Наследство — страница 27 из 89

— Так какое же?

— Недотрога!

— Почему? Вот странно! — искренне удивилась Надя.

Кедров помолчал, положил ногу на ногу — раненая голень отекала, ее ломило — и рассказал осторожно, на этот раз действительно боясь обидеть, о растении, которое называется недотрогой. Прикоснись к нему — цветок закроется.

— Ребята говаривали: лучше вам не признаваться в чувствах. Замкнетесь, возненавидите. Верно это?

Надя вздохнула и погрустнела сразу.

— Эх, Дмитрий Степанович, дорогой капитан… — Она глубоко, сожалеюще вздохнула. — Да кто в нас, госпитальных, не влюблялся? Сколько месяцев, а то и лет женщину вблизи не видели. А тут еще руки все время его касаются, в глазах видит участие. Ведь так?

«Урок для меня. Сразу все поставила на место», — подумал Кедров и не ответил. А Надя вроде и не заметила этой заминки, спросила о матери. Узнав, что жива, потребовала рассказать о симптомах болезни, как чувствует себя сейчас. Слушая, то и дело произносила: «Пережить такое горе… Такое потрясение… Ваш приезд спас ее… Странная улыбка… Пока что за пределами медицины… Наука не знает…»

Вставая, она сказала:

— Ну что ж, вы меня обрадовали, Дмитрий Степанович. Пишут многие — приехал первый. Лиза мне доложила… Через час я хотела бы посмотреть вашу ногу.

Как перекоротать этот час? Лучше или хуже то, что он не сказал, не мог сказать о цели своего приезда? Где же главное из того, что он увидел и услышал? Услышал: «Да кто в нас, госпитальных, не влюблялся?» Значит, и его любовь она взвешивает на этих же весах! Но ведь сказала же: «Пишут многие — приехал первый…» А что увидел? Встрече вроде обрадовалась. Разговор о чувствах? Погрустнела… Вздох тяжелый, вздох невозвратной потери. И это искреннее удивление прозвищу… Значит, она не считает себя такой. И на самом деле душа ее закрыта наглухо, как и раньше. Или что-то все же изменилось в ней? Да, изменилось. Лицо загорело, смягчились его черты. Проступило то, что называется женственностью — не понятая никем женская тайна. А военная форма, эта рабочая одежда солдата и маршала… Не огрубляет ли она ее? Не противоречит ли тому новому, что появилось в ее лице? Нисколько! Она как бы подчеркивает это новое. И эта прическа идет ей — короткая стрижка. И белая прядь даже. Из серых обеспокоенных глаз ушло постоянное напряжение.

Кедров шел лесом. Уже знакомые ему тропинки, деревья и кусты: в лесу память не надо подстегивать, она сама выбирает, что оставить и чем пренебречь. У него уже есть тут три знакомых гнезда, за которыми можно понаблюдать, три открытых им птичьих дома, где свершается таинство продолжения жизни. Одно гнездо он нашел неподалеку от конюшни, на кусте жимолости. Утром он видел четыре серых комочка. Птенцы высовывались из гнезда, оглядывали незнакомый, пугающий и манящий зеленый мир. Они уже не были теми желторотиками, которые только и знают, что выпрашивать пищу. «Скоро слетят», — подумал тогда Дмитрий, следя, как чечевица села на гнездо; она, казалось, пыталась растолкать своих глупышей, но ни один из них не захотел покинуть теплого места. Прилетел отец с пищей в клюве. Он стал летать вокруг гнезда, садился то выше, то ниже, тревожно и призывно кричал, вызывая свое чадо. Но чадо лишь пищало в ответ.

Гнездо опустело. Пух и травинки в лотке уже остыли. Дмитрий потрогал их рукой. Постоял над пустым гнездом с досадным чувствам несбывшейся надежды. Сквозь кусты волчьей ягоды пробрался к высокому берегу реки. Сел на жесткий сухой мох. Внизу шумела вода, горным потоком срываясь с наливных колес мельницы. Круглая голубая чаша подмельничного омута в зеленых берегах ивы и ольхи. Разве не восполнит несостоявшаяся встреча то, что он открыл тут за эти два дня? Никто не отберет у него ни этой мельницы, ни старицы выше нее по течению, ни порушенной Вороньей запруды, ни осушенных болот у Бобришина Угора, ни вырубок под селом Ковши. Все как будто специально сделано для него — ландшафт, где на каких-то двадцати километрах при длительном и умном наблюдении можно открыть то, что еще никто не знает. Но зачем все это, если встреча, которой он хотел, не состоялась?

«А на что ты надеялся? — возразил он себе. — Ждал, тебе откроются объятья?.. По какому случаю, скажи на милость?»

Все же то, что он нашел на реке, обрадовало его.

Через час он был в перевязочной. Его встретила девушка с высоким бюстом и красивым лицом, на котором сияли крупные голубые глаза. Золотистая прядь волос выбивалась из-под белой косынки. Это была Манефа.

Он прошел к топчану. Ни о чем не спрашивая, снял сапоги, закатал специально распоротую брючину, лег. Манефа разрезала заскорузлый бинт, стала разматывать. Еще не отвыкший от строгости госпитальных порядков, Дмитрий лежал молча, прикрыв глаза. Вдруг услышал низкий грудной голос:

— Вы, Дмитрий Степанович, приехали к нашей Наде? Верно? Вы ее любите?

Он раскрыл глаза. Лицо девушки было серьезным.

— А как вы думаете? — в свою очередь спросил он, не решаясь сказать правду.

— Думаю, что да. Она очень взволнована.

— Почему?

— Может, боится вас. Может, стоит перед выбором. А может, теряет что-то дорогое… — Она размотала бинт, покачала головой, бросила в ванночку. — Что поделать? Любит Жогина и все еще ждет. Знаете, это ее муж.

«Любит Жогина… — вспомнил он слова Андрея. — Надо, чтобы отошла от него». Он закрыл глаза, забыв на время, где он находится. Неожиданно раздавшийся глухой голос вернул его к действительности.

— Выделение обильное, с кровью. Вы много ходили?

— Да, — сказал он, открыв глаза, и увидел Надю: склоненное над ним лицо, встревоженные глаза под прямыми, резко очерченными бровями.

— Процесс осложнился, — сказала она, не глядя на него. — Нужен щадящий режим. Потом — рентген. И к сожалению, радикальное вмешательство. Опять госпиталь! Я так считаю.

Он почувствовал, как она зондировала свищ, обследовала область ранения, и не глядел на нее. То, чего он боялся, во что еще не верил, случилось, яснее и некуда: областной госпиталь. Направление она даст… Отошлет подальше. На этом все и кончится.

Надя села на табурет, знакомо откинула голову в белой шапочке хирурга, закрыла глаза, будто от страшной усталости. Позвала Манефу, распорядилась приготовить мазь Вишневского и добавила, что перевязку сделает сама. А когда Манефа ушла, Надя, плеснув на рану перекиси водорода, стала промокать тампоном, надавливая раз от разу все сильнее и сильнее. Спросила, как это было много раз:

— Больно? А здесь? А тут?

От мази Вишневского прошел зуд в ране. Боль унялась. Надя долго бинтовала ногу. Он следил за ее мелькавшей рукой. Из ладони бесконечно струился белый бинт. Она с треском разорвала конец, завязала.

— Ну вот. Одевайтесь.

Он раскатал брючину, надел сапоги. Она заговорила:

— Многое я вспомнила сегодня, Дмитрий Степанович. И госпиталь, и вас всех. И Новоград.

— Я у вас ночевал. Всю ночь проговорил с Андреем…

Надя не удивилась, а лишь нахмурилась: искал ее? Но он рассказал, как это все у него получилось. Улыбнувшись рассеянно, она сказала:

— Трудно жили: без отца, без матери. Брат одно долбил: «Не робей — воробей». Целая философия в этой детской фразе! Да, а ногу вам надо лечить. Своих услуг не предлагаю: мы пока еще очень бедны. Даже нет рентгена. В госпитале вам будет лучше, Я наведаюсь.

«Опять то же! Как будто я еще не понял!» — подумал он. И сказал:

— В юности я наивно полагал: нет любви безответной. Если я люблю, то непременно любят и меня. Не может быть иначе — не естественно, А вот приходится расставаться с заблуждениями.

— Веру надо беречь, — сказала она решительно, как непререкаемую истину.

— Даже если ее разрушила жизнь?

— Да, и тогда. — Она повернулась от окна, ненавидяще посмотрела на Кедрова. — Уж не Андрей ли насоветовал вам приехать ко мне?

— Я приехал сюда на его паровозе. Но вернуться в Новоград осмелился сам. Не мог не вернуться, если что-то оставил. Должен был пройти через все это.

— Через что?

— Через нелюбовь.

— Ах, Дмитрий, Дмитрий. Какой вы еще ребенок! Где вы ночуете?

— У Скочиловых.

— Я занесу направление, а утром провожу…

— Спасибо! Я уеду рано. А места ваши мне нравятся, удивительные места. Они близки мне, и я не знаю, как расстанусь с ними. Не хочу расставаться! Все это мне нужно. Я ждал и искал.

Кедров вернулся к Скочиловым. Вася-Казак сидел с сыном Ваней на скамейке. Мальчик, завидев Кедрова, что-то стал шептать отцу на ухо. Катя беловолосым одуванчиком вертелась перед ними на тонких ножках. На миг она остановилась и вдруг бросилась навстречу Кедрову, схватила его за руку, потащила к скамейке.

— Пап, попроси дядю, пап! — стала канючить она.

Вася, держа сына на своей единственной руке, встал. Заговорил просительно:

— Проходу от них нет, товарищ капитан: посвисти да посвисти, то по-соловьиному, то по-скворчиному. Да неужто я умею? — Осекся, спросил: — Что-то вы не в духе? Иль с ногой нелады?

— Нелады, — сказал Дмитрий. — Доктор недовольна. Направляет в областной госпиталь.

— Дела! — И на ребят: — Кыш, дяде не до вас.

Кедров вдруг рассмеялся — до того странным показалось ему то, что вчера он развлекал детей, подражая птичьим голосам, а сейчас не пискнул бы и воробьем, — все куда-то делось, будто и не бывало, Он вспомнил пустое гнездо, в котором еще утром была жизнь. Или, может, тех птенцов не было? Нет, были, не сошел же он с ума…

И тут он подумал, что Надя совсем не знает его, ничего о нем не знает. Ни о том потрясении, которое он испытал впервые, когда увидел ее глаза над марлевой повязкой, большие серые глаза, озабоченно-пристальные, глядящие не на него, а как бы в него, — он лежал тогда на операционном столе. Не знает она и того, как он страдал, ожидая возвращения майора Анисимова с «поддежуривания» (ох уж это словечко, хуже не придумаешь). Не знает и того, как он вздрагивал от чуточного прикосновения к нему ее пальцев. А ту встречу у госпиталя весенним утром она, наверно, вовсе не помнит. И никогда теперь не узнает, как он не опал ночами в далеких Коровьих Лужках. Но если не знает, не помнит, то почему у нее сегодня были такие ясные, распахнутые глаза, какие бывают лишь тогда, когда человек обрадован…