И хотя эта моя знакомая уверяла, что была в прошлой жизни костровой на острове Пасхи, мне всегда казалось, что она лукавит. Потому что кроме прочего прекрасно помнит, как полуденное солнце горячит каменные плиты древнееврейских храмов, при которых имеется много-много маленьких комнат. Там пахнет сухими цветами. Снуют ящерки. Хранятся щипцы для ритуальных углей. Чаши для омовений. И ковши для жертвенной крови. А еще живут «юницы израильские» — девушки и женщины, «не пошедшие, как прочие, в замужество, потому что имели силу и желание половое большее, чем прочие. И дар этот мудрым государством был не оплеван, а поставлен на службу всему народу и освящен». Ведь существовали же всемирные мудрецы. Всемирные воины. Почему бы кому-то — и вправду редкому, кому дано — не быть «всемирной матерью»? «Всемирной женой»? Из которой как бы истекают потоки жизни. И которой мерещится, «будто это она все родила», «всех родила»… «Как вечная податливость на самый слабый зов, как нежное эхо на всякий звук». И «не все вмещают слово сие, но кому дано».
«Не все вмещают слово сие, но кому дано». Я так до конца и не понял, что в точности было дано той маленькой, хохлатой птичке, которую я, конечно, подобрал в минус 25 с обочины шоссе. И привез к себе.
Секс с ней меня не поразил. Хотя оказался приятным и волнующим — как всякая первая прогулка по незнакомым местам. Удивило другое — в ней совершенно не чувствовалось принадлежности к профессии. Просто девушка, с выступающими ключицами и трогательной линией шеи. Может, фармацевт. Может, продавец духов из «Райского яблока», а может, менеджер. (Сколько их сейчас: «Ты кем работаешь?» — «Менеджером». — «А делаешь-то что?») Чистенькая, опрятная, хотя в сумочке, действительно, набор специфический. Ну, да и у секретарш, сам видел, такой не редкость. Еще Василина — вот имя вправду экзотическое — не отличалась особой разговорчивостью. Так, что-то вскользь: про театралку, про незаконченный третий курс, про работу, которую шиш найдешь…
Она походила на заблудившегося худого котенка. И в первую ночь доверчиво заснула около меня, свернувшись клубочком. А я курил в темноте и привычно ощущал в районе сердца сложную конструкцию из тяжести и пустоты, которая почему-то представлялась мне стальной ажурной арматурой. Лизни на морозе — язык прилипает так, что без слез и крови не отодрать. Сраное мое одиночество. Тюрьма из сквозняков.
Когда я, после ухода Василины, позвонил Светке в больницу, то не чувствовал даже малейших угрызений совести. Потому что опять ничего не произошло. А Вася вернулась ко мне в тот же вечер («конечно, бесплатно, можно?»). Принесла какие-то продукты, сделала ужин. Мы ели пюре. Ели гуляш. Смотрели мультики. Немного выпили. «Опять игра в семью», — усмехнулся я про себя, но промолчал. И так продолжалось четыре дня.
«Вы все такие добрые?» — спросил я Васю как-то между делом. «Да нет, — ответила она, — у меня есть знакомая, та просто мужиков ненавидит и именно тех, кого обслуживает. Один раз мы вдвоем на вызов ездили. Так она своему клиенту заявила (я из соседней комнаты слышала): „Слабаки вы все, кто нашими услугами пользуется, даже бабу нормальную найти не можете“. Он только засмеялся и сказал: „Если такая сильная — найди нормальную работу“. Хороший парень, другой бы и в репу мог дать. Ты тоже хороший, добрый — и мне… как это… почему-то хочется тебя от чего-то все время защищать». «Дожили, — подумал я про себя, — охотник на ведьм под защитой бездомного, заблудившегося котенка».
Тогда мы проснулись с Васей очень рано, почти одновременно. Даже не проснулись — всплыли в восемь зимнего утра на круглую поверхность черного омута. Голые, лицом вверх — с открытыми глазами, раскинув руки. Стучали часы. Дрожали искаженные черной водой отражения: светящиеся окна дома напротив, свет фонаря. О наши сплетенные пальцы бился почти круглый лист иудиного дерева — обрывок сна. Под-над-сбоку просыпался дом. Ожил и поплыл вверх лифт, где-то заплакал ребенок. Наконец, бледной переводной картинкой начал проступать день, в котором ничего — я точно это знал — не будет реальнее, чем вот этот момент.
Тогда я рассказал Васе про жену, про сына, который у бабушки, про дочь, которая вот-вот должна родиться. Василина молчала. Потом мы позавтракали. Потом она ушла. Больше я никогда ее не видел. Сколько бы ни всматривался в девушек, стоящих по обочинам улиц. В слякоть. В снег. Под блеск косо накинутых на деревья новогодних гирлянд. Хотя это я делал больше по инерции. Я не хотел ее встретить.
А сны продолжались. И некоторые оставались такими же реальными, как события внешней жизни, которую почему-то принято считать единственно настоящей. Буквально за несколько дней до рождения Анютки я увидел во сне, как у меня обломился зуб. Осколок лежал на ладони — ноздреватый, как розовая пемза. И из всех пор его сочились черви: черные, белые, красные, с покрытыми жестким хитином телами. Почему-то зрелище не вызывало отвращения. День во сне выдался прохладным и солнечным. А дом, где все это происходило, не мучил, как обычно, дурной бесконечностью. Никаких цементных сот из нежилых помещений. Только большая, уютная комната с книжными шкафами и двумя одинаковыми диванами. Неуместно нелепыми в этом интерьере. Откуда-то вынырнул хозяин. «Оборотистый пенсионер», — решил я и попросил пить. Тот протянул мне прозрачную стеклянную пиалу, наполненную до краев. Я поднес воду к губам, и тут отчетливо различил на дне двух саламандр. Они походили на толстеньких ящериц. Резвились, играли друг с другом. А вода красиво отливала в цвет переливам их шкурок. Зачем-то (зачем точно — не вспомнить) я отправился на кухню долить в пиалу воды. По ходу отметил две абсолютно одинаковые кухонные плиты. А из отвернутого крана в пиалу хлынул кипяток. И у саламандр начали отскакивать лапы, превращаясь немедленно в самостоятельных животных. Я запаниковал. Но «оборотистый пенсионер», едва скрывая досаду, меня успокоил. Последнее, что помню: я пил воду, кишащую саламандрами.
Почему исчадия огня в моем сне устроили оргию в воде? О каких противоречиях моей натуры семафорил этот образный ряд? На что лукаво намекал? «Юнг его знает» — как любил повторять студентам профессор Худорожкин.
Вот только три года спустя я вспомнил этот сон отчетливо. Будто еще раз прогрезил наяву. Едва увидел на крестце у Мун, на ее неестественно бледной коже эту тварь, вытравленную синей сепией. Так не бывает, блин. Нет, так бывает. Тот же оттенок синего, что и на шершавой штукатурке: «Россию спасут ученики школы № 69, бля…» И мой — МОЙ — оставшийся без тела член-истребитель, который с Мун жил самостоятельной жизнью и летел к ней, и меня тащил за собой — в темную ночь, в «мотор», за бешеные деньги нанятый, чтобы гнать лихорадочно по темной трассе, поросшей елками, скорее — скорее — через забор ее закрытого города, с риском нарваться на патруль — в ее постель, ее постель. Ты счастлив? Ты должен быть щастлив… Вот так, с хрустом, через «ща». Потому что до этого ты не знал, а теперь знаешь… Реальность и сны никогда так не совпадут — без зазоров и швов, на какое-то очень счастливое время.
Реальность и сны никогда так не совпадут — без зазоров и швов, на какое-то очень счастливое время. Только короткое. Очень короткое. Анекдот из серии — как можно попасть в судьбу. Увидеть лицо, которое мучило с детства только обещанием. Просто. Создать новое соединение. Указать телефон модемного пула. Имя пользователя и пароль. Шесть часов безудержного Интернета. Но сперва нужно купить карточку. А еще раньше сесть за пиво с Севкой. И закончить водкой. Потому что он вечно задает вопросы. Вроде простые. Например: чего тебе не хватает… э-э-э? Если это… есть дом, ужин там… дети? Если жена… ну вполне… это… не коряга? Да еще любимая дочь? Сам же говоришь… красавица в три года, да… Белокурые волосы и ямочка на подбородке. Сам же утверждал, что она — главнее всех баб в твоей жизни? Никто за язык не тянул. Ты же того… столько раз рассказывал, как первый раз в лес ее поведешь… Как каждый куст покажешь… Каждый след… Ты же ее фотографии и рисунки в сумке таскаешь… Такого что-то с сыном у тебя не припомню… Извини, конечно, но почему?.. Он ведь так… это… на тебя похож?
И для начала ты запутаешься в этом. Объясняя, как можешь, что сын — он вроде как Светкин. Она родила его, чтобы привязать тебя. Что тогда ты не хотел. Не был готов. Совсем не думал об этом. Хотя — не важно. Проехали.
А Севка свое — зачем тебе эта дурацкая работа, а? Обналичивать чьи-то фиктивные банковские векселя? Это… зиц-председатель Фунт, понимаешь… А если того… подставят? А если срок? Из-за денег? Но они вроде… тебе никогда особо не упирались, ведь так?
Так.
И начать издалека. Как ты еще в двадцать лет, в своем поселке выводил среди ночи из сарая старенький мотоцикл. И гнал за тридцать километров к вышке, стоящей на краю леса. Забирался на нее и просто курил. Смотрел на звезды, если они были. На кромку леса. На огни на том берегу пруда. И не знал, что с собой делать. Что делать с этим? Потому что — звезды и небо. Звезды и небо, а ты — человек. Всего лишь. Потому что другие — кто умеет — пишут от этого стихи. Рисуют картины. Ты не умел. И что было делать с ЭТИМ — таким пронзительным ощущением жизни, за которым сразу дышит смерть? Прозрачная и красивая. Как вспышка молнии. Как лезвенный промельк. Иногда ты просто плакал. Иногда, если был пьян, — просто орал песни. Или громко читал стихи. Чужие. Есенин и Бунин. Реже Тютчев. Один. На вышке. Выплевывал их в небо. В звезды. В темень. А теперь… Пусть зиц-председатель Фунт. Пусть подставное физическое лицо. Зато нет ощущения давящей ответственности и есть — легкое ощущение опасности. Бесцельной и нелепой. Но без нее тяжело почувствовать жизнь. Без нее невозможно. Они сразу тут как тут — оба два — немигающие глаза твоей тоски. С вертикально поставленными зрачками несоприродной тебе твари. Как у тех щук, которые греются в столбах лунного света. Как у чувака на интернет-карте «Вампир», купленной в тот же вечер. На абсолютно черном фоне — вдалеке — светящийся муравейник города. Узкий серп луны. На переднем — вертикальные зрачки твари. На небритом — ей-богу, чем-то похожем на твое — узком муж