Не теряя ни минуты, я захлопнул дверь и опрометью выскочил на террасу, в объятия Пупсика, и, будь я Борхесом, непременно бы вспомнил, что уже вспоминал об этом тысячи раз.
Пупсик был несказанно рад встрече и по доброй семейной традиции препоручил меня своей салатовой, неугомонной жене.
Вернулся и паренек, и его газонокосилка — все вернулось. Единственное, что было свежего в круговороте событий, — положение солнца и мимы, которые, если следовать логике поступательных повторений, должны были еще находиться в фургоне, на пути сюда. Впрочем, не исключено, что так и было и некие мимы, в некоем фургоне, неумолимо приближались к имению бройлеров, несмотря на свое в этом имении долгое и утомительное присутствие.
При мысли о безумном крокете — семь на семь — мне стало не по себе. С логическими построениями следовало завязывать: истина мне друг, но здравый ум дороже.
Над деревьями летал бубнеж газонокосилки, рыкающий и утробный, как у майского жука. В траве под деревьями мирно паслись совсем уже сроднившиеся «Фольксваген» и желтая субмарина парикмахерши. Присутствие этой парочки внушало надежды на то, что повторения не мешают правильному течению времени.
Когда на террасу высыпали Лебедевы и сестра Котика с супругом, я почувствовал незамутненное, ни с чем не сравнимое чувство счастья. Появление парикмахерши со своей желтой свитой успокоило меня совершенно.
— Где невеста? — сказала она, зловеще поигрывая ножницами. Из рукавов у нее веером торчала вороненая сталь расчесок и зажимов. — Нужно попробовать еще несколько вариантов со стеклярусом и живыми цветами.
— Алиса? Была где-то здесь, — лицо Котика свело свирепой улыбкой. — Поблизости, — переходя с пения на сиплый свист и буравя меня хищным циклопическим оком, добавила она.
Поняв, что передышка заканчивается, не успев начаться, я торопливо покинул террасу.
Изумрудное сукно травы ладно обтягивало крокетную площадку. Уютно постукивали молоточки. Мимы, очевидно лишние в этом бильярдном пейзаже, бегали по полю, словно дуэньи, приставленные к шарам, подстерегая их преступный, фенолформальдегидный поцелуй. Паренек в апельсиновом комбинезоне, толкая перед собой газонокосилку, расхаживал по периметру поля, как крестьянин за плугом, рыхля траву. Производимый им шум, против ожидания, вовсе не смущал безмолвных игроков.
Я обогнул площадку и врезался в высокую волну нетронутой травы. Белые перископы одуванчиков с любопытством уставились на того, кто взбаламутил их подводный мир.
Цветущий сад напоминал регату, участники которой, несмотря на попутный норд-вест, никак не решатся расправить паруса. Справа по борту виднелся удивительно гладкий, словно водой обкатанный обломок дерева, похожий на лопасть вертолета, какими они были бы на заре мезозоя. Слева по борту парила над травой цветущая яблоня — ослепительно белый фонтан в ореоле легчайшей водяной пыли, взметающий на ветру белые водяные плети. В пенных волнах плескалась трехмачтовая калина с запутанной системой тонких древесных рей и бледно-зелеными, надутыми ветром парусами. Просторы сада бороздили бесчисленные бриги и бригантины, барки и баркасы, галеоны и галеры, корветы и крейсеры, каноэ и каравеллы, ладьи, пароходы, трансатлантические лайнеры, фрегаты, челны без челноков, шлюпки без пассажиров, и вдали, на эфемерной точке схода воды и облаков, виднелся дымчатый профиль яхты.
Я шел по линии наибольшего скопления белых и желтых бакенов, по-лоцмански смело угадывая фарватер. Мимо меня, улюлюкая, пронеслась детвора: приезжие мальчишки воодушевленно толкали четырехколесный велосипед, на котором, даже не думая крутить педали, вальяжно развалился маленький мерзавец. Из-за куста калины выскочила девочка с облаком одуванчиков в руках и, хохоча, подула на него, обдав меня белым невесомым мороком.
Клонились к земле, нехотя облетая, цветущие яблони. Клонился к земле нагретый за день спелый солнечный шар. Двое мимов развешивали между деревьями гирлянды красных китайских фонариков. Люди двигались брассом и кролем, заплывая за деревья, как за буйки; адским пламенем полыхал маяк кулинарной палатки.
Если бы не лиловый мим, я вряд ли бы узнал в очередной пышно цветущей ветке невесту. Она сидела на подвешенной к яблоне деревянной доске; на худенькие плечи был накинут красный платок с бахромой. Мим качал ее — сперва осторожно, затем все сильней и решительней; увидев меня, он предусмотрительно ретировался.
— Ну как там? — крикнула Алиса, продолжая раскачиваться.
Ее волосы растрепались; подол свадебной юбки пришел в совершенную негодность.
— Кричат, — философически протянул я и, кивнув на штуку у нее в руке, улыбнулся: — Замечательная вещица!
— Это не трубка, — помрачнев, процедила Алиса.
— Знаю.
— Отцовская, — смягчившись, добавила она. — Ну, рассказывайте же! Какие новости?
— Прибыла парикмахерша, — бойко отрапортовал я. — Требует вас для каких-то очередных стохастических экспериментов с цветами и стеклярусом.
— Дудки! Живой я не дамся. Она думает, я монетка или игральная кость?
— Кстати, Кости еще нет.
— А что Лебедевы?
— Ничего. В культурном шоке.
— Они меня не выносят.
— Вы преувеличиваете.
— Даже больше — презирают.
— Уверен, что нет. Это у них пройдет. Дайте им время свыкнуться с мыслью, что их сын…
— Совершает чудовищный мезальянс. Как же, как же — дочь мороженщика! Ваниль и вафельные стаканчики! Вы, кстати, какое мороженое предпочитаете?
— Эскимо, — растерянно пробормотал я. — Правда, я никогда его не пробовал… Но послушайте, не в том дело…
— Идемте, — перебила меня Алиса, на ходу спрыгивая с качелей. — Я покажу вам настоящее.
— Что — настоящее?
Вопрос полетел в пустоту: белое платье уже мелькало в цветущей яблочной чаще.
Шли мы быстро, под горку, по мягкой, податливой земле в мелких оспинках солнца и лепестков. Вынырнув на земляничной поляне — пока зеленой, — вновь углубились в хитросплетение палевых ветвей. Опрокинув плетеное лукошко, я замешкался в зарослях дикой земляники и заметно отстал. Алиса часто оборачивалась, делая округлый манящий жест, который, казалось, относился к кому-то третьему, идущему за нами по пятам. Я дважды терял ее; дважды хватал за руку изящное и зыбкое подобие новобрачной.
— Не отставайте, — Алиса стояла, обняв кудрявую, облитую закатным солнцем ветвь, полную цветов и листьев. Лицо и платье мешались с медовыми, гудящими от пьяных пчел соцветиями. — Мы почти у цели.
Ветви скрывали пологий холм, поросший редкой шелковой травкой. Приподняв цветущую палевую завесу, Алиса смешалась с листвой. Я нырнул вслед за ней. Молодая зеленая поросль щекотным шелком касалась щиколоток. Меня бережно, с бесконечной нежностью гладили по голове, окутывая щемящей грустью и теплом. В этих ветках, в этих пальцах, в этих мягких музыкальных прикосновениях листвы и лепестков была необыкновенная жизненная сила. Я чувствовал любовь этого дерева к себе, к моим глазам, к моему затылку, даже к моим тесным ботинкам, и от этой любви захватывало дух.
Приходилось двигаться вслепую, осторожно приподнимая упругие ветви. Дерево не слушалось, осыпая меня сонными лепестками, набивая пахучие розовые сны в карманы и за пазуху. В какой-то момент ветки кончились, и я оказался в солнечной ряби, густо усыпанной палым яблоневым цветом.
Под ногами тихо дышала земля. Алиса стояла, скромно сложив руки, как вежливая девочка на детском празднике, с лепестками в волосах и на белой воздушной юбке.
— Вот, — с комичной торжественностью произнесла она. — Яблочное место.
— О, — опешил я.
— Нравится?
— Да… кажется…
— Я часто прихожу сюда.
— Зачем?
— Дышать.
— Дышать?
— Мне нужно много воздуха. Неограниченность пространства. Свобода. У меня огромные, ненасытные легкие. Иногда мне кажется, что, кроме легких, у меня больше ничего и нет… Знаете, это, наверное, патология или, во всяком случае, некая разновидность клаустрофобии…
— Метафизическая гипоксия.
— Мне всюду тесно. Вокруг должна быть чистая, бесконечно свободная гладь. Громады воздуха. Как у малых голландцев.
— Или как у Бунина. Он ведь тоже немножко голландец, потому что умел писать воздух.
— Тогда и Гоголь — типичный голландец: у него интерьер поглощает человека.
— А знаете, ваш дом с точки зрения поглощающих интерьеров — в типично голландском духе.
— О, наш дом — в типично плотоядном духе.
— Ну отчего же? Очень… симпатичное строение.
— Цветы росянки тоже очень симпатичные.
Солнце садилось. Мы стояли вдвоем с невестой — белая и черный, — запрокинув головы к небу. В кроне еще бодрствовали неугомонные пчелы; то и дело какой-нибудь одинокий лепесток срывался и сонно парил над холмом.
— Чувствуете запах? — прошептала Алиса. — Это яблоки. Я прихожу сюда, когда становится совсем уж невмоготу. Видели бы вы это место летом, в августовскую жару! Золотисто-зеленая крона, серая кора в косых лучах солнца и земля, сплошь усыпанная горячими зелеными шарами… Или после дождя, когда яблоко огромной зеленой каплей срывается с ветки и падает в черную мягкую землю — тихо, гулко, с какой-то грустной мудростью, — Алиса бросила на меня настороженный, по-детски серьезный взгляд: — Что? Вам все это кажется чушью? Сентиментальным вздором?
— Вовсе нет, — смущенно солгал я.
— Это мой секрет. Моя яблочная ойкумена. Даже пронырливый Артурчик ничего не знает.
— Ваш брат?
— Единоутробный.
— Послушайте… А вы уже сказали родителям? Ну, про свадьбу…
— Родителям, — криво усмехнулась девушка, точно пробуя горькое слово на вкус. — Нет… Еще успею. Да ладно вам, забейте. В сущности, совершенно неважно, что я скажу и что сделаю. Это не имеет никакого значения. Я вечно всем мешаю, досаждаю, порчу, путаюсь под ногами. Маргинальный элемент, инородное тело. Я вечно лишняя, везде и всюду.
— Это неправда! — запальчиво возразил я.
— Это правда.
— Так не бывает.
— Как?