Надя промолчала. Вот она, судьба русской женщины: везти воз. И ведь сама себя убьет, а не пойдет на аборт. «Своего-то? Как же? Там, где три, вырастут и четыре. Там, где четыре, пятый незаметно подтянется», — подумала доктор за Дарью. И к Манефе:
— Ты, моя дорогая, где-то чуточку теряешь свою тонкость.
— Доктор, мы же медики!
— А медики, они, по-моему, стыдливее, чем все.
К правлению они шли молча. Надежда заметила, что за ними увязался широкоплечий крепыш в замасленной гимнастерке — он стоял возле дома, когда они вышли. Заметила также, как Манефа сердито оглянулась на него, но он все шел и шел, не отставая и не приближаясь.
«Жизнь, всюду жизнь», — подумала Надя, оглянувшись на парня и стараясь запомнить его лицо. Лицо как лицо, приятное чем-то. Только в сросшихся бровях таилось упрямство.
— Кто это?
— Где? — Манефа будто не поняла вопроса. — Ах, этот парень? Тракторист. Гришка Сунцов. Спрашивал, не станем ли их осматривать.
— Больной, что ли? — допытывалась доктор, хотя все уже поняла.
— Больной! Трактор за передние колеса поднимет…
— Ну-ну… А что же мы делать будем? День, можно сказать, пропал. Жалко! — В голосе доктора звучала досада.
Манефа энергично тряхнула головой, высокая прическа ее колыхнулась. Посоветовала:
— Ребят посмотрим, вон их сколько у каждого дома. Мы их, как собачат, будем загонять.
— Манефа! Я тебе запрещаю, ты на службе. Ну что это такое?
— Ребята, Петьку пуганого глядят! — раздалось под окнами. С десяток мальчишек и девчонок, вытягиваясь на носках, лезли к окнам колхозной конторы, чтобы хоть краешком глаза увидеть, как доктор осматривает Петьку Плюснина, того самого, у которого «иголка в сердце».
Надя задумала посмотреть вначале грудных ребят. Но привалили все сразу. Родители Пети, как только узнали о приезде врача, тотчас появились в колхозной конторе. В отличие от других Петя не упирался, а шел к врачу с готовностью. Мать, женщина лет сорока, с тонким, темным от загара лицом русской северянки, длинные руки держала, сцепив под грудью. Отец курил под окном, глухо покашливая. В прошлом году он вернулся из армии и теперь, как и до войны, работал в МТС.
— День на день собирались к вам, в Теплодворье, да все бог не приводил, — заговорила мать певуче. — Едва с огородом управились, а тут вот сенокос…
— Я поняла, — согласилась Надя, хотя в сенях уже ждали матери с детьми на руках. — Ведите мальчика. Что с ним?
Мать вышла и скоро вернулась с сыном. Он шагнул смело, но, увидев двух женщин в белых халатах, заробел, попятился. Манефа легонько подтолкнула его: «Иди, иди, чего ж ты…» Вася-Казак о чем-то громко спорил под окном с Петиным отцом.
— Не бойся, Петуня, не бойся, они не будут это самое… резать… — успокаивала мать сына.
— Что за глупости — резать! — возмутилась Манефа.
— Ничего! — остановила ее доктор. — Подойди, Петуня. Сколько тебе лет? Тринадцать. Думала — больше. Перешел в шестой класс? А как учился в пятом? Да, лицо у тебя серьезное.
— Он у нас серьезный мальчик, учится старательно, — ответила за сына мать.
— Сними рубашку, дай я тебя послушаю.
Петя долго снимал рубашку, спешил, путался, никак не мог вылезти из ворота. Манефа попыталась помочь ему, но, не разобравшись в рукавах его рубашки, отступилась. Тогда мать, положив руку на его спину, погладила по лопаткам и осторожно сняла рубашку. Петя тяжело дышал, лоб его покрылся испариной.
— Успокойся, — сказала доктор, — что у тебя болит? На что жалуешься?
— Я не жалуюсь! — сказал твердо мальчик, и доктор заметила, как дыхание у него выровнялось. — У меня иголка в сердце. Она колет.
— Как же она попала туда?
— Как? Непонятно? — Петя удивился.
— Ну-ну, не дыши, я послушаю твое сердце. — Врач стала прослушивать грудную клетку мальчика. Фонендоскоп прилипал к влажной коже.
— И ничего вы не услышите. Вот если бы боль могли услышать. Ой, колет! — Петя схватился рукой за грудь.
— Да ничего у тебя не колет, — рассердилась Манефа.
— Колет. Я же знаю, там иголка. Я слышал, как она шла по жилам…
— Как, расскажи… — Надя распрямилась, сунула в карман фонендоскоп, взглянула на Манефу: та молчала.
— Мы играли у Сережи Шароварина, ну что возле клуба живут. И вдруг меня в палец ноги кольнуло, в большой. Гляжу: на полу что-то блестит. А это обломок иглы. Игла впилась мне в палец и сломалась. Я чувствовал, как кончик шел к сердцу. По ноге, а потом под лопаткой.
— Это была невралгия, воспаление нерва.
— А почему всю ногу кололо? От пятки до сих пор? — Он показал на тазобедренный сустав.
— Тоже воспаление нерва. Седалищного. Наверно, застудил. Иголка не может идти по сосудам. В пальце ноги мельчайшие кровеносные сосуды, капилляры, ты уже изучал анатомию и физиологию человека?
— Изучал…
Видя, что спор бесполезен, мальчика ничем не убедить, Надежда Игнатьевна отпустила его и долго беседовала с матерью. Война, что же ждать от детей? Голодали. Ели лебеду, полову. Хлеб-то, почитай, только сейчас увидели, да и то не всытую. Да еще отец приходил в сорок третьем контуженый, мальчик пугался его.
— Вбил себе в голову, ничего не можем сделать. — Мать завсхлипывала. — Один он у нас. Двое в неметчине полегли, двух недель не дожили до мира. Как сговорилась судьба: все по нас да по нас… — Женщина закрыла лицо ладонями.
— Мальчика возьмем к себе, полечим. Хорошо бы в пионерский лагерь его послать, чтобы отвлекся от всего… Забудется, пройдет. У мальчика до крайности истощена нервная система. На почве дистрофии, я считаю.
— От бескормицы, значит?
Мать снова всплакнула, но быстро справилась с собой.
— Мы-то в чем виноватые? А вот виноватой по гроб буду себя считать. Этот крест на мне. А он-то чем виноват? Полечить я его к вам приведу. Мы уже наслышаны: доктор новый приехал. Дарью нашу от смерти увел.
Приняли еще двух мальчиков и трех девочек — их матери торопились кто на покос, кто на ферму, кто в село за солью. Все они, кроме одной девочки, были со следами дистрофии. У пятилетнего Феди Краева ломались ногти, и мать никак не могла понять, что это вовсе не от копания в земле, нет, а когда рос, ему не хватало питания. У трехлетней Сычевой Лены голая голова, как у младенца. У Сычевой Тани глухота. Лечили? Как же, как же… То уйдет, то опять вернется глухота эта проклятая. Опять нервы!
Надежда Игнатьевна осматривала четырехлетнюю девочку Бобришину Стешу и не могла понять, почему же у нее такие странные зубы, из-за которых не закрывается рот.
— Манефа, погляди!
Манефа нагнулась над девочкой, взяла ее за подбородок. Девочка испугалась, заплакала.
— Доктор, да у нее зубы как у травоядного. Видите, какие резцы.
— Перестань! С ума сошла!
— Пошто дивитесь, доктор? Девочка боится. И так ее задразнили, проходу нет, хоть в лес уезжай и там живи. Траву ели…
— Траву ели… и вот зубы… — сказала Манефа.
— Нет-нет, — возразила доктор. — Это не оттого…
Она принимала детей, а перед глазами то и дело появлялись эти несуразные зубы-уроды. Живой организм приспосабливается к внешней среде, и вот девочка приспособилась?.. Нет, это невероятно. Не может быть. Если бы Надя сама этого не видела, она не поверила бы никому. Радовалась, что война сюда не дошла, а вот она, война!
— Все это мы можем увидеть в других деревнях. Или эта — исключение? Здесь что, особенно плохи земли? Низки урожаи? Или меньше всего думали о здоровье детей?
— А кто его знает, Надежда Игнатьевна, — ответила Манефа. — Больных детей приводили к нам мало. Много их поумирало. А что поделаешь?
— Из каждого может вырасти человек.
— Человек! Уроды же они. Нервные клетки не восстановишь.
— Эх ты, разве медик может отступать! А клеток… клеток в организме большой резерв. Природа позаботилась. Только надо помочь включиться этим клеткам. Разве ты этого не знаешь?
— Все не узнаешь. Наследство войны… болезни…
«Жизнь, стесненная в своей свободе, — вот как определяется болезнь с социальной точки зрения, — вспомнила она. — А с биологической точки — это прежде всего слабая приспосабливаемость организма к окружающей среде, меньшая возможность жить в ней. А тут борьба с внешними условиями, приспосабливаемость к ним вызвали такие потрясающие изменения».
Вечером с покоса вернулся председатель, Кирилл Макарович Бобришин, мужчина лет сорока, с гвардейскими усами, с седой щетиной на подбородке и щеках. Крепко загорелое лицо и эта седина делали его похожим на восточного человека. Армейская гимнастерка выгорела до белизны. Одно плечо ниже другого, значит, действительно рука у него «ложная». Но что с ней?
Он чуть удивился, застав у себя в кабинете медиков. Поздоровался устало, снял кепку, забросил на шкаф, сел к своему столу, за которым по-хозяйски распоряжалась доктор. Правой рукой подбросил свою левую, и она привычно легла на колени.
— Вы уж извините, Кирилл Макарович, дело такое, — сказала доктор, выходя из-за стола. — Что вы скажете, если мы поработаем ночью?
Она остановилась против Бобришина, и он увидел: доктор стройна, подтянута, обратил внимание на ее сапоги. Хотел встать, но она удержала его:
— Сидите, сидите. Я главный врач вашей участковой больницы… Сурнина Надежда Игнатьевна. Только что начинаю. И, как вы думаете, правильно начинаю? Хочу объехать все деревни, осмотреть каждого, да, каждого — от младенца до старика. Вот…
Ее прервала Манефа, попросила разрешения выйти, пока больных нет. Надя кивнула, отпуская ее, и продолжала:
— Вот… Начала с вас. — Она выжидательно смотрела на Бобришина. «Какое лицо жесткое… — успела подумать она. — И чем-то знакомое…» Бобришин поднял взгляд, глаза их встретились. «Жалеет меня, — подумала она, поняв выражение его глаз. — Странно, я уже видела когда-то этот взгляд. Он тогда тоже жалел меня…»
Бобришин энергично встал, будто отдохнул за эти короткие минуты. Левая рука его опять привычно нашла свое место, повиснув вдоль туловища.