружающих его придворных.
— Хорошо, — сказал он быстро. — Оставайтесь, графиня, я буду говорить с вами, хотя и не сейчас. Я должен на несколько минут удалиться.
— Ваша светлость!.. — министр задыхался.
— Оставьте, мой милый Флери, — перебил его князь. — Не станем противоречить нашей маленькой просительнице… Итак, желаю вам хорошо повеселиться! — обратился он чересчур весело к другим гостям. — Я не замедлю снова появиться среди вас… Слышите, музыка уже зовет!
Он, поднимаясь по лестнице с португальцем, совершенно непринужденным знаком пригласил министра следовать за собой.
В зале было светло как днем; блестящий полонез заглушил первые, раздавшиеся вдали раскаты грома. Придворные, только что с боязнью и в молчании шедшие по дороге среди ночи, тут же, весело болтая, с неподражаемой элегантностью начали порхать в своих тщательно оберегаемых туалетах по зеркальному паркету.
Гизела не осталась в бальном зале, она ушла в комнату, примыкавшую к домовой капелле, довольно отдаленную от прочих покоев.
Баронесса Флери и госпожа фон Гербек отправились следом за молодой графиней. Обе они употребили все усилия, чтобы узнать, о чем она хочет говорить с князем. Но ни просьбы, ни угрозы не тронули непокорную падчерицу и не заставили ее, как того желал министр, вернуться в Грейнсфельд. Ее превосходительство, пожав плечами, удалилась.
Госпожа фон Гербек, глубоко вздыхая, уселась в кресло. Молодая графиня принялась спокойно ходить по комнате, останавливаясь время от времени у двери, из которой видна была лестница на верхний этаж, в покои их превосходительств — князь был там и на обратном пути в бальный зал должен был спускаться по ней.
Поднявшись на верхний этаж со своими спутниками, его светлость достиг салона с фиолетовыми плюшевыми занавесями и запер за собой дверь, которая вела в длинную анфиладу комнат. В зеленой комнате, смежной с салоном и отделявшейся от него портьерой, разливался бледный матовый свет из висевшей на потолке лампы, освещая обои с неясными очертаниями морских богинь и как бы выступающий из рамы чудный образ графини Фельдерн.
Князь остановился посреди комнаты и вынул из кармана документ. Теперь он уже не маскировал своего волнения. Вскрыв бумагу, князь прочел задыхающимся голосом: «Генрих, принц А., Ганс фон Цвейфлинген, Вольф фон Эшенбах».
— Нет сомнения! — воскликнул князь. — Эшенбах собственноручно передал вам это завещание, господин фон Оливейра?
— Прежде всего я должен сообщить вашей светлости, что я немец, — португалец был спокоен. — Мое имя Бертольд Эргардт, я второй сын бывшего смотрителя завода в Нейнфельде.
— Ха-ха-ха! — министр торжествовал. — Я знал, что вся эта история закончится подобной развязкой… Ваша светлость, мы снова имеем в государстве самого отъявленного демагога — одиннадцать лет тому назад он спасся бегством от кары закона!
С суровым выражением лица князь отступил на шаг назад.
— Как вы осмелились под ложным именем представиться мне? — спросил он грозно.
— Я на самом деле фон Оливейра — в Бразилии у меня есть владение с таким названием, и, как хозяин его, я ношу это имя, — возразил с невозмутимым спокойствием португалец. — Если бы я возвратился в Германию из своих собственных, чисто личных интересов, ничто в мире не заставило бы меня изменить мое немецкое имя, уважаемое всеми в здешнем крае… Но я взял на себя обязанность, для исполнения которой требовалась большая осторожность… Я должен был вступить в непосредственные отношения с вашей светлостью, но убежден, что при моей мещанской фамилии у меня не было бы такой возможности, учитывая строгость придворного этикета в А.
— Да, почтеннейший мой господин Эргардт, — прервал его высокомерным тоном министр, — вам действительно никогда бы не удалось мистифицировать его светлость подобной нелепостью, — он указал на завещание, — если бы вы сохранили ваше «всеми уважаемое имя». Ваша светлость, — обратился он к князю, — никто более меня из подданных ваших не желает так увеличить владения и доходы княжеского дома — все действия мои говорят за это, — но с моей стороны было бы непростительным безрассудством, вопиющей несообразностью, если бы я не решился эту жалкую стряпню признать за подлог!
Многоуважаемый господин демократ, я слишком хорошо понимаю замыслы ваши и вашей хваленой партии! Этим самым завещанием шайка пытается нанести удар благородным радетелям отечества, охраняющим трон монарха. Берегитесь, я в числе их и возвращу вам удар!
Лицо португальца вспыхнуло ярким румянцем, и правая рука, сжатая в кулак, задрожала, но Бертольд Эргардт не был уже тем пылким студентом, которого когда-то нужно было сдерживать в границах самообладания, в эту минуту человек этот остался верен своей силе воли, выработанной жизнью.
— Выслушав меня, его светлость поймет, почему я отказываюсь от всякого удовлетворения с вашей стороны, — проговорил он хладнокровно.
— Бесстыдный… — продолжал министр с раздражением.
— Барон Флери, я убедительно прошу вас быть сдержаннее, — князь прервал его, повелительным жестом поднимая руку. — Оставьте этого человека говорить — я хочу сам убедиться, действительно ли партия ниспровержения существующего порядка и ненависть…
— Так называемая партия ниспровержения существующего порядка в стране, управляемой вашей светлостью, не имеет ничего общего с данным обстоятельством, — проговорил, дерзко прерывая его, португалец. — Что же касается ненависти, о которой упоминает ваша светлость, то не могу не признаться вам в моей глубокой, бесконечной ненависти к этому человеку!
И он указал на министра, который ответил ему презрительным смехом.
— Да-да, смейтесь! — продолжал португалец. — Этот презрительный смех раздавался в моих ушах, когда я вынужден был бежать из отечества! С мыслью о мщении уехал я за океан. Палящее солнце юга, а затем рассказ несчастного Эшенбаха, не сумевшего до последней минуты примириться со своей совестью, постепенно довели эту мысль до мании. Этот лист бумаги, — он указал на завещание, — также должен свидетельствовать против этого человека, надругавшегося над моим бедным братом, ввергнувшего в нищету двух ни в чем не повинных людей… И все потому, что он прельстился женой Урия…[14] Повторяю еще раз: я возвратился сюда единственно, чтобы отомстить. Но это пламя потухло в моей груди, ибо недавно чистое, благородное существо убедило меня, сколь нечисты были мои стремления… И если я теперь продолжаю последовательно идти к своей цели, другими словами, если я сброшу вас с высоты вашего абсолютного владычества, то главным мотивом, побуждающим меня стремиться к этому, есть желание уничтожить бич моего несчастного отечества!
Князь застыл, пораженный как громом невероятной смелостью этого человека, министр же порывался к звонку, как будто он был в своем бюро, а за дверью целая толпа полицейских ожидала его приказаний.
Холодная улыбка промелькнула на губах португальца. Он вынул маленький пожелтевший клочок бумаги, который также должен был служить доказательством в обвинении этого человека.
— Ваша светлость, — обратился он к князю, — в ночь, когда принц Генрих лежал на смертном одре, один человек отправился в А., чтобы призвать князя для примирения с умирающим. Грейнсфельд лежал в стороне, но всадник оставил шоссе, ведущее в А., и поехал по дороге к замку, где графиня Фельдерн устраивала в тот вечер большой маскарад. Среди бала к графине вдруг подошел человек в костюме домино и сунул ей в руку эту записку. Она выронила ее у постели принца, а господин фон Эшенбах поднял и сохранил.
В эту минуту министр вне себя бросился на португальца, пытаясь вырвать у него из рук бумажку. Но старания его были тщетны — одним движением португалец отстранил от себя нападающего и передал записку князю.
— «Принц Генрих умирает, — прочел его светлость глухим голосом, — и выразил желание примириться с княжеским домом. Поспешите, иначе все напрасно. Флери». Несчастный! — князь бросил к ногам министра записку.
Но этот человек все еще не хотел считать себя погибшим. Овладев собой, он поднял бумажку и пробежал ее глазами.
— Неужели ваша светлость вследствие подобной жалкой инсинуации захочет осудить верного слугу своей фамилии? — спросил он, тыча рукой в бумагу. — Я не писал этой записки, она поддельная, клянусь!
— Поддельная, как и фамильные бриллианты Фельдерн, которые носит ваша супруга? — спросил португалец.
В соседней комнате раздался звук упавшей на пол подушки, затем послышался стук захлопнувшейся с силой двери.
Худшим свидетелем против министра было его лицо: оно было неузнаваемым, но он продолжал защищаться с отчаянием утопающего.
— Ваша светлость, не торопитесь верить, что вы имеете дело с негодяем! — заговорил он. — Уместно ли здесь рассуждать о моих частных и семейных отношениях, которые очерняют здесь с таким неслыханным бесстыдством?
Князь отвернулся — ему невыносимо было смотреть на судорожно подергивающиеся черты своего любимца, старающегося сбросить с себя тяжкое обвинение.
— Я нисколько не желаю касаться ваших частных и семейных отношений, — продолжал португалец, — хотя я не могу не сознаться, что и эта сфера мне не чужда.
— А для вас интересно обшаривать мои карманы и рыться в моем белье?
Министр попытался придать своему лицу обычное презрительно-саркастическое выражение, но все было напрасно.
— Вы имели непримиримого врага в лице фон Эшенбаха, — продолжал португалец. — Горе заставило его бежать из отечества. Несмотря на нажитое им богатство, он продолжал оставаться бедным, несчастным, одиноким человеком и на чужой стороне должен был сложить свои кости… Измена и вероломство не прошли даром и для фон Цвейфлингена — он опускался все ниже и ниже… Только вы, первый подавший сигнал к тому постыдному обману, преданный помощник графини Фельдерн, связавший вместе с ней первые петли сети, что опутала двух безумцев, только вы твердой ногой встали на совершенное вами преступление и, окруженный почестями и уважением, достигли того неограниченного и бесстыдно употребляемого вами могущества… Было время, когда фон Эшенбах, не перестававший питать любовь к дочери той корыстолюбивой женщины, надеялся, что жизнь еще улыбнется ему. Это было, когда он получил известие о смерти графа Штурма и хотел вернуться в Германию, но тут снова ему поперек дороги стал могущественный министр и повел прекрасную вдову к алтарю.
— Вот оно в чем дело-то! — глухо произнес министр. — Моя счастливая звезда возбудила зависть, которая и точила свое оружие против меня в тишине и мраке!
— Не оружие, ваше превосходительство, а противоядие злу которое торжествовало столь многие годы, — сказал португалец, подчеркивая каждое слово. — С той минуты фон Эшенбах следил за вами повсюду, как неутомимый охотник, преследующий свою дичь. Он обладал миллионами, а вы давали ему тысячи возможностей наблюдать за собой в самых тайных своих поступках. Ему были известны ваши интимные дела в Париже и на водах, в игорных притонах. За несколько дней до своей смерти он передал мне все эти подробности. Это в самом деле ваши частные обстоятельства, и они не могут быть причислены к делу. Но никоим образом нельзя назвать частным делом то, что вы разбазариваете собственность вашей падчерицы, продавая принадлежащие ей бриллианты за восемьдесят тысяч талеров и заменяя их ничего не стоящими жалкими копиями… Точно так же нельзя считать вашим частным делом и то, что вы здесь стоите на нечестно приобретенной земле, ибо Белый замок не был вами куплен, он — цена вашей измены княжескому дому.
— Дьявол! — закричал министр. — Вы не оставляете мне ничего в жизни! — И он обеими руками схватился за голову. — Ха-ха, неужели я еще не умер?… Неужели первый встречный искатель приключений на глазах его светлости безнаказанно может бросать мне в лицо столь недостойную клевету?
— Опровергните эту клевету, барон Флери, — сказал князь, сохраняя внешнее спокойствие.
— Вашей светлости в самом деле угодно, чтобы я снизошел до опровержения клеветы этого авантюриста? Я не могу пасть так низко и с презрением отталкиваю ее ногой, как камень, попавшийся мне на пути! — сказал министр довольно твердым голосом.
Его дерзость и самоуверенность снова начали расти. Ему послышались скорбь и сожаление в тоне его светлости.
— Ваша светлость, предположим, только предположим, что действительно я заслуживаю упрека, но разве столь многие услуги, которые я оказал княжеской фамилии, не заставляют забыть несправедливость, допущенную так много лет тому назад? Неужели никакого значения не имеет в глазах ваших то обстоятельство, что ни один из моих предшественников не сумел придать так много блеска династии, как я? Я щитом стоял пред вами, и на меня сыпались удары злонамеренных демократов, которые рады закидать камнями традиции вашего благородного дома. Я не допустил коснуться священных прав монарха современному духу. Я, преданный, действующий лишь в вашу пользу советник, как при управлении страной, так и в интимных делах княжеской фамилии…
— Более вы уже не будете им, — перебил его князь, делая ударение на каждом слове.
— Ваша светлость…
Но князь уже отвернулся от него, стал в оконную нишу и забарабанил пальцами по стеклу.
— Принесите мне доказательства противного, барон Флери, — сказал его светлость, не поворачиваясь.
— Не замедлю это сделать, ваша светлость, — произнес министр, буквально едва держась на ногах.
Дрожащей рукой он схватился за ручку двери и неверной поступью двинулся по коридору.
Глава 30
В эту минуту в конце коридора показалась Гизела.
Опасаясь, что князь на обратном пути пойдет по другой лестнице, она поднялась на второй этаж, решив дождаться князя в коридоре, поскольку не была уверена, что ей удастся приблизиться к нему, если он вернется в бальный зал.
Вид падчерицы как бы вернул сознание министру — лицо его приняло насмешливое выражение, на губах появилась презрительная улыбка.
— Тебя-то кто позвал, мое сокровище! Войди, войди туда! — закричал он, указывая через плечо пальцем на только что оставленную им комнату. — Милочка, ты ненавидела меня от всего сердца, со всей силой твоей непокорной души, я знаю это. Но теперь, когда дороги наши расходятся навсегда, я не могу отказать себе в удовольствии объявить со своей стороны, что антипатия была обоюдная… Жалкое, упрямое создание, оставленное мне графиней Фельдерн, было для меня отвратительно, мне было противно прикасаться к этому маленькому, тщедушному ребенку, которого все называли «моей дочерью»… Итак, мы квиты! А теперь иди туда и скажи: «Мой милый папá во что бы то ни стало захотел упрятать меня в монастырь, потому что польстился на мое наследство!» Я говорю тебе, это произведет поразительный эффект, — и он защелкал пальцами в воздухе, как безумный. — И все твои остроумные аргументы против монастырской жизни были совершенно излишни — мы могли бы избавить себя от труда спорить о том, что нам не принадлежало, графиня Штурм, но другой роковым образом решил наш спор! Ха-ха, а я-то думал, что увижу под монашеским покрывалом последнюю из блестящих Фельдернов! Теперь ты можешь обойтись без варки супа для бедных. Можешь бегать себе по полям и лугам, услаждая жизнь идиллией с природой. В Аренсберге ты отряхнешь только прах со своих ног, что через несколько минут также намерен сделать и его превосходительство министр!
Он остановился с помутившимся взором, будто только теперь впервые осознал весь ужас своего будущего со всем его неизгладимым позором. Между тем Гизела, безмолвная от испуга, отошла в сторону и опустилась на подоконник.
— Ха-ха, и все это рухнуло, все, все! — простонал он. — И крестьяне с их оброками, и леса с дичью, и карпы в прудах — все, все снова перейдет в руки княжеского дома! Все это тебе, конечно, нипочем, не правда ли, малютка? Ты будешь довольна, если тебе оставят кружку молока да кусок черного хлеба… Но она, она, похороненная там с распятием, которое вложили в ее белые руки, твоя прекрасная, возвышенная, святая бабушка! Ха-ха, Прекрасной Елене, которая как раз очутится на Блоксберге, понадобилось распятие! Если бы она могла проснуться и увидеть эту жалкую бумажонку! Она растерзала бы ее зубами и швырнула бы ее на пол, бросив в лицо всем, так же как и я, свое проклятие.
Дико захохотав, он пошел далее и начал спускаться по лестнице.
Хохот этот, вероятно, был услышан и в салоне с фиолетовыми занавесями. Дверь отворилась, и на пороге появился князь.
Министра уже не было. Прислонившись головой к косяку окна, Гизела с ужасом смотрела вслед ушедшему.
Князь тихими шагами приблизился к ней и положил руку на ее плечо. Необычайная строгость лежала на его худощавом лице; казалось, в эти полчаса он состарился на несколько лет.
— Войдите сюда, графиня Штурм, — сказал он любезно, хотя и без той доброты, с которой обращался к ней до сего времени.
Гизела неверными шагами проследовала за князем в салон.
— Вы желали говорить со мной без свидетелей, не правда ли, графиня? — спросил его светлость, давая возможность португальцу удалиться в другую комнату.
— Нет, нет! — Гизела с поспешностью протянула руку к уходящему, как бы желая удержать его. — И он должен услышать, как я виновата, и он должен видеть мое раскаяние.
Португалец остановился у дверей, между тем как молодая девушка старалась справиться со своим волнением.
— Поведение мое сегодня вечером дало понять, что я знала о преступлении моей бабушки, — сказала она, задыхаясь и опуская голову. — Я имела смелость, сознавая вину, смотреть в лицо вашей светлости, находила мужество болтать с вами о пустяках, в то время как язык мой только и желал сказать вам: «Вас обокрали самым постыдным образом…» Я знаю, что утаивший — тот же вор, но, ваша светлость, — она подняла на него свой затуманенный слезами взор, — меня может извинить лишь одно: я всегда была заброшенным, не знавшим любви существом, которое при всем своем богатстве не имело ничего, кроме воспоминания о своей бабушке!
— Бедное дитя, никто вас не осудит, — сказал князь, растроганный ее слезами. — Но кто мог решиться рассказать вам об этом деле? Вы были тогда ребенком и не могли…
— Я узнала об этой тайне несколько часов назад, — прервала его Гизела. — Министр, — язык ее не повернулся назвать отчима иначе, — до начала праздника сообщил мне это… Зачем он сказал мне эту тайну, я не знала, но теперь мне ясна причина. Я не буду просить вашу светлость позволить мне умолчать о ней… Я думала, что обязана была спасти имя Фельдернов, но решительно отказалась поступить так, как мне велел барон Флери. Но часть его идеи заключалась в том, что я и сама намерена была сделать: я на всю жизнь хотела запереться в Грейнсфельде.
— Барон Флери хотел сделать вас монахиней, так, графиня? — спросил князь.
Гизела молчала.
— Эгоист! — процедил князь сквозь зубы. — Нет-нет, вы не будете заживо погребены в Грейнсфельде, — сказал он милостиво, опуская свою руку на плечо девушки. — Бедное, бедное дитя, теперь я знаю, почему вас во что бы то ни стало хотели представить больной. Вы были окружены предательскими душами, которые пытались умертвить вашу душу и тело… Но теперь вы узнаете, что значит молодость и здоровье, — вы будете выезжать в свет и веселиться!
Он взял ее руку и повел к двери.
— Сегодня уезжайте в ваш Грейнсфельд, ибо здесь пребывание ваше не…
— Ваша светлость, — прервала она его решительно, останавливаясь на пороге, — я пришла сюда не единственно, чтобы сделать признание…
— Да?…
— Княжеский дом уже так много потерь понес через похищенное наследство… Я — единственная наследница графини Фельдерн, и моя священная обязанность приложить все силы и загладить совершенное ею преступление. Возьмите все, что она мне оставила.
— О, моя милая, маленькая графиня, — перебил ее князь, улыбаясь, — вы серьезно думаете, что я в состоянии взять с вас контрибуцию и заставить каяться в поступках вашей бабушки? Слушайте же, милостивый государь, — обратился он к португальцу, — то, что вы открыли, нанесло мне глубокую рану, ибо вы положили секиру у самого основания дворянства, но слова этой милой девушки примиряют меня с ним снова. В моих глазах дворянство спасено этими словами!
— Мысль, высказанная только что графиней, очень близка к той, — возразил португалец спокойно, — которую лелеял фон Эшенбах. В возмещение доходов, которых, вследствие поддерживаемого им обмана, лишен был в продолжение многих лет княжеский дом, он отказал вашей светлости четыреста тысяч талеров.
Князь был приведен в крайнее изумление.
— О, так это в самом деле был Крез? — спросил он, прохаживаясь взад-вперед по комнате. — Мне известна история вашей жизни, милостивый государь, — сказал он после небольшой паузы, останавливаясь перед португальцем. — Но некоторые из ваших показаний, направленные против барона Флери, напомнили мне об одном несчастном случае: брат ваш утонул, и вы вследствие этого оставили Германию?
— Да, ваша светлость.
— Вы случайно встретились с господином фон Эшенбахом в ваших странствованиях по свету?
— Нет. Он был дружен с моими родителями, звал меня и брата к себе в Бразилию, и я уехал из Германии согласно его желанию.
— А, так вы, стало быть, его приемный сын, наследник?
— Во всяком случае, он думал, что я должен принять от него богатства в благодарность за мою любовь к нему и заботу. Но я не мог без ужаса думать о сокровищах этого человека, когда перед смертью он открыл мне свою тайну. Я не могу простить ему молчания, благодаря которому так много дурного совершалось в его отечестве, между тем как одного его слова достаточно было, чтобы уничтожить причину зла. Он не был мужественным и боялся запятнать свое имя… Оставленное им наследство я употребил на общественные нужды… Счастье благоприятствовало моим предприятиям — я стою на своих собственных ногах.
— Вы намерены возвратиться в Бразилию? — спросил князь с каким-то странным, двусмысленным взглядом и подошел ближе к португальцу.
— Нет, я желаю быть полезным в моем отечестве… Ваша светлость, я питаю благую надежду, что с того момента, как этот жалкий интриган Флери безвозвратно переступил порог, новая жизнь настанет для всей страны…
Лицо его светлости омрачилось. Он опустил голову и исподлобья измерил пронзительным взглядом португальца.
— Да, он жалкий интриган, вконец испорченная душа, — сказал князь медленно, делая упор на каждом слове. — Но мы не должны забывать, милостивый государь, что он в то же время был великим государственным деятелем!
— Как, ваша светлость, этот человек, который самые ничтожные стремления к просвещению в народе забивал немедленно своей железной рукой?! Человек, который в продолжение всей своей долгой деятельности пальцем не пошевелил, чтобы поднять страну в ее материальном положении, а напротив, со злобой преследовал каждую личность, желавшую принести пользу народу из опасения, вероятно, что мужик с сытым брюхом захочет, чего доброго, на досуге бросить взгляд в его политическую кухню государственного правителя? Он лицемер, не носивший и искры Бога в своей груди, но приклеивший ее к своему скипетру, поддерживаемый воем властолюбивой касты, обладающей правом свободной речи! Из благотворной, высшей силы, источника света, который должен бы освежать человеческую душу, он сделал пугало, которое безжалостно душит каждого, кто приблизится к нему! Пройдите, ваша светлость, по всей стране…
— Тише, тише! — прервал его князь, замахав руками; лицо его приняло холодное и жесткое выражение. — Мы живем не на Востоке и не в то сказочное время, когда великие визири прохаживались по улицам, чтобы услышать приговор народа своему правителю… В наше время так много появилось стремлений, фантазий и всяких бредней, что, право, человеку здравомыслящему трудно среди этого хаоса… Мне известны ваши убеждения — заведение ваше служит вывеской им. Я не сержусь на вас за это, но моими убеждениями они не могут быть. Вы ненавидите дворянство — я же буду поддерживать его и охранять до конца моей жизни. Да, я не задумавшись принес бы исповедуемому мной принципу самые тяжелые жертвы… Я не сомневаюсь, что сегодняшние события, если они станут известны, повлекут за собой дурные последствия, и потому они вдвойне неприятны для меня… Того несчастного, само собой разумеется, я должен удалить… Но удаление его станут объяснять другими мотивами… Одним словом, если все это можно замять, я готов сквозь пальцы посмотреть на случившееся, разумеется, за исключением личности барона Флери. Будто ничего не… Все имущество, о котором идет речь, милая графиня, я оставляю в вашем полном распоряжении…
— Ваша светлость! — молодая девушка не верила своим ушам. — О, — прибавила она с горечью, — это слишком малое наказание для меня! Я отказываюсь от всего! — запротестовала она торжественно.
— Но, милое дитя, не воспринимайте это дело так трагически! — успокаивал ее князь. — Никто никогда не судил о нем так строго… Однако вам пора отправляться. В скором времени я побываю в Грейнсфельде и буду говорить с вами. Вскоре также вы будете жить при моем дворе под покровительством княгини.
На лице Гизелы отразился испуг, и в то же время оно покрылось румянцем.
— Ваша светлость осыпает меня милостями, — она с твердостью посмотрела в глаза князя. — Я вдвойне благодарна за это отличие, так как фамилия Фельдерн, по справедливости, не заслуживает его… Но тем не менее я должна отказаться от чести жить при дворе в А., ибо мой жизненный путь с недавних пор совершенно ясно и определенно начертан предо мной.
Князь отступил от изумления.
— Можно узнать, в чем дело? — спросил он.
Молодая девушка, вспыхнув, отрицательно покачала головой; затем она невольно сделала быстрое движение к двери, как бы желая удалиться. Его светлость молча протянул ей на прощанье руку.
— Все же я не буду терять вас из виду, графиня Штурм, — сказал он после небольшой паузы. — И если у вас будет когда-нибудь желание, которое я смогу исполнить, то вы доверите его мне, не правда ли?
Гизела опустилась в глубоком реверансе и переступила порог комнаты. Дверь затворилась за ней.
Прежняя маленькая хозяйка этих роскошных покоев проходила по ним последний раз.
Быстро, точно кто ее преследовал, она миновала коридор. Внизу лестницы стояла госпожа фон Гербек.
— Ради бога, милая графиня, куда вы пропали? — воскликнула она с досадой. — Не совсем любезно с вашей стороны оставлять меня одну так надолго!
— Я была у его светлости, — отрывисто возразила Гизела, быстро проходя мимо гувернантки в уединенную комнату, где она сначала дожидалась князя.
— Прошу вас распорядиться экипажем и уехать в Грейнсфельд, — сказала молодая девушка повелительным тоном.
— А вы? — спросила гувернантка, ничего не зная о случившемся.
— Я с вами не поеду.
— Как, вы остаетесь в Белом замке? Без меня? — оскорбляясь, она постепенно повышала голос.
— Я не остаюсь в Аренсберге… В эти немногие часы отношения мои с этим домом изменились так, что присутствие мое стало здесь невозможным.
— Боже милосердный, да что случилось? — толстуха была озадачена.
— Здесь я не могу распространяться об этом, госпожа фон Гербек… Уезжайте как можно скорее в Грейнсфельд. Объяснения вы получите в письменном виде.
Гувернантка обхватила обеими руками укутанную кружевами голову.
— Создатель мой, я с ума сошла или ослышалась? — воскликнула она вне себя.
— Вы слышите совершенно верно — мы должны расстаться.
— Как, вы хотите мне отказать? Вы?! О, найдутся другие люди, которые решат это дело, люди, которые по достоинству оценят мои старания… Благодарю Бога, я не игрушка в ваших руках и не завишу от ваших капризов — вам еще долго ждать того времени, чтобы самой распоряжаться таким образом. Достоинство мое не позволяет мне разговаривать с вами более об этом предмете. Я немедля отправляюсь к его превосходительству и буду просить удовлетворения за ваш неприличный поступок!
— Барон Флери уже не имеет никакой власти надо мной. Я свободна идти, куда мне угодно, — твердо сказала Гизела. — И вы хорошо сделаете, госпожа фон Гербек, если оставите в покое его превосходительство… Я не буду обращаться к вашей совести, почему вы так упорно навязывали мне болезнь, от которой я уже давно избавилась. Я не буду спрашивать вас, почему вы употребляли все, что было в вашей власти, стараясь удалить меня от прочего мира. Вы были интимным другом бессовестного врача и вместе с ним покорным орудием в руках моего отчима.
Гувернантка в изнеможении опустилась в кресло.
— Все это я прощаю вам, — продолжала Гизела. — Но вот чему я никогда не могу найти прощения, так это тому, что вы всячески старались сделать из меня бесчувственную машину! В мои юные годы вы внушали мне ложные понятия о добре и радостях жизни, заковывая сердце мое в панцирь приличия и дворянского высокомерия! Как осмеливались вы поступать таким образом, непрестанно разглагольствуя о религии и ее тенденциях и в то же время уничтожая все чистые стремления вверенного вам существа?
Она отвернулась к двери.
— Графиня, — простонала госпожа фон Гербек, — куда вы идете?
Молодая девушка жестом приказала ей замолчать, а сама направилась к выходу.
Глава 31
В вестибюле было пусто. Прислуга была занята в танцевальном зале, где гремела музыка. Гизела, не замеченная никем, вышла из двери. Усыпанная песком площадка перед домом освещалась светом, падавшим из окон.
Быстро миновала Гизела светлое место и вошла в ближайшую аллею. Но тут она вдруг остановилась и вскрикнула: из-за дерева показалась чья-то фигура.
— Это я, графиня, — сказал португалец взволнованным голосом.
Испуганная Гизела, отступившая было на несколько шагов назад к площадке, остановилась, португалец вышел из тени аллеи и приблизился к ней.
Полоса света падала на его непокрытую голову и освещала каждую черту его прекрасного лица; глаза его горели радостным изумлением и страстью, которую он, видимо, и не желал скрыть.
— Я ждал здесь, чтобы увидеть, как вы уедете, — проговорил он голосом, сдавленным от сильного волнения.
— Пасторский дом недалеко, туда можно дойти пешком, тем более просительнице, какой я иду туда, — сказала девушка мягко. — Я разорвала всякую связь со средой, в которой я родилась и воспитывалась, и там я оставлю все, — она указала на замок, — что еще несколько дней назад было связано с именем графини Штурм: украденное наследство, высокомерие и все так называемые преимущества, присвоенные себе эгоистичной кастой… Я до сей поры была по-ребячески убеждена, что исключительное положение ее относительно другой части человечества обусловливалось именно тем, что отделяло чистое от нечестного, добродетель от преступления, а теперь вижу, что преступлению нет нигде столько простора, как в этой изолированной среде. Несколько минут назад я поняла, что так называемое благородное сословие вдвойне достойно наказания за то, что, называясь благородным, поступает неблагородно и прибегает к обману, чтобы скрыть пятно бесчестья от глаз света… Я бегу к людям, которые действительно люди. Я буду просить гостеприимства в пасторском доме.
— Могу я вас туда проводить? — спросил он тихо.
Она без колебаний подала ему руку.
— Да, опираясь на вашу руку, я хочу вступить в новую жизнь, — сказала она со светлой улыбкой.
Он стоял перед нею точно так, как в каменоломнях, не принимая протянутой ему руки.
— Графиня, я напомню вам один момент из вашего детства, тот несчастный случай, вследствие которого вы получили болезнь, лишившую вас радостей детского возраста, — проговорил он глухо. — Это было на том самом месте, — он указал на площадку, залитую светом, — где грубый строптивый юноша оттолкнул от себя так безжалостно маленького, ни в чем не повинного ребенка…
Гизела побледнела.
— Я вам уже сказала, что это воспоминание погребено во мне вместе…
— С ним, с тем несчастным, утонувшим в ту же ночь, не правда ли, графиня? — перебил он ее. — Но он не утонул; его спас брат, нашедший свою смерть в волнах, из которых он его вытащил. Эта самая рука, — продолжал он, поднимая руку, — оттолкнула вас, графиня Штурм! Я тот самый Бертольд Эргардт, который наговорил так много неприятных вещей его превосходительству.
— Вы еще недавно сказали мне: «Кто знает, как страдал он в ту минуту!» Князь только что упрекнул, что вы ненавидите дворянство, — вы, во всяком случае, тогда имели основание оттолкнуть от себя представительницу этого сословия, в ту минуту, конечно же, еще ни в чем не повинную.
— Должен ли я объяснить причину? — спросил он.
Она утвердительно кивнула головой, и они медленно пошли по аллее.
И он стал рассказывать ей историю любви своего погибшего брата, о его страданиях, будучи обманутым любимой девушкой. Он указал ей на висевшие вдали темной массой утесы, где не вынесло своей последней борьбы благородное сердце… Далее он рассказал ей, как бежал сам из отечества с пылающим чувством мести в груди, как потом жажда деятельности привела его к нынешнему благосостоянию и как у него родилась мысль выкупить заброшенный горный завод и создать нейнфельдскую колонию в том виде, в каком находится она в настоящее время.
И когда наконец рассказ его был окончен, две маленькие нежные ручки взяли его руку и крепко пожали.
— Графиня, рука эта не внушает вам отвращения?
— Нет, и как могло бы это случиться? — проговорила она тихим голосом.
Он взял ее за руку и быстро повел по аллее.
— Помните ли вы те слова, которые сказали мне, когда я хотел уйти от вас навсегда? — произнес он в волнении, прижимая к своей груди ее трепещущие руки. — «Я хочу с вами умереть, если это понадобится!» — прошептал он ей на ухо. — Это были ваши слова, Гизела, не правда ли? Но эти слова были сказаны португальцу с благородным аристократическим именем, который исчез в ту самую минуту, когда выполнил свою задачу. Теперь перед вами стоит немец с самым обыкновенным мещанским именем, от которого он никогда не откажется.
— И этому человеку я говорю, — перебила она его твердым голосом, поднимая на него глаза, полные любви, — что не умереть я хочу, Бертольд Эргардт, а жить с вами! Вы слышали, как я объявила князю, что вижу свой жизненный путь ясно и определенно? По этому пути я пойду, опираясь на вашу сильную руку…
В это время горячие губы, которые она уже однажды почувствовала на своей руке, прильнули к ее лбу.
Вскоре Гизела стояла у дверей пасторского дома, а португалец отошел в сторону, дожидаясь, когда молодая девушка войдет под его гостеприимную крышу.
Глава 32
В то время как юная имперская графиня Штурм навсегда покидала Белый замок, а с ним вместе и аристократический круг, министр ходил взад-вперед по своему кабинету; волосы его против обыкновения были всклокочены, а пальцы судорожно перебирали надушенные, кое-где посеребренные пряди.
Наконец в волнении он бросился к письменному столу и начал писать. Капли пота выступили на его бледном восковом лбу, зубы стучали, как при лихорадке, а рука, отличавшаяся железным, твердым почерком, выводила какие-то неясные иероглифы на бумаге.
Написав несколько слов, он бросил перо и, обхватив голову обеими руками, снова начал ходить в неописуемом отчаянии… Казалось, глаза его старались не смотреть на красивый столик возле окна, на котором стояла небольшая шкатулка из красного дерева. Столик этот всегда стоял на одном и том же месте с тех пор, как Белый замок стал собственностью барона Флери и он отделал его по своему вкусу. Шкатулка же была неразлучной спутницей его превосходительства, и он не оставлял ее даже тогда, когда находился в бюро министерского отеля в А. Теперь, в то время как глаза его старались не смотреть на все вокруг, его взгляд с опаской возвращался к ней помимо его воли, словно зачарованный магнетическим взором змеи.
Таким образом прошло четверть часа, затем министр порывистым движением приблизился к столику и, едва дыша, открыл шкатулку трепещущими руками… Не заглядывая в элегантно отделанное нутро, он быстро вынул оттуда какой-то предмет и положил его в свой боковой карман.
Это движение как будто придало решимости барону… Он пошел к двери и отворил ее. На пороге остановился: в открытое окно залетел ночной ветерок и стал раздувать пламя стоящей на письменном столе лампы — оно едва не задевало оконный занавес.
Министр злобно усмехнулся. Мгновение он следил за пламенем, которое так и льнуло к ткани; невольно рука его протянулась, как будто он хотел прийти к нему на помощь… Впрочем, для чего? Замок был застрахован на очень хорошую сумму, а танцующие там, внизу, успеют двадцать раз убежать, прежде чем потолок рухнет им на голову…
Он медленно запер дверь и тихими, едва слышными шагами пошел через анфиладу комнат. Перед будуаром своей супруги он остановился и стал прислушиваться: оттуда раздавались стоны… Невыразимое отчаяние, подавляемое до сих пор, овладело всем существом министра. Женщина, так горько плакавшая, была его богом, единственным существом, которое когда-либо он любил и жгучая страсть к которой еще и теперь не остыла в нем, несмотря на возраст.
Он тихо вошел в комнату и остановился.
Прекрасная Титания лежала на кушетке, лицом зарывшись в подушки; спину прикрывали роскошные волны черных как ночь волос, а белые, обнаженные до самых плеч руки безжизненно свисали с мягкой атласной спинки кушетки. Только маленькие ножки не лишены были своей энергии: они пинали брошенный на пол брильянтовый венок из фуксий и, казалось, готовы были втоптать его в пол.
— Ютта! — воскликнул министр.
При этом восклицании, полном мольбы и отчаяния, она вскочила, словно укушенная тарантулом, и резким движением откинула назад волосы с лица.
— Что тебе от меня надо? — дико закричала она. — Я знать тебя не хочу! И не хочу иметь с тобой никакого дела!
Она протянула руку по направлению к салону, где был князь, и язвительно захохотала.
— Да, у стен были уши, господин дипломат par excellence[15], и я наслаждаюсь тем преимуществом, что великую государственную тайну узнала несколько раньше, чем остальная публика! Муки ада не могут быть изощреннее, чем те, которые я испытала, стоя там, за дверью! Ваше превосходительство, — продолжала она с уничтожающей насмешкой, — я была поражена насмерть, услышав, каким восхитительным образом мистифицировали вы княжескую фамилию! А вот валяется сокровище, — она с презреньем пнула ногою венок из фуксий, — которым вы с таким удовольствием украшали «ваше божество»! Как возрадуются, как восторжествуют злые завистники, открыв, что «бриллиантовая фея» в смешном неведении осыпана была богемскими стекляшками!
И маленькие ручки в бешенстве принялись рвать на себе волосы.
Министр нетвердой походкой подошел к ней, но она отбежала в сторону, предостерегающе вытянув вперед руки.
— Не смей касаться меня! — сказала она с угрозой. — Ты не имеешь более никакого права на меня! О, кто возвратит мне потерянные одиннадцать лет! Молодость, красоту я отдала вору, плуту, нищему!
— Ютта! — В эту минуту человек этот снова овладел собою. — Ты теряешь рассудок, — сказал он строго. — В подобные моменты я всегда давал тебе вволю накричаться, как избалованному ребенку. Но теперь у меня нет на это времени. — С кажущимся спокойствием он скрестил руки на груди и продолжил:
— Хорошо, ты права, я обманщик, я нищий… Да, у нас не останется и подушки, на которую мы могли бы преклонить голову, если все они явятся и предъявят свои законные права… Ты ни единого упрека никогда не слыхала от меня, но если эти несколько минут ты решила употребить на то, чтобы насмехаться надо мною, то и я тебе скажу, из-за кого я разорился… Ютта, припомни и сознайся, как с каждым годом нашего брака твои требования возрастали — сама княгиня не могла уже поспорить с блеском твоих туалетов… Я всегда без возражений исполнял все твои желания. Безумная слепая любовь к тебе делала меня послушным орудием твоего безграничного тщеславия… Смешным ребячеством звучит эта жалоба о потерянных одиннадцатых годах нашего брака, ибо они дали тебе возможность наслаждаться жизнью! Руки твои буквально утопали в золоте…
Баронесса стояла все это время отвернувшись, теперь она повернула голову и бросила на него взгляд, полный злобы.
— О, ты отлично знаешь старую песню, которую затягивают в свете, когда дело доходит до разорения. «Виновата жена!» — передразнила она со смехом. — Жаль, милый друг, что я так часто бывала свидетельницей неудач, доводивших тебя до отчаяния в Баден-Бадене, Гамбурге и тому подобных местах, обладающих таким сильным магнитом, как зеленые столы! При подобных обстоятельствах я всегда убеждалась, что и твои руки отлично могли утопать в золоте, или ты будешь утверждать, что всегда вел честную игру?…
— Я не намерен тратить слова на свою защиту. Кто, подобно мне, сознательно вступил на тот темный путь…
— Да, темный, именно темный! — перебила она его, подступая ближе. — Его превосходительство, конечно, рухнуло, — прошипела она ему в лицо. — Барон Флери спустился с высоты своего величия на единственное оставшееся ему поприще — помощника банкомета!
— Ютта! — он с силой схватил ее за руки.
Она вырвала их и бросилась к двери.
— Не смей приближаться ко мне, ты наводишь на меня ужас! — закричала она. — Ты весьма хитро начинаешь свое дело, навязывая мне вину, хочешь принудить меня отвечать с тобой за ее последствия! Не заблуждайся! Я никогда не пойду с тобой, не разделю твоего позора и нищеты! Моих обязательств перед тобой более не существует… Если в эти ужасные часы я и чувствую небольшое утешение, так это от сознания, что нравственно я никогда не была связана с тобой — я никогда тебя не любила!
Это было последним ударом, разразившимся над человеком, на которого всегда с завистью устремлены были взоры окружающих, и этот удар, нанесенный очаровательными женскими устами, был самым жестоким из всех, обрушившихся на его голову.
Министр, шатаясь, направился к двери, намереваясь оставить комнату, но ноги отказывались служить ему. Закрыв лицо руками, он прислонился к стене.
— Несмотря на все твои клятвы и уверения, ты никогда не любила меня, Ютта? — переспросил он с усилием, прерывая мертвое молчание в комнате.
Жена с диким торжеством, энергично покачала головой.
На губах его появилась горькая усмешка.
— О женская логика! Эта женщина безжалостно отталкивает от себя обманщика и при этом с милой наивностью объявляет мужу, этому самому обманщику, что она в продолжение одиннадцати лет обманывала его! О, ты еще сделаешь карьеру, перед тобою лежит еще несколько лет молодости и красоты; но конец этой карьеры… Ну, я хочу быть скромнее тебя и не стану рассказывать этим стенам, каков будет конец карьеры ее превосходительства баронессы Флери!
Взявшись за ручку двери, он обвел взглядом комнату.
Баронесса снова бросилась на кушетку. Никогда она не казалась ему столь прелестной, как в эту минуту, в этой полной отчаяния позе. Жгучее чувство любви к этой прекрасной женщине взяло верх над прочими страстями, кипевшими в истерзанной душе этого человека, он забыл, что в обольстительном теле скрывается жалкая душонка, забыл, что это ненасытное, тщеславное сердце никогда не билось для него, и снова подошел к кушетке.
— Ютта, дай мне твою руку и посмотри на меня еще раз! — попросил он прерывающимся голосом.
Она спрятала обе руки под подушку и еще ниже опустила лицо.
— Ютта, взгляни на меня последний раз, мы больше никогда не увидимся!
Она продолжала лежать неподвижно. Стиснув зубы, он вышел из комнаты. Неслышными шагами миновав коридор, стал спускаться по лестнице. Долетавший снизу разговор заставил его замедлить шаги; скрытый перилами лестницы, он увидел внизу трех придворных — счастливых обладателей камергерского ключа. Лица их были встревожены, а тон голосов взволнованный.
— Итак, господа, его светлость уезжает, — сказал один из этих достойных кавалеров, натягивая перчатку на свою пухлую руку и аккуратно застегивая ее. — Я, в силу данного мне приказа, должен вернуться в зал с как можно более беззаботной миной, faire les honneurs[16] — положение очень неприятное, когда на твою голову обрушивается целый короб новостей! И не смешно ли, что князь хочет во что бы то ни стало на сегодня потушить скандал, как будто завтра не станет все известно! Боже, что за кутерьма поднимется в нашей доброй резиденции! Любопытно посмотреть! Что, не говорил ли я вам об этом всегда, господа? Имел я право или нет? Это был негодяй насквозь. И мне жаль его светлость, но для него полезно убедиться наконец, какому ловкому патрону такое долгое время подчинялось наше древнее, родовитое дворянство.
Господа утвердительно покачали головами и разошлись в разные стороны.
— О, все вы, вместе взятые, древнее родовитое дворянство, околели бы с голоду без меня! — пробормотал сквозь зубы министр. — Мы квиты.
По длинным пустынным коридорам он вышел во двор. Там кипела бурная деятельность: спешно выводили лошадей из стойла и выкатывали княжеский экипаж из сарая.
Министр прошел в сад. Из окон бил яркий свет, вспыхнувший по мановению этого человека, который, как нищий, бродил теперь без пристанища.
Вот подъехала к крыльцу княжеская карета; показался князь в сопровождении лишь немногих из своих приближенных.
При виде его министр сжал кулаки и с отчаянием ударил себя в грудь.
Карета покатилась, вот она переехала мост… Стук колес уже издали раздавался в ночной тишине, наконец замер и он…
Странно: неужели элегантный кавалер не с обычным искусством исполнил возложенную на него трудную обязанность?… И вот уже друг за другом стали выезжать со двора замка кареты остальных гостей.
Звуки оркестра как-то дико звучали в опустевших стенах, и вскоре смолкли и они.
Министр шел все дальше по аллее. Наконец он очутился в отдаленном уголке сада, поддерживаемом в искусственном запустении. Тут все было дико и угрюмо.
Он остановился. Взгляд его упал на замок, где уже начали тушить огни. Вот потух последний огонек и здание потонуло во мраке.
На нейнфельдской башне пробило двенадцать часов. С последним ударом колокола в аренсбергском саду раздался выстрел…
«Кто-то охотится», — подумали разбуженные сельчане и, повернувшись на другой бок, снова заснули сном праведников…
Глава 33
Был сентябрь. Первое суровое дыхание осени смешивалось с летним ветерком и слегка колыхало вершины деревьев вокруг Лесного дома.
В самом доме царила весна.
Бертольд Эргардт и Гизела были обвенчаны. Баронесса Флери, получив небольшой пенсион, предоставленный ей князем, исчезла.
Госпожа фон Гербек также сошла со сцены. Получая от Гизелы ежегодно некоторую сумму, забытая всеми, она удалилась в маленький городок и жила «своими воспоминаниями».
При дворе в А. выбор молодой графини Штурм произвел сильное впечатление.
Князь несколько ночей провел без сна от мысли, что португалец опять грозит секирой корням светлейшего княжеского принципа, доказывая всему свету, что урожденная имперская графиня Штурм может сделаться обыкновенной госпожой Эргардт и никто не вправе предотвратить это несчастье.
Результатами этих бессонных ночей было тайное поручение, исполнение которого возложено было на женщину «с проницательным взглядом и острым языком».
Графиня Шлизерн однажды нанесла визит невесте в пасторский дом и присутствовавшему при этом жениху, где с изысканной дипломатической тонкостью дала понять, что его светлость имеет намерение даровать дворянскую грамоту «первому промышленнику» своей страны… Той же изысканной тонкостью «упрямый португалец» позолотил и свой ответ, горький смысл которого, тем не менее, означал следующее: удостоенный сей чести отнюдь не принадлежит к тем личностям, которые борются с дворянством до тех пор, пока сами оное не получают. Наше время и без того представляет много образчиков подобных ренегатов, которые, заручившись предлогом «лишь в интересах своих детей», становятся в ряды защитников столпов отжившего сословия, от которого они видели одно презрение. Он не находит нужным прибавлять к своему имени что-либо и никогда его не переменит.
Потерпев подобное поражение, дипломатка вернулась в А.
Но невеста вскоре получила доказательства, что княжеская немилость не распространяется на нее. Под петицией нейнфельдских прихожан, ходатайствовавших о допущении к должности их пастора, стояло также имя имперской графини Штурм. Ходили слухи, что подписи этой нейнфельдцы обязаны были тем, что им оставили их пастора…
Наступали сумерки. На террасе Лесного дома застыла высокая, величественная фигура мужчины, рядом с которым было юное существо, склонившее голову к нему на грудь. На этот раз словам любви, которые шептали их губы, ничто не могло помешать.
«Гизела!» — раздался вдруг гортанный голос рядом с молодой женщиной. Она повернула голову — попугай беззаботно раскачивался на своем кольце. Из дверей галереи, улыбаясь, вышел старый Зиверт. Девушка протянула ему руки: с огромным трудом старику удалось выучить птицу произносить имя будущей хозяйки дома.