— Сколько же вас в больнице?
— Врачей? Пока что одна.
— Значит, приемы каждый день. Хозяйство, отделения. В район, область съездить… На сколько же это лет вам хватит?
— Лет? Не считала. Но знаю, что это должно быть каждый день. Мысль вы мою поняли? А вы, Кирилл Макарович, с чего бы начали на моем месте?
— Не знаю, честно говорю, — признался он. — Вы разрешите взять бумаги?
— Да, да, конечно…
Бобришин выдвинул ящик стола, достал какие-то бумаги, положил на шкаф. Надя не отступала и, вроде чуть сердясь на него, спросила: с чего он начинал, когда стал председателем?
— С чего? Весна шла. Сев приступал. Семян — крохи. Лошади подвязаны на холсты. Знаете, на ногах не стояли, их подвешивали… Сорок второй…
— Но вы знали, где что сеять?
— В том-то и дело — не знал. Севообороты все к чертям порушены. К тому времени колхоз укрупнили, какие где земли — для меня темный лес.
— Вот и для меня темный… И если бы я не приехала сегодня к вам, я долго, очень долго не узнала бы, в каком ужасном состоянии дети. И, наверно, не только у вас. Как это могли допустить? Дистрофия или ее последствия…
Бобришин резко повернулся к ней, спросил в упор:
— Вы что, доктор, меня укоряете?
— Укоряю!
— Вы что, забыли?
— Не забыла. Но я знаю, как на войне и в госпиталях думали о каждом солдате.
— И мы думали о солдатах… — Бобришин помолчал. — Ладно, не будем об этом, Что нужно для детей?
— Питание. А лечение я беру на себя.
— Пи-та-ние… — протянул он. — Легко сказать… А где взять? — Он отошел к окну, потрогал запыленные листья герани, открыл створки.
— Создайте фонд для детей.
— Фонд! Урожай уже учтен, на корню, так называемый биологический. А вырастет, надо будет отдать. Да вы ведь и понимаете: фашистов побили, так неужто победители не смогут купить в магазине буханку? Без карточек…
«Да, все верно, — подумала Надя. — Все, все! Так и в войну жили, самоотрекаясь. Но за детей никого нельзя простить».
— Так неужто будем все смотреть и молчать? Сложим руки и… — Надя не находила слов.
Он стоял перед окном, за которым угасал летний вечер. Шло стадо с выгона, мычали коровы. Наносило запахом свежего навоза и молока.
— Сена́ нынче хорошие, скота поприбавим. Молоко будет… Ясли бы, детский садик сделать, тогда бы и фонды можно отвоевать. Но денег нет.
— Но неужели ничего нельзя сделать?
— Подумаем… — Он повернулся, и в глазах его она не увидела прежней жалости к ней. И, словно обрадовавшись открытию, он сказал: — А выходит, правильно начинаете… Дошло до меня.
— Спасибо! — Так ждала она именно этих слов, как будто они снимали все ее сомнения и разрешали все. — А теперь покажите руку. Не могу ли быть полезной? Возьму долечу…
— Я свою норму в госпиталях отлежал, доктор, — вздохнул Бобришин. — До конца жизни.
— Давайте, давайте. Покажите пример. Чтобы за вами все пошли к нам. Весь колхоз. Ну-ну, снимайте гимнастерку.
Левая рука у Бобришина висела и была короче, она высохла, и вид у нее был жалкий. Большая мышца плеча почти начисто отсутствовала. Ложный локтевой сустав. Надя отшатнулась: рука ей была знакома. Она видела это сама или читала описание чьей-то операции? Но чьей? Нет, не может быть, Так не бывает… Нет, нет…
— Что с вами? Не нравится моя рука? Она мне самому не нравится, да что поделаешь. Одна молоденькая докторша чуть было совсем не отхватила.
«Одна молоденькая… Это я…»
— Под Москвой? — спросила она, все еще не веря себе.
— Да, в сорок первом.
— Значит, кости не срослись? А я думала, срастутся. Можно бы обломки поставить под удобным углом.
Теперь отшатнулся уже Бобришин.
— Так это были вы? Вы меня узнали?
— Нет, я узнала руку… Хотя что-то знакомое в лице и глазах показалось мне. Вы тогда смотрели на меня почему-то с жалостью.
Ей вспомнился тот день, и эта рука, и ожившие сосуды, когда сняли жгут, и потеплевшая кисть, и могучий ток крови по артерии, и удаление разбитого сустава. И разговор с командующим фронтом. Она тогда так устала, что Жогин вынужден был помочь ей закончить операцию. «Жогин, Жогин… Как все было хорошо, когда ты был рядом, и как скоро все поломалось», — подумала она и, чтобы отвлечься от воспоминаний, спросила:
— А потом-то как было?
— Потом… Еще пять раз хотели ампутировать, но в память о вас я не дал.
— Да, в таком виде она мешает.
— Своя все же. Нет, не дам, пусть умирает со мной вместе.
Надя успокоила: можно срастить кости, и не будет ложного сустава. Станет удобнее и безболезненнее.
— Доживу так… — упрямо сказал Бобришин. — Одеваться?
— Одевайтесь. Но меня навестите. И не откладывайте. Буду рада, как родному, поверьте. Мне так дорого стоила та операция… Очень дорого.
Бобришин оделся, взял со шкафа фуражку и бумаги и, направившись к выходу, спросил:
— Так вы всерьез еще работать собираетесь? Тогда я людей поагитирую, чтобы поскорее к вам пришли. Завтра — горячий день. — Он хотел было уйти, но в дверях обернулся, спросил, какое у доктора к нему еще дело. — А вот у меня есть. — Он виновато улыбнулся. — Подумал, вдруг вам понадобится…
— Что же? — удивилась Надя.
— Не что, а кто! — многозначительно сказал он. — Щенка у меня не возьмете?
— Щенка? — Надя удивилась еще больше. Смеется он, что ли?
— Один щенок у меня остался. Такой славный. Мать — верная собака. Чистой породы. Лайка. Четверо было. Троих взяли, а этого хоть в омут. А? Я его вам с удовольствием подарю в память о том годе. Люблю собак.
Надя засмеялась и смеялась долго, по-детски всхлипывая. Может, это от длительного внутреннего напряжения, получившего наконец разрядку, может, просто радовалась его открытости и бесхитростности.
— Ладно, возьму, — проговорила она, хотя и не знала, зачем ей собака, да еще такая маленькая. — Как хоть звать-то?
Бобришин с явным облегчением сказал:
— Спасибо, доктор! Ребята прозвали Варягом. Имя можете придумать, какое хотите. Еще привыкнет. — И, видя недоверие на лице врача, Бобришин с горячей искренностью произнес: — Вы в самом деле выручили меня. И мне хотелось сделать для вас что-то приятное. Поверьте, пригодится. В поездках, в походах… Все же не одна… Так я вас слушаю.
Вернулся к столу, сел.
Она говорила о рентгене, без которого нельзя работать, об электричестве, о мельнице, где можно поставить генератор, с каждым мигом все больше ужасаясь тому, что за скоропалительностью и невразумительностью ее речи он не почувствует всей серьезности просьбы, и попыталась что-то объяснить ему, но он остановил: «Я все понял». Минуту сидел задумавшись, прижав к груди больную руку. Заговорил печально:
— Ох, как жаль, Надежда Игнатьевна, мельничонка та на износ работает. Потребителей мало. Раньше село обслуживала, а сейчас муку из города привозят. Вот и ждем, когда сама по себе та мельничка умрет.
— Умрет?
— Ну да. Вешняя вода снесет, а восстанавливать ее нас уж никто не понудит. Чем скорее умрет, тем лучше.
— А как же мы? — вырвалось у Нади, как будто получилось так, что это он, Кирилл Макарович, лишает больницу и света и рентгена, который по такому случайному счастью достается им.
— Как же вы? До сих пор молились богу, чтобы ее поскорее снесло, а теперь будем просить обратного? Поможет ли это? — Он улыбнулся, встал, больная рука опять повисла вдоль тела плетью. — Не знаю, что там будет с мельницей, только о рентгене пока никому. Мигунов узнает — уведет в Великорецк или на крайний случай в Пыжи. Поглядеть не успеете. — И восхитился: — Вот мельница сработана: затворы по весне не убираем, весь напор принимает, а стоит! — Помолчал. — Не хочется вам отказывать. И рентген, понимаю, не столько вам, сколько нам нужен. Так что посоветуюсь… А вы пока работайте.
Работали они за полночь. Небо на востоке начинало робко бледнеть, когда ушел последний пациент. С реки потянуло сыростью. Надя поежилась, предложила:
— Пошли к Дарье на сеновал. Свежее сено! Я видела в окно, она свалила высоченный воз.
— Пойдем… — Манефа потянулась. — Ох и вздремнем минуток триста…
— Нет, нет! К десяти, не позже, надо быть дома.
— Опять как в войну…
— А что, плохо поработали? Всласть!
Они вышли из конторы. В туманной неподвижной тишине спит деревня. Лишь где-то за пойменными лугами, в полях, ровно, на одной ноте поет тракторный мотор.
Манефа представила, как Гриша нетерпеливо оглядывается на деревню и замечает, что свет в конторе погас. Чего доброго, бросит трактор, прибежит. Хоть бы лечь спать где-нибудь отдельно от главного врача.
Злой Гриша, грубиян. Любит тяжелой, ревнивой любовью. Безрадостна для Манефы его любовь. Свела их судьба в сельском клубе на кинокартине «Актриса». Манефе картина понравилась, а Гриша весь вечер плевался и всячески поносил женщин.
Утром Бобришин ждал Надю в конторе.
— Ну что же, доктор, доставайте генератор и провода, А собачка вон, под лавкой. Скулит, слышите? Забирайте!
— Ах ты, мой курносый! — обрадовалась щенку Манефа. — Бутузик ты маленький. Ах ты серый!
Так Серым его и окрестили.
Лиза Скочилова загоняла своих непослушных ребятишек на обед, когда из леса вышел мужчина в военном, без погон, с самодельной вересковой палкой в левой руке и с полевой сумкой — в правой. И хотя он, опираясь на палку, заметно хромал, во всей его фигуре чувствовалась командирская строевая выправка. На его худощавом лице блестели темно-синие узкого разреза глаза, с любопытством рассматривающие лесной город, неожиданно вставший перед ним. Непокрытые светло-русые волосы его были спутаны и свисали на лоб. Он постоял минуту и направился к дому Скочиловых. Тем временем Лиза силком затолкала дочь Катю и сына Ваню в двери и из любопытства задержалась, чтобы узнать, откуда и куда следует этот, по всему видно, бывший офицер. «На перевязку», — догадалась она и ступила на крыльцо.
В это время Кедров и окликнул ее. Подойдя, спросил, как пройти к главному врачу. Голос у него чистый. Звук «о» такой круглый и большой.