В этот день Андрея, обычно уравновешенного и чуть насмешливого, раздражал всякий пустяк. Утром приехала Надя, и они, что называется, крупно поговорили. Из-за Кедрова.
«Ты опять вмешиваешься в мои личные дела?» — чуть ли не с порога бросила она в своей привычной манере. Андрею, конечно, отступать было некуда, но попробовал схитрить: «Не понял, доложи яснее». «Ну ладно, не прикидывайся. Привез Кедрова…» Брат все еще старался удержаться: «Так ведь ты его не долечила? Кто сожалел об этом?» «Нет, ты неисправим. Я тебя прошу… И почему ты взял это за правило? Я что, маленькая?» — «Для меня ты всегда младшая сестра. И мне больно смотреть на твою маяту. Я тебе, кажется, уже говорил об этом». — «А что, лучше маяться, как вы с Фросей?» Брата это задело, и он, отбросив бритву и зажав ладонью порез на щеке, сказал жестко: «На этот раз я тебе напомню: оставь сие нам… Скажи, где и что с Кедровым? Его вещи лежат у нас, и он ничего не взял, кроле полевой сумки». «Я его направила в госпиталь. Ему нужна операция». — «Позвони, будь добра, и узнай, что из вещей нужно ему принести. Вечером я буду свободен». — «Почему ты должен его опекать?» Андрей обозлился: «Почему, почему! Да мы…» И он кратко рассказал о встрече с Кедровым зимой сорок первого.
Телефон стоял в коридоре (без него машинистам как без рук). Через узловой коммутатор Надя едва прорвалась в город. В госпиталь Кедров не поступал. Не был он там и на консультации.
Надя резко бросила трубку и с вызовом взглянула на брата: «Что я уже (или опять) отвечаю за него?»
— Об этом суди сама, — сказал Андрей и, надев форменную фуражку, вышел, бросив: — Весь день буду на совещании…
Андрей злился на сестру. И не потому, что ему нравится Кедров, а она равнодушна к нему. Силой милому не быть, это уж всем известно. Но, черт возьми, о чем она думает? Неужто радует ее жизнь бобылки?
Терзался Сурнин, сидя в зале. На какое-то время забывал и о Кедрове и о сестре, в конце концов каждый, если захочет, найдет себе счастье. В эти минуты он думал о том, что и как он скажет, и, чем настойчивей думал, подыскивая новые, более сильные выражения, тем чаще непонятное волнение расстраивало его мысли. Странное дело: он обращался к прошлому. Графики пересмотрены? Да! Диспетчерская служба подтянута? Да! Началась борьба за каждую минуту, и теперь ее не остановишь. Но разве дело выступать с похвальбой? А что он придумал на будущее? Скоростные маршруты? Да не он это придумал, они идут еще с войны. Только тогда они назывались литерными: все стояли, один летел по зеленой улице. А теперь-то так, что ли, должно быть? Нет, не так. А как же?
Андрей не знал как и потому подал в президиум записку, отказываясь от слова. Осторожно пробрался между рядами, вышел и спустился в курилку.
Не успел Андрей закурить, как услышал высокий голос Петра Петровича Коноплина (он, конечно, был тут):
— Цепляйся к нам, Андрей Игнатьевич! Ну что, сказал свое заветное?
— Без меня есть кому, — огрызнулся Сурнин. Коноплин насторожился:
— Значит, в цель не попал, а такой меткий стрелок! В докладе так и сяк тебя повертывают: «Сурнин да Андрей Игнатьевич».
— Время идет, Петр Петрович… — непонятно проговорил Сурнин.
— Да что время? После прошлой ассамблеи всего месяц прошел. Месяц — тьфу! Время пустяшное.
— Пустяшное? А что же после этого месяца я твое фото на Доске почета не увидел?
— Фотограф не успел карточку напечатать…
— То-то и оно! А говоришь — пустяшное…
— Иным везет, в сорочках родились, — посетовал Коноплин. — А я как ни выйду в рейс, хоть криком кричи: там за водой простоял, там угольный кран оказался не под парами, то путя какой-то лешак займет.
— Бедному Ванюшке и в каше камушки…
— А у тебя, Игнатьич, не случается? Или тебе, как стахановцу, везде зеленая улица? Другие пусть ворон считают, а ты — как на крыльях?
Сурнин быстро повернулся к Петру Петровичу, остановил на его лице удивленный взгляд.
— Ты это по злобе и зависти наговорил или от углубления в идею?
— Значит, ты не веришь, что я могу углубиться? — Коноплин качнул кудлатой головой на длинной шее.
— Ну ладно. Как бы там ни было, но ты попал в точку, — одобрительно проговорил Сурнин. — Вспомни, из чего складывается производительность локомотива?
Коноплин взъерошился: что он, какой-нибудь помощник, неуч, чтобы отвечать на такие вопросы?
— Тогда я тебе напомню, послушай: в первую голову вес поезда и среднесуточный пробег паровоза. Не забудь про скорость и резервный пробег локомотива. Ну вот… В этой упряжке «четыре цугом» вес поезда тянет сорок процентов. А техническая скорость на участке, то есть наша главная скорость? Она до тридцати процентов не достает. — Коноплин на эти слова недоверчиво махнул рукой, но Андрей остановил его. — Да не сам я это сочинил: данные по вашему отделению смотрел. Я еще тогда подумал, когда на парткоме обсуждали: что-то все скорость да скорость! Я за нее ратую, и другие ухватились, как черт за писаную торбу… Мысль тогда вспыхнула и погасла. Может, потому погасла, что очень уж хотелось старые графики движения свалить, А теперь думаю: если мы на больших скоростях будем воздух возить? Идешь ты на большом ходу, а за тобой болтается неполновесный и неполносоставный поезд, какая это радость?
Андрей давно заметил, что сидящий на соседнем диване мужчина с толстой казбечиной в зубах с виду равнодушно пускает кольца дыма, а на самом деле чутко прислушивается к его речи. Он был явно знаком: круглая, коротко стриженная голова на широких плечах, вздернутый нос и крутой подбородок. В голубых глазах усмешинка. По виду вроде бы увалень… Стоп! Тут Андрей вспомнил — это Мирон Шерстенников, корреспондент «Новоградской правды». Однажды полный рейс мотался с ним на паровозе. Тогда Андрей впервые увидел Мирона возле паровоза вместе с секретарем узлового парткома, ему сразу бросилась в глаза какая-то вялость в фигуре журналиста. Но как преобразился он, когда получил разрешение подняться на паровоз: подвигал плечами, как бы разминаясь, и кошкой взлетел по лестнице. В пути постарался отведать всего: постоял и за машиниста, и за помощника, даже за кочегара побросал уголек в солнечно-жаркую топку. Именно за кочегара, а не вместе с ним.
— Ну что? Пододвигайся, что ли, к нашему шалашу, — пригласил Андрей корреспондента, пригласил без особого дружелюбия, хотя ему не за что было недолюбливать Мирона Шерстенникова: его путевые заметки тогда сильно помогли. Вспомнив это, Андрей вдруг подобрел: — Рука у тебя жесткая и счастливая, Мирон.
Шерстенникова читатели газеты больше знали как Мирона. Свои фельетоны-письма, ставшие популярными в народе, он подписывал обычно: «С приветом — ваш Мирон». Так вот и пошло: «Мирон да Мирон».
Корреспондент пересел к машинистам, подвигал плечами, как тогда, и вдруг преобразился — откуда взялась в нем эта подвижность?
— Зря, зря ты, Андрей Игнатьевич, не выступил. Твоя речь была бы гвоздем совещания. Поверь мне! — энергично заговорил Мирон, быстро вскочил, сбегал к пепельнице, стоящей наподобие факела, вернулся, сел.
— Эх, Мирон, если бы мы с тобой, не обдумавши, били в большой колокол, кто бы стал слушать наш звон? — сказал досадливо Андрей. Он впервые пожалел, как это раньше не явилась к нему простая мысль: связать воедино скорость движения с весом поезда. Получился бы, пожалуй, настоящий гвоздь.
— Еще не поздно, Андрей Игнатьевич, — настаивал Мирон. — Я зайду в президиум, объясню: берет, мол, Сурнин свой отказ обратно.
— Слушай, Мирон, как ты не серьезен в жизни и как серьезен в статьях! Два разных Мирона! — опять одернул его Андрей, метко попадая окурком в пепельницу. Достал из кармана смятую пачку, стал вытаскивать папироску, но Мирон опередил его, сунул раскрытый «Казбек». Андрей взял казбечину, Мирон ко времени успел со спичкой. «Ну и ловок! Услужлив!» — неодобрительно подумал Андрей и сказал: — Значит, мы должны заявить: разве мы, наше отделение, бедные родственники? Почему бы не начать нам новое движение машинистов-тяжеловесников? Назовем их так для краткости. Верно, почему бы? А данные, опыт, которые дали бы нам право заявить так, есть у нас? Нет у нас ни данных, ни опыта.
— Так ведь, Андрей Игнатьевич, пожар начинается с искры, дело — со слова. Скажи такое слово!
— Верно, скажи! — вдруг воспылал молчавший до сих пор Коноплин. Он понял, что вот тут, в курилке, на посиделках, могло родиться что-то такое, что согрело бы и его, Петра Петровича. Чего же славу отдавать одному Андрюшке? Дело-то простое.
Андрей зло сплюнул, раздраженно проговорил:
— Где тебя не раскачаешь, дядя Петя, как остывший паровоз, а тут прешь очертя голову. Мирону что, он мало разумеет в нашем деле, ему простительно. А тебе-то? — И к Мирону: — Нет, Мирон, дело начинается не со всякого слова, а с твердого, с непустого. Как бы сказать, чтобы ты понял? Понимаешь, загодя обеспеченного, как паровоз, экипированного и углем, и водой, и смазкой. Тогда он пар нагонит, движение даст. А легкое слово прозвучит и — фьють! Наперед мы должны попробовать сами. Все повороты, подъемы, спуски пробежать. Плечи у дороги испытать. Короткие у нас перегоны, остановок — одна на одной. С остановки нужно силы много, чтобы тяжеловес стронуть. Паровоз, милый, пупок себе сорвет. И уголь нужен, какой пожарче. С вагонников будет большой спрос, с путейцев. — Повернулся к Коноплину: — Так что наш паровоз все хозяйство за собой потянет. Это ты учти, Петр Петрович.
— Ох, Андрей Игнатьевич, готовая же речь у тебя. Подымайся кверху. Ну пошли, что ли?
На миг Андрей заколебался: «А что? Дам идею, пусть начальство двигает. Забегают, засуетятся и сдвинут дело». Он даже качнулся вперед, готовый встать. И мысленно уже следовал по путям от станции Новоград по трем разным направлениям, ощупывая каждый спуск и подъем, каждую кривую и каждый прямой участок, и убеждался в том, что рельеф дороги пригоден для тяжеловесов. «Если с умом, если с толком…» Но тут он вспомнил котловину, в какой стоит станция Зуи, котловину с кривой, где и с недовесом тыркаешься, как проклятый, что уж о полногрузе мечтать? И сказал строго: