иками она поторопилась? Или тупость майора вызывает в ней смертную тоску? Я чем-то обнадежила его? Чистейшая фантазия! У нас не было даже мало-мальски серьезного разговора, и он это отлично знает!
Надя выдернула штепсель из розетки — чайник уже сотрясался паром. На кухню выбежал брат, схватился за дужку, пожалев ее:
— Обожжешься! — Остановился, что-то выжидая. Сказал: — Майор христом-богом просит поговорить с тобой. Уж так заботится о тебе.
— Да слышала я все, Андрей.
— Так ответить чем-то надо…
— Ладно, отвечу.
Ей неприятна была эта мелкая суетливость брата, он явно не походил на себя.
Вернувшись в комнату и снова усевшись за стол, Надя, разливая чай, заговорила:
— Андрей, я не знала, как начать… Виновата перед тобой… А теперь вы… — она взглянула на брата, потом на майора, — вы оба заставили сказать все сразу. В жизни я уже устроилась. Так получилось, не посоветовалась с тобой, брат. — Она пододвинула Андрею чашку, положила большой кусок сахару, помешала ложкой. — Уже отработала неделю. Главный врач Теплодворской больницы. Звучит? Так что зря вы печетесь обо мне, майор. — Она поставила перед Анисимовым чашку и тоже положила сахар. — Так что… — Помолчала и вдруг сказала решительно: — Приезжайте в Теплые Дворики, ко мне.
Майор отставил чашку. На выпуклом лбу его выступил пот. Он старательно стер его, аккуратно сложил носовой платок, упрятал в карман. Спросил озабоченно:
— А что же я буду делать там, в селе?
— Уволитесь в запас. В селе работа найдется.
— Вы серьезно?
— А что?
— В деревню? Но у меня… важная работа здесь. И ты могла…
— Что я могу, об этом сама знаю. — Надя налила себе чаю, стала пить, обжигаясь. За столом все неловко молчали. Андрей затеял какой-то разговор, но он так и не склеился. Майор скоро откланялся и ушел. Андрей выпил чай. Убирая со стола недопитую бутылку коньяка, пожалел:
— Испортила ты нам обедню.
— Сами себе испортили.
— Допьем в другой раз, — успокоил себя Андрей. — Насчет Теплых Двориков ты серьезно?
— Что я там уже работаю — серьезно. — И она рассказала брату обо всем, что случилось с ней за эту неделю.
— Да, история, — задумался Андрей. — И с майором серьезно?
— С майором? А как ты думаешь?
— Ты его разыграла, я понял. Но он, по-моему, человек надежный, хотя… — Он не договорил.
— Нет, майор, нет! Не поедет он в Теплые Дворики! В один миг раскрыл себя.
— Того ждешь, Жогина?
— Жду. Но ты, Андрей, когда-то обещал не касаться моих личных дел.
— Обещал дятел сосну не долбить… Может быть, ты всю жизнь была у меня единственно близким человеком. Как же мне перестать о тебе думать? Был бы отец…
— И у меня никого, кроме тебя, Андрей. Знаю, сделал меня человеком. Мне за отца был.
— Люди из войны победителями вышли, а ты с чем?
— Я стала неплохим хирургом.
— Это верно. Согласен. А что получила? Ну хотя бы в район, а то — на село. Сколько жизней спасла, знаю. А для себя-то какую-нибудь жизнь приберегла? Не верю, что ни один, после Жогина, сердце не задел. А не задел если, да понравился, потом бы полюбился.
— Как тебе это объяснить, Андрей? Любовь, мне кажется, нельзя растасовать: этому столько, другому столько. Этот на сейчас, а тот на потом. Не знаю, права я или нет, только думаю, любовь — это… Или она есть, или ее нет. К Жогину она осталась. Ну ладно, я иду спать. Завтра уезжаю к себе. Понимаешь, что это значит: к себе?
Она ушла в свою комнату. Здесь едва помещалась узкая железная кровать, стол и два стула. Под марлевым покрывалом на стене небогатый гардероб женщины военного времени, не требовательной к нарядам. На этажерке книги. Она подошла. Среди объемистых медицинских учебников и работ по хирургии затерялись тоненькие книжечки стихов и поэм Некрасова. Еще отец рассказывал, что мать любила стихи этого поэта. Пальцы пробежали по знакомым даже на ощупь корешкам книг и остановились в конце нижнего ряда. Вот она, мамина «академия». Страницы пожелтели, обветшали, но Надя, как и прежде, смотрела на них настороженно, будто ждала раскрытия какой-то неведомой тайны.
Стихи Некрасова тоже были для Нади нераскрытой тайной. Почему их любила мать?
Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную.
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Мама, я совсем тебя измучил с этим домом. Лучше бы не начинать…
Мать месила у стола тесто в старой липовой квашонке — ее Кедров помнил с детства, — проворно распрямилась, с беспричинным испугом взглянула на сына. На худеньких руках ее, оголенных до локтей, белело тесто. Оно было еще жидковатым и медленно сползало, оголяя желтую, какую-то неживую кожу.
— Что ты, Митя, что ты! — В голосе ее послышалась растерянность. — Одной-то мне на век хватило бы и этих обгорелышей. А когда мужик в доме… — Она не договорила, и на лице ее появилась тихая улыбка. — Теперь у нас дом, как у всех… — И она снова принялась за тесто.
Весну Дмитрий провозился с домом. Помогал ему дядя Никифор, приезжавший в Коровьи Лужки. Они подрубили избу, приподняли фундамент, заменили нижние сгнившие венцы и верхние, изглоданные огнем, настелили новый пол. Дядя Никифор научил Дмитрия резать из осины наличники, которыми украсили все окна. Пустили и по карнизу. Теперь стоял не дом — одно загляденье.
Вдоволь наговорились о войне, у обоих было что вспомнить — дядя Никифор партизанил в Карелии, навидался всякого, а Дмитрию — тем более (путь его прошел почти что от родных мест и до самой серединной Европы). И хотя оба были немногословны, за полтора месяца они кое-что друг о друге узнали. Дядя Никифор, заядлый охотник и рыбак, в свободный час норовил ускользнуть на реку, возвращался радостно-возбужденный и в то же время раздосадованный: «Казарок видел… Шилохвость…» Укорял Дмитрия: «Почему потерял интерес к птице? Нога не дает? Какой раньше охотник был, белку бил в глаз. А как понимал природу! Какие записки публиковал! Что за порча нашла?» Дмитрий долго не открывался, соглашаясь: «Да, нога. Вот подлечусь…» Но Никифор не дурак, кто-кто, а он-то уж знал молчаливо-упрямый характер Мити. По прежним временам безногий приполз бы на берег, чтобы хоть одним глазом взглянуть на утиный выводок, в лес приполз бы хоть часок послушать ток косачей. Не он ли еще в юности ночами просиживал над Бремом? Не он ли знал «в лицо» чуть ли не всех птиц северо-запада России? Не он ли еще студентом вынашивал интересную проблему: «Птицы малых рек»? А разве не он взбирался на вершины высоченных елей и осматривал гнезда грозных ястребов-тетеревятников? А с какой дотошностью вел он дневники, делая в них точные рисунки птиц, расположения и строения гнезд… Куда это делось? Война?
Однажды Никифор как бы невзначай обронил: «Знаешь, Митя, как только тут у вас порушили мельницу и ушла большая вода, птица по берегам ополовинилась…» Он видел, как в Дмитрии все напряглось. Не докурив, он зло бросил папироску. Но вот снова сделался спокойным и деловито взялся за топор. Прошло, наверно, не меньше получаса, как он с размаху воткнул топор в бревно, спросил осторожно: «Откуда знаешь?» «Что знаю?» — удивился дядя Никифор. «Да насчет водоплавающих». — «А-а, подсчитал, как ты раньше. Иду, а они взлетают, иду, а они — фиють… Беру на заметку: казарок столько-то, крякв, свиязей, шилохвостей». «Ну и что?» — Глаза Дмитрия вспыхнули любопытством. «А что? Мало взлетов. Вполовину, говорю. Это примерно… Неточно считал. Отвлекался, о другом думал…» Дмитрий опять долго молчал, потом сказал тихо, запоясываясь ремнем: «Порвал я со своей наукой. Кому она нужна в эту пору? Вот избу построили — дело. Стану переучиваться».
Поворчал дядя Никифор, помолчал Дмитрий. Рассталась недовольные друг другом.
Вскоре мать заметила: Дмитрий заскучал, стал подолгу засиживаться на дворе, держа на солнце разбинтованную ногу. Взгляд отсутствующий и тоскливый пугал мать, которая все еще надеялась, что приживется сын в деревне, раз о доме забеспокоился. Уж не для нее же одной такие хоромы! Как бы узнать, о чем он думает. Спросить? Не так спросишь — обидишь зря…
Вот и сейчас, сидит у стола, а вроде нет его в избе. Заговорит о чем-то, что для нее и непонятно и неважно, а потом опять замолчит, будто исчезнет. Она месит, месит тесто, валяет пшеничники, ватрушки наливает, пироги гнет, оглянется: сидит ли? Сидит и в окно смотрит. Что ему в окне-то кажется? Или беда какая нашла? А когда сын заговорит с ней, губы у нее сами по себе складываются в улыбку. Слышался ей в его голосе то голос мужа Степана, то сына Архипа, то Любки… Только голос Мити она не спутает ни с чьим другим — это живой голос.
— Мам, я на речку пройдусь? — слышит она Митю. Он встает, берет палку из угла.
— Иди, — говорит она, — а к завтраку возвертайся. Смотри не припоздай!
— Ладно, мам…
«Мам» (так они все звали ее)… И сейчас Архип и Любка так же зовут ее, когда до нее доходят их голоса. Ласковые у нее дети… Вот и Митя…
Она оглянулась: за Дмитрием захлопнулась дверь. И тотчас чей-то голос, она еще не разобрала чей, стал пробиваться к ней издалека. Она ждала его, и сморщенные губы ее сами собой складывались в улыбку.
Огородами Дмитрий прошел к реке. Справа, в пойме, уже косили. После стольких лет он впервые вновь увидел с высокого берега журавлиный клин косарей на зеленом поле излучины. Люди казались такими же маленькими, как журавли в бледно-голубой выси ранней осенью. Луга под уклон скатывались к реке, казалось, журавли садились на болото. В детстве ему нравился покос. Вжикали по траве косы. Там и тут посвистывала сталь под точильными брусками. Звенели отбивочные наковальни. На лугу кое-где оставались маленькие оазисы нескошенной травы — это сбереженные от непоправимого взмаха косы птичьи гнезда. В минуты отдыха мужики и бабы бегали к «своим» гнездам, и настроение у них было как от доброй находки.