Наследство — страница 32 из 89

— А, это ты, доктор Гоги? — спросил Сунцов, делая шаг вперед и в слепой ярости перестав различать его. Но Гоги вытянул руку ему навстречу и наткнулся на маслянистый ватник, принял его за скользкую от сырости стену, попробовал на нее опереться. Стена качнулась, и Гоги едва устоял на ногах.

— Выйдем на свет! — приказал Сунцов, окончательно трезвея.

— В какую сторону? — спросил Гоги.

— Поворачивай, я пойду за тобой.

— А разве нам не разойтись?

— Нет, — сказал Сунцов. — Не разойтись.

Гоги повернулся и, нащупывая рукой холодную мокрую стену, неслышно пошел к выходу. Тем концом труба выходила к лесу, тень лежала на входе, и Гоги казалось, что он уходит куда-то под землю. А позади грохали сапоги и слышалось тяжелое дыхание человека, которого он не знал, но который по какому-то праву командует им.

Гоги вышел из трубы, встал рядом, пропуская выходящего человека и готовый снова скрыться в трубе, — ему казалось, что по ту сторону Манефа уже ждет его.

— Поговорим? — спросил мужчина в грязном ватнике в в кепке с маленьким козырьком. Он стоял в речке, и вокруг его кирзовых сапог, омывая их, как голыши, текла вода.

— О чем? — спросил Гоги, все еще ничего не понимая.

— Как о чем? О Манефе.

— О Манефе?

— Да. Ну что ты, как болван, ничего не можешь понять! А еще доктор… Я люблю Манефу, а ты приехал, такой чистенький, духами от тебя пахнет, и отбил ее.

— Отбил?

— Отбил. — Сунцов вышел из воды. — Перехватил, увлек. Не понимаешь, что ли?

— Я ее люблю. Я не отбивал. Она любит меня.

— После того, что у нас было, она не может тебя любить.

Гоги помолчал. Он только сейчас понял, что ему грозило там, в трубе, и лицо его побледнело. Но сейчас речь шла не о нем, хотя он и чувствовал противную слабость во всем теле и зубы неприятно стучали, как бывает в сильной лихорадке, сейчас речь шла о Манефе. И он сказал:

— Я не знаю, что у вас было, и не хочу знать. А если вы еще скажете такое о Манэфе, — на этот раз от волнения он назвал ее имя на прежний лад, — я буду драться и покажу вам, как оскорблять женщину.

Сунцов с интересом взглянул на него и вышел из воды. Там, где он стоял, на дне остались глубокие вмятины от его сапог, но вода скоро смыла следы.

— Щенок! — бросил Сунцов и сплюнул. — Пошли в лес. Там хватит места подраться. Ну? — прикрикнул он, видя, что Гоги замешкался.

Гоги покорно пошел. Сунцов видел, как у него дрожат руки, но жалости к нему не было — сам бросил вызов. На что рассчитывает? Лезгиночку танцевать на носочках — это он, должно быть, мастак. С бабским характером и трусливой душой хочет себя показать благородным человеком. Ишь ты, драться буду… Давай подеремся.

Они поднялись из ложбины на взгорок, отошли в сторону от тропы. На некошеной поляне чернели стручки гусиного гороха, лиловели звезды колокольчиков, розовела лесная гвоздика. Сунцов сбросил ватник, и он крылато распластался на траве, весь в бурых пятнах мазута, прожженный на спине и полах, а подкладка у него была чиста и даже свежа.

— Я вас убью! — сказал Гоги и пошел на Сунцова. Сунцов хрипло засмеялся и, набычившись, стал ждать его. Глаза щурились в злой усмешке.

Чем ближе подходил к противнику Гоги, тем сильнее ему хотелось вырасти, сравняться с Сунцовым, прямо, а не снизу взглянуть ему в лицо. Последние шаги он сделал на носках, будто готовился к танцу на траве. И вот всего два шага отделяют его от Сунцова. Еще два шага, и это отвратительное лицо вспыхнет от его удара огнем стыда и позора. Но тут Гоги спотыкается о невидимый в траве пень, не удерживается и летит к ногам Сунцова, к его кирзовым сапогам.

— Ну, ты брось эти приемчики, доктор! — Сунцов отступил, жесткой хваткой взял доктора за воротник, поднял, поставил перед собой. — Что дальше?

— А вот… — Гоги размахнулся, но Сунцов схватил его руку, потянул к себе. Он, конечно, был намного сильнее доктора и мог бы с ним сделать все, что угодно, но, взглянув в его чистенькое худое лицо и выругавшись, неожиданно положил на него тяжелую, бурую от мазута руку, сжал пальцы, чувствуя, как оно вроде бы потекло между ними. Зачем это сделал, он не ответил бы и себе. Просто не мог видеть это лицо, которое наверняка целовала Манефа…

Удар под ложечку был неожиданен, несильный удар когда-то боксировавшего в школьные годы мальчика, но у Сунцова тотчас перехватило дыхание и, подгибая колени, разжимая пальцы на лице доктора, он стал падать на траву, вперед головой. Растерявшийся от такого поворота событий, доктор плюхнулся перед ним на колени, теперь уже по профессиональной потребности, схватил тяжелую руку тракториста, стал отыскивать пульс, громко считая, будто судья на ринге:

— Раз, два, три…

4

Из райздрава Наде сообщили, что в больницу направляют врача Семиградова Антона Васильевича. Да, неплохой врач, воевал. Хирург. «Что ж, уживемся!» Жена санитарка, познакомились на фронте. Тоже хорошо: семья, бегать с места на место не будет. Сразу две вакансии закрываются. Был главным врачом в Пыжанской больнице… Ну и что, не всем охота возиться с хозяйством.

Семиградов приехал с женой, со всем своим имуществом, без разведки и пристрелки: знал Теплодворье или выбора другого не оставалось? Какая в том разница? Это был мужчина двадцати семи лет, с приятным лицом, розовые щеки его блестели. Голубые глаза, в меру строгие и в меру улыбчивые, показались Наде умными. Только слишком быстро меняли они выражение, что не могло не насторожить. Хотя это и кольнуло сердце, но опять же она не увидела тут ничего особенного — люди родятся не на одну колодку.

И все же одно в нем смущало ее: у врача были укорочены ключицы, потому спина и грудь казались детскими, а маленькие ручки едва доходили до бедер. Она не могла равнодушно смотреть, как локотки его расхлябанно крутились где-то под мышками. Наверняка из двойняшек или даже тройняшек, недоразвит. Почему взялся за хирургию, где нужны руки Пирогова, Джанелидзе, Бурденко, Юдина, Жогина? Однако бог с ним и с его руками. Есть диплом, знания, даже опыт. Что же еще?

Жена Антона Васильевича Глафира, миловидная, аккуратного сложения женщина лет двадцати двух, сразу же пришлась по душе Наде своей расторопностью, неприхотливостью — она легко возилась с чемоданами и тюками, то и дело успокаивала мужа: «Антоша, не расстраивайся», хотя Антоша и не думал расстраиваться, а, наоборот, почему-то расстраивалась она. И за этим «Антоша, не расстраивайся» Надя видела заботливость, которая вырабатывалась с годами у военных санитарок. Они всегда успокаивали раненых: «Все хорошо, миленький, ножка заживет, ручка болеть перестанет, головка поправится. Зубки? Что зубки, ты и без них красавец». Наверно, все это она теперь перенесла на своего мужа и вот квохчет над ним, а он радуется и терпит. И лишь глаза ее опять же смутили Надю: как только они отвлекались от мужа, начинали грустить.

Надя оставила супругам свою квартиру, уже приведенную в порядок после Михаила Клавдиевича. Что ж, поживет с Манефой, хотя и стесняет девчонку, но, может, это и к лучшему — меньше трепотни вокруг ее имени. А то Манефа да Манефа, того увлекла, того завлекла…

Утром пригласила к себе Антона Васильевича и, усадив, хотела порасспросить о прежней работе, ее особенностях. Пыжанская больница почти что рядом, условия одинаковые.

— Как-нибудь потом, Надежда Игнатьевна, — отговорился Семиградов, и она увидела, как в глазах его сверкнули блики света, делая их красивыми и в то же время жестковатыми. — Мне бы хотелось договориться о разделении, так сказать, труда, ну, о нашей специализации, что ли. Жаль, что оба мы с вами хирурги.

— А что жалеть? — удивилась Надя, стараясь понять, что же кроется за этими бликами в его глазах. — Нас уже двое, скоро будет третий. Уже сила. Вот тогда заживем! А работы тут всякой по горло.

— Ну я-то как-нибудь знаю, Надежда Игнатьевна…

Что-то не нравилось Наде в его тоне, в скрытой настороженности и обиде, но она всячески сдерживала себя, стараясь показать свое дружелюбие.

— Вашему опыту я и радуюсь, — сказала она, чувствуя, как в душе поднимается тяжелое, неприятное чувство: «И чего он надулся, вот право?» Она подавила в себе и это чувство, зная, как трудно будет с ним справиться, если дать ему окрепнуть. Раз возненавидела человека, вряд ли когда-нибудь она полюбит его. Такова уж их сурнинская порода. А уж если к кому прикипит душа… И, продолжая мысль, прерванную молчанием, заговорила:

— Надеюсь, вы будете мне помогать, делиться опытом? Я не спрашиваю, почему вы ушли из Пыжанской больницы с должности главного врача, это, в конце концов, ваше, а не мое дело…

Антон Васильевич никак не ответил на ее призыв к откровенному разговору, а прервал ее, спросив: кто будет тем, третьим коллегой?

Надя и на этот раз сдержала себя, как бы не заметив его бестактности, и сообщила, что недавно ездила в Новоград. Уговорила хорошего терапевта Анастасию Федоровну Колеватову, инспектора облздравотдела, приехать на работу в Теплые Дворики.

— Правда, она уже не молода, но мы ведь будем ее беречь.

— А-а! Канцеляристка! Наверно, уже забыла, что такое грудная жаба… — возмутился Семиградов.

— Нет! — резче, чем хотелось бы, ответила Надя. — Повторяю: она хороший врач. В облздрав пришла из нашего госпиталя. Командировки оказались ей не по возрасту. Да она и по психологии врач-лечебник.

— А у нас разве не будет разъездов? — ощетинился Антон Васильевич. — Мы не можем за нее работать. Да еще при ваших замыслах объять необъятное.

«Наслышан! И все ставит с ног на голову», — подумала Надя и уже заикнулась, чтобы оборвать Антона Васильевича, раз и навсегда поставить на место, но остановила себя: «Глуп или вреден? Глуп — неисправимо, но если вреден? А это почти то же, что и глуп».

— Не разгадаю я вас никак, Антон Васильевич: не понимаете вы или не хотите понять?

Антон Васильевич грустно улыбнулся, встал, поправил галстук, локти его коротких рук двигались у самого подбородка. Надя невольно представила, как он принимает роды, и ужаснулась: такими-то ручками!