Наследницы Белкина — страница 29 из 35

В кафе я не вошел. В тяжелом настроении вернулся домой. А вечером этого дня к нам приехала жена двоюродного Светкиного брата, студентка-заочница, пожить на время сессии.

Той же ночью мне долго снилось лесное озеро в наших краях. Со странным именем — Пустое. Вода в нем была на удивление черной и тихой. Мне кажется, даже сладкой. В общем, именно такой, как на картине Васнецова, где на камушке сидит, поджав ноги, Аленушка. Картина висела у кого-то из родственников над комодом. И как-то, рассматривая ее взрослым, я понял… Что вот, сидит босоногая девочка на бережку — последние минуты. А может дни. А может — тысячелетия. И это абсолютно то же самое, если она тихо (даже без всплеска) уйдет под воду. Так на банальной школьной прямой «+» и «―» стремятся к нулю, который, собственно, и есть этот проклятый омут. Начало пути в никуда. Бесконечность — вечность. Ванька-встанька. «Трынка, волынка, гудок». Но над этим омутом стою уже я. Стою и точно знаю, что погружение произойдет без всплеска. Более того… Взаимодействие черной воды и меня началось. Давно. Через глаза. Потому что я слишком долго стою над ней. Каждый платит за то, на что любит смотреть.

IV

Каждый платит за то, на что любит смотреть.

Я полюбил смотреть на Наталью, ту самую жену Светкиного брата. Поначалу мне даже не хотелось трогать ее руками. Я просто смотрел, как движется она по комнате. Как собирает сумочку и подкрашивает глаза, отправляясь на лекции по искусству. Как разворачивает конфету или отламывает хлеб, когда мы втроем поздно вечером садимся пить чай. Я не любовался. Это сложно описать: любовь или влюбленность для меня всегда связана со светом. Иногда ты даже не можешь взглянуть на человека — тебя слепит. Парализует. И в памяти потом — ни лицо, ни его выражение — а магниевая вспышка. Искры и ломота в глазах, как если бы ты дольше положенного глазел на газосварку. С Натальей — другое. Я смотрел на нее с удовольствием и без напряжения, без всякой задней мысли. Она не смущалась, и будто тихие летние зарницы, вспыхивая раз за разом, освещали какое-то общее для нас с ней внутреннее небо. Горизонт за горизонтом. За пейзажем — пейзаж.

За словами и взглядами, за звяканьем чайных ложечек о фарфор, за желтизной лимонов и паром, легко отлетающим от нарядных чашек, я слышал будто нашу общую историю, которую я, безродный щенок, по какому-то праву считал своей. «Приметы индоевропейской ностальгии». Отблески и клики. Зонтик «Маркиза» — фиалкового цвета. «Александра» — светло-зеленый. «Императрица» — голубой. «Умбрелки» — летние зонтики от солнца: «городские» для гуляний и путешествий, для деревни — из ситца с оборкой. Для вееров — живопись «гризайль». А еще кружевная косынка канзу и аграманты — накладные узоры из шнурков и сутажа по подолу платья, чудом уцелевшего с позапрошлого века. То, о чем много лет молчала Наташина бабушка — директор музыкальной школы, когда нужно было объяснить, как занесло ее из северной столицы в край чумазеньких и мелкоодичавших городков, что прячет она в антикварном ридикюле, доставшемся от матери и отделанном потускневшими бусинами «Же». Бусины «Же» — тоже уголь, между прочим, но антрацит. Он-то помнит свое родство с алмазами и совсем не похож на бурый горюч-камень здешней остеопорозной земли.

А единственная дочь потомственной музыкантши вышла замуж за бойкого выходца из крестьян, который явился однажды в их город с тетрадкой стихов, но в дырявых ботинках. И стал в рекордные сроки главным инженером шахты «Красная горнячка». Он немного испортил породу: дал дочкам широкую кость и совсем нехрупкие щиколотки. Зато младшей — Наталье — достались черные густые брови. И, что самое страшное для меня, — дремучее и дремотное обаяние тихих лесных озер, спрятанных глубоко в чащах.

Так просто не найдешь. Долго будет за нос водить мелкий бес этого места, пока по тряской тропинке между вертлявых кочек, острой травы и черной грязцы не подберешься к воде. Мостки в три бревна и берег не берег, а пружинистый матрас — сплетение хлипкое трав и корней, длинной дрожью отвечающий на каждый шаг. И под ним — что? Продолжение черной воды или бурая трясина? Зато вода в этой лесной впадине удивительно мягкая: сладкий настой на умерших травах, листьях, хвое и корешках. Теплая и черная, как чудный камень обсидиан, и такая же, как обсидиан, прозрачная. Вода забвения должна быть такой. Вода полесской ведьмы — Олеси. А в укромных уголках запруд — цветут без запаха — плебейки-кувшинки и королевы-лилии, среди которых одна крупнее остальных. Это — лилия водяного духа озера. Прочие расступаются перед ней, замирают почетным караулом. Она — в черном ореоле неподвижной воды и бестрепетные лепестки ее светятся изнутри. Как нежное лицо японской ведьмы-оборотня. И в восковой ее красоте нет-нет да промелькнет тень руки опытного гримера-похоронщика. А скользкий стебель уходит в глубину. И держит его в руках сам дух озера. И не дай бог кому-то сорвать цветок, даже для любимой. Мир полон стра-а-а-а-нных соответствий. И все совсем не то, чем на первый взгляд кажется.

VII

Все совсем не то, чем на первый взгляд кажется. Наталья уехала. Через полгода мы узнали, что от нее ушел муж. Что уж там точно случилось — не знаю.

Я никогда не рассказывал Светке, что ездил тогда в маленький шахтерский городок, где Наташа жила с дочкой.

Протискиваясь в крошечную кухню, я отражался в зеркальной мути бюро ее бабушки-музыкантши. И не узнавал себя в косящем от старости стекле. Мы опять пили чай с жасмином за круглым столом. Бледные цветы, прекрасные, как утопленницы Гоголя, расправляли в кипятке почти прозрачные пальцы. И тихо качались в окутанных паром чашках. Я смотрел на белую крупную кисть Натальи, на вырез ее халата и чувствовал совсем близко черное озеро с тихой и сладкой водой. Что-то врал сперва про командировку. Потом, приговорив почти в одиночку бутылку коньяка, потянулся к ее руке. Но Наталья руку убрала и, развозя по клеенке ложечкой чайную дорожку, не поднимая глаз, попросила меня уйти.

Я спускался по серой, цементной лестнице ее подъезда и узнавал, узнавал. Вот сейчас — пьяно скакали мысли — сквозь побелку штукатурки проступит маркером насиняченная надпись: «Россию спасут ученики школы № 69, бля…» Потом будет углем нарисованная свастика и оставшийся почему-то без тела член-истребитель. Ухмылка ускользающей ведьмы. Сраное ее клеймо. Знаки подспудно, но неотступно тлеющего во мне желания. Оно прорывается наружу с каждой рюмкой. И каждый раз убивается похмельным страхом что-либо изменить.

Двоеточие — самый удобный знак для записывания снов, если кто пробовал. Одна реальность заражает собой другую без объявления войны. Сквозь осенний ландшафт железнодорожной насыпи, например, прорастают вдруг мохнатые тени. Они кустились когда-то по углам давно забытых мною комнат. Потом весь этот чудовищный бред может обернуться поездом и перетечь — непонятно как — под гремящую луженым эхом крышу огромного ангара. Вместе с насыпью, керамзитом и прочим дерьмом. А метастазы ползут — множатся дальше. И тебя тошнит именно от паскудной текучести этого мира. От того, что все ситуации, общая сумятица и дурные ландшафты сна, не растворяясь до конца, семафорят о себе одновременно. Подмигивают сотнями глазков из разных плоскостей. Хихикают нестройным хором. Так же, как сейчас Парковая, 36, дробь i проступает сквозь реальность Наташкиного подъезда.

В моих кошмарах часто случалось, что один человек перетекал в другого. Или был един в двух лицах, действуя как некая субстанция. Занимал, допустим, позицию «любовница», будучи одновременно Натальей и кем-то (или чем-то) еще. Темным и жарким, жадным и непознанным. Причем если «верхний», «узнанный» образ мог меняться, то нижний — знаменатель — оставался постоянным. Темным и постоянным. «Трынка-волынка-гудок и матери их козодойки».

Давнее, с детства знакомое присутствие в глубине сна женщины без лица. То, что не могло без меня просочиться во внешний мир. Но хотело жить. И то, что я обречен был искать в проходящих мимо женщинах. Женщинах, проезжающих рядом в шикарных и не очень авто. Женщинах, пользующихся общественным транспортом. Идущих мне навстречу по улицам и разводящих в офисе перед монитором запрещенный этикой корпорации «Доширак». Хранящих на дне сумочек шоколадки в слепящей фольге и презервативы с усиками. Гордящихся фигурой, лицом и новыми сапогами. Цедящих, согласно должности, властные приказания. А то и стоящих, как вон та хохлатая птичка, на берегу центрального шоссе города, катящего сквозь ноябрьскую изморозь и выхлопные газы свои огни.

Я сразу все понял про эту девчонку, едва она подняла руку и заискивающе улыбнулась темному лобовому стеклу моей машины. Минус 25, однако. Сегодня с утра, отправляясь к Светке в больницу (она лежала на сохранении беременная вторым ребенком), я еле прогрел наш новенький, взятый в кредит «Форд-фокус». А к проституткам, как и ко всем женщинам легкого поведения (сюда могут быть причислены многие вполне замужние дамы), я всегда относился с симпатией и любопытством. Потому как немедленно вспоминал теорию пола Василия Розанова. «Люди лунного света». Откровение второго семестра первого курса. Русская философия, которой нет. Его представления о Вечной женственности, очень далеко отстоящие от бесполой и величественной Софии символистов.

Как говорила одна моя знакомая: «От избытка, а не от недостатка». Эта женщина и в бальзаковском возрасте имела несколько любовников. В том числе молодых. Ласковый характер. Легкий нрав. Редкое умение бескорыстно и с радостью «давать», совмещая чувственную сторону с глубинно-материнским. Не требующих ничего взамен («я тебя люблю просто потому, что ты есть»).

Мне иногда казалось, что она понимает людей так же, как чувствует, — сколько именно дрожжей и сахара нужно положить в сусло, чтобы квас вышел забористым и с горчинкой. Как безошибочно вычислить момент, когда тесто начинает свободно дышать, просясь в духовку. И какой силы должен быть огонь, чтобы корочка на жареной картошке получалась особенно хрустящей. Она знала, до какого оттенка золота нужно запечь луковицу, чтобы та за сутки вытянула нарыв.