— Как здорово! — воскликнула девочка с косичками.
Дмитрий не заметил, как увлекся и стал рассказывать о песенных состязаниях жаворонков — будущих пап, когда они хотят пением доказать свое превосходство. И будущая мама выбирает себе самого голосистого.
Девочке в беретике жаворонок был неинтересен, и она, глядя на Дмитрия все еще робкими глазами, спросила про орлана, широко разметавшего крылья под самым потолком:
— Тут написано: залетел в наш край. А здесь вовсе не его дом, и его убили. Зачем он залетел сюда?
«Доброе сердечко…» — подумал Кедров о девочке.
— Зачем — я не могу сказать, но почему он залетел, могу догадаться, — заговорил Кедров. — Здесь когда-то жили его предки, вот он и залетел. Но его встретили выстрелами, напугали, и он стал блуждать, пока не нашел смерть. На фронте я видал: летят журавли клином, курлычут, что-то говорят по-своему, а немцы по ним из пулеметов. Журавли услышат свист пуль, смешаются и, вместо того чтобы лететь вперед, на свой теплый юг, поворачивают обратно. И кто знает, куда они прилетят.
— Бедные журавлики… Но у нас нет фашистов, кому надо было убивать орлана?
Дмитрий смутился, но девочки вроде и забыли об орлане, стали интересоваться другими птицами.
— А вы, дядечка, военный? — спросила та, что с косичками, но ее перебила другая, шепча:
— Дядечка — капитан…
— Откуда ты знаешь?
— А вот знаю!
Дмитрий усмехнулся:
— Верно, капитан!..
— А вы, дядечка капитан, учитель?
— Случалось. Вел биологию. А так — я орнитолог.
— Орни… толог?
— Да, я изучал жизнь птиц. До войны. Ну и на войне, если приходилось.
Девочки переглянулись и, ничего не сказав более, побежали из зала. Дмитрий услышал, как одна из них, с косичками, все старалась выговорить название его незнакомой профессии, запомнила она только первую часть слова, но тотчас вышла из положения: «Птичник, вот кто он…»
«Птичник… Действительно!»
И представил себя делающим чучела… Он и на самом деле мечтал об этом. Чучела у него получались: умел подсмотреть в птице характерную позу, умел найти пластику. Но…
Упрямость этого «но» сильнее всего почувствовал, пожалуй, именно сейчас. На войне он делал самое важное, самое главное, что тогда ему выпало делать. И какой должна теперь быть та должность, которая хоть как-то уравняла бы его с тем фронтовым капитаном Кедровым? И если он будет тем же капитаном Кедровым, каким был все годы войны, и если он, как и миллионы таких, как он, с такой же беззаветностью будет сражаться на новом фронте, как же они украсят трудом свою Россию! И какой рубеж нового фронта должен занять он? Окольцовывать осенью пролетных птиц, а весной встречать их и потом заниматься обобщениями новых открытий? Мастерить чучела и радоваться, что таких до него еще не было? Не надо это людям сейчас, и ему не надо! А что надо?
Как он хотел возврата в эту новую, вернее, прежнюю свою жизнь, и какой простой ему казалась встреча с ней, и как все усложнилось в самом столкновении старого и нового.
А может, не надо ничего усложнять?
Но почему же он не мог себя представить в роли научного сотрудника музея, чему был так рад еще недавно? И на войне он не мечтал ни о чем другом. Что случилось с ним сейчас? Почему он устыдился самого себя и своей профессии? Может, во всем виноваты его форма и эти три ряда планок? Когда он все это снимет и спрячет в шкаф, не станет ли прежним? Прежним, каким был до войны в Вологде… Была у него любимая работа вот в таком же музее. Были птичьи стаи на озере и в лесах, была научная станция, и он не нуждался ни в чем другом. Как все изменила война…
И тут он подумал о Надежде Игнатьевне, вспомнил ее вишневое платье и вишневые туфли. Расставшись с формой майора медицинской службы, стала ли она другой?
Впрочем, они думают о жизни по-разному. Не стоит искать сравнений.
Рядом с музеем — парк. Еще лежал снег, почернелый и неопрятный, он и не мог быть иным в эту пору. И лишь вокруг стволов лип-вековух темнели ореолы вытаявшей земли да кое-где по аллеям выбугрились из-под ледяной корки асфальтовые дорожки. В едва приметных низинках копилась талая вода, прозрачная, как хрусталь, подзелененная снизу живой прошлогодней травкой. На липах еще по-стрекозиному топорщились не сбитые ветрами и птицами крылатки семян, а перезимовавшие прошлогодние побеги уже закоричневели, и кора их глянцевито заблестела, выдавая начавшуюся работу корней. Как только Дмитрий увидел это и разгадал, сразу же оказался в каком-то другом мире, вошел в тайную тайн природы и почувствовал себя тут своим.
Липы, которые казались издали мертвыми, как бы обугленными на огневых зимних морозах, вдруг ожили перед ним. Могучий ствол в лубяной шубе и множество сучьев уже приняли солнечное тепло, отдали его корням. Оттаяла земля, невидимые насосы погнали влагу все вверх, все вверх, зажигая почки вишневым огнем.
А в лесу сейчас… А в лесу в сумрачной тишине раннего утра вдруг раздается хлопанье тетеревиных крыльев. И снова, и снова… И вот уже полилась песня, ликующая песня весны. А как они красивы, эти косачи, в любовном танце на мерзлой еще земле: хвост веером, крылья распущены в истоме, и подпрыгивают, и поют, и поют. А когда начинает светлеть небо, ток в самом разгаре — косачи сшибаются в яростной драке…
Дмитрий зажмурил глаза, до того ясным было видение.
Днем в лесу голубые тени на снегу. Снег подтаивает и не держит лыж. А вечером заря в полнеба, весенняя ясная заря. А ночью пронзительный свет луны над лесами и тишина. Слышится лишь топанье зайцев по гулкому насту.
И вот-вот потянутся в небе журавлиные косяки и упадут на землю их стонуще-призывные крики.
Кедров миновал парк, остановился над обрывом к реке. Что-то рано поднялась вода, сойдет до времени, не оставит влаги на лугах. Трава замедлится в росте, и будет поздний сенокос, и мало будет сена…
Тут, на окраине парка, осенью забыли убрать скамейку, она почернела от влаги, краска пооблупилась. Он присел, пристроил поудобней раненую ногу.
Пресный прохладный ветер дул с реки. Крутояр оттаивал, парил на солнце. Дмитрий снял фуражку, вытер потный лоб, расстегнул ворот гимнастерки, потер грудь.
И опять думы…
На старом кладбище ожили засветлевшей под весенним солнцем корой акации, и взгорок повеселел, замолодился, будто и не скрывал за живой изгородью колючих кустов присущую лишь вечному покою неуютность. Откос, сбегающий к железной дороге, окропила еще не смелой зеленью первая травка. Сверху, до тропинки, наискосок режущей откос, зелень была чуть поярче, земля там вытаяла раньше да и не притушена дорожной копотью. Дмитрий забрел сюда по пути в военкомат, куда его потянуло навестить своего недавнего товарища по палате майора Анисимова, назначенного начальником отдела.
Солнце приятно грело лицо. В небе над головой пел жаворонок. (Вот бы тех девочек сюда!) Его трель то приближалась — и Дмитрию казалось, что, подними он глаза к небу, увидит над собой неустанного певца, — то отдалялась, почти замирая. Чудилось, что песня идет не из голубой весенней глуби, а откуда-то снизу, из глуби земной.
Дмитрий почему-то надеялся, что услышит здесь голос соловья. Место подходящее для гнездовий — кусты, и река близко, и поле за железной дорогой. Он походил вдоль ограды, но кладбище было безмолвно. С соловьем встреча не состоялась — не пожаловал еще, и Дмитрий огорчился, будто сам был виноват в этом.
Он направился в военкомат, к Анисимову.
— Ну и поплутал сегодня! — сказал он, входя в кабинет майора Анисимова, и только после этих слов поздоровался привычным военным приветствием.
— Здравия желаю, капитан! — ответил майор, кладя телефонную трубку и выходя из-за стола. На фоне окна с решеткой и длинного ряда шкафов вдоль стены фигура майора, невысокого крепыша с короткой шеей и округлыми плечами, казалась непривычной, неуместной. — Рад видеть, Митя! Неужто выписали?
— Да нет, что ты! Майор Надежда обещает сделать из меня памятник…
— Памятник?
— Да. Последний раненый. Один этаж у нас остался. Потом одна палата останется. А потом — я.
— Вчера была у нас майор Надежда… — Анисимов легко повернулся кругом, пригласил Кедрова: — Садись! Ушла Надя в запас. Вот это солдат! Даже глаза у нее повлажнели. Думал, заплачет. Не поверишь?
— Поверю, — подтвердил Дмитрий и присел на старый стул. Непривычно резанули его слова: «Надежда, Надя…» Как-то легко, чуть-чуть бравируя, произнес их майор и опять повернулся кругом перед самым носом Кедрова, спортивным шагом добежал до дверей, потом вернулся, доверительно прикоснулся к плечу капитана и, нагнувшись к его уху, сказал почти что шепотом: — Ночи не спал из-за нее, Дмитрий. Никому бы не поверил, что со взрослым мужиком может быть такая ерунда. Из-за нее и остался в этом пропащем городе. Вроде не зря. Отказа пока нет, но одни сплошные отговорки: «Вот уйду в запас…» Ушла с моей помощью. А теперь — снова: «Вот закроем госпиталь». Место ей уже подыскал, прекрасное место в Центральной поликлинике. Ясно, можно бы в армии оставить, в госпиталь для инвалидов устроить. Понимаешь, опять среди нашего брата-бездомника. А что может прийти в голову бедолаге на госпитальной койке, когда день за днем перед ним все одна и та же женщина, к тому же хорошенькая? По себе знаю.
Дмитрия коробили слова майора, коробил тон, было жалко Надю — не видит, не понимает она Анисимова — и себя жалко: как же раньше не почуял, что это она, единственная?.. Чтобы перевести разговор на другую тему, Кедров спросил:
— А у тебя как, еще не кончилась война?
— У меня? — переспросил майор, легко шагая по кабинету, — он ни минуты, кажется, не мог бы провести спокойно. Как он тут целыми днями сидит? После вопроса Дмитрия он сбился с шага, крутанулся. — Не надо размагничиваться, — сказал он твердо. — А ты, поди, все страдаешь о своих птахах?
Дмитрий встал, опершись на раненую ногу, охнул.
— Болит? — посочувствовал майор.
— Устал! — Дмитрий помолчал, и его темно-синие глаза блеснули холодно и отчужденно. — О птахах, говоришь? Что-то перекрывает мне дорогу к ним, а что — и сам не пойму. Может, избаловали звание и должность? Не могу себя увидеть за чучелами?..