Только звали их теперь не ранеными, а больными, и привыкнуть к этому было трудно. И все в госпитале было уже другое — скучное, унылое, тягостное, как не бывало раньше, даже в самые тяжкие дни войны. Двое из соседей, парни помоложе, с утра уходили в библиотеку — они готовились к экзаменам в институт. Трое других, переведенные сюда из закрывшихся госпиталей для долечивания, были издерганные, нелюдимые, какие-то одичавшие. Они могли целыми днями резаться то в карты, то в домино, а то вдруг заспорить, почему рентгенолог, красивая и тихая Вера Антоновна, до сих пор не замужем. Поругаются и разойдутся кто куда на целый день. На обходах они спорят с Евген Евгенычем, и, слушая их со стороны, не угадаешь, кто из них лечит и кто лечится. К Кедрову они относились, как к чужаку, который отведал иной жизни и вроде бы предал их. Их обиды и злорадство были непонятны и чужды Кедрову. Правда, он не пытался представить себя на их месте. Не будь у него Коровьих Лужков, матери, дяди Никифора, заново построенного дома… Не будь Андрея, с которым свела его судьба, не будь Нади, которую он и теперь любил и будет любить долго, а может быть, и всегда, хотя было бы лучше возненавидеть ее и позабыть. Не будь у него Лизки и ее детей, Вани Неухожева и Виссарионовны. И даже погибающей Лесной Крапивки у него не будь. И вырубок с пахучим розовым иван-чаем, и сушин с короедами и пестрым дятлом — как бы он выглядел тогда? Лучше или хуже этих бедолаг, которые еще не хватили ртом полевого воздуха, не напились из ручья, не услышали нежной трели певчего дрозда.
Он не судил их и все же держался подальше, как остерегаются омута с неизведанным коварством глубины, коряг, илистого дна. Каждый день он спрашивал Евген Евгеныча об операции, но тот твердил одно: ждать, ждать… Чего ждать? Почему? Заняться делом? Но все его фронтовые записи остались в чемодане на квартире у Андрея. Прежде чем ложиться в госпиталь, он заходил к нему. Квартира была закрыта. Соседи сообщили, что Андрей Игнатьевич уехал в Горький в управление дороги, а Фрося на работе. Погоревав, Кедров оставил записку: «Если не зайду в ближайшие дни, значит, буду лежать в госпитале». Трудно поверить, что Андрей, вернувшись, не зашел бы к нему. А Фрося? Фрося и к мужу не зашла бы, наверно, если бы подвернулась мало-мальски интересная общественная работа… Впрочем, зря так о Фросе.
Зря он не дождался приезда Андрея, зря не сходил к профессору Шерникову. Если решил посвятить себя науке, не вздумай работать в одиночку. Это он знает по своему прежнему опыту. До войны у него был верный учитель — известный ученый-орнитолог Огнивцев. Это он все время разжигал в нем интерес к науке. Дмитрий не всегда понимал, что это такое, и только вроде бы начал понимать, когда вместе они пошли по Волокше, но экспедицию пришлось прервать… Война… Он надел интендантские кубари. Огнивцев погиб на фронте. А как нужно, чтобы он жил, и для науки, и лично для него, Кедрова, особенно теперь, когда он окончательно понял, что нет у него другого более важного дела, чем дело его бывшего учителя.
Утром Евген Евгеныч сам напомнил об операции.
— Вы думаете, — говорил он, осматривая его ногу во время перевязки, — вы думаете, что я не сделал бы? Разве в те времена мы такое делали! А тут всего-навсего чистка. Но полковник Вишняков, отбывая в Москву на совещание, предупредил, что вас прооперирует сам.
— Откуда он узнал, что я прибуду к вам?
— Это мне неизвестно.
— Так… — Кедров задумался. Ему почему-то стало жаль Евген Евгеныча: конечно, он бы сделал все куда чище какого-нибудь полковника, уже отвыкшего держать в руках скальпель. Но у Евген Евгеныча никогда не будет смелости взяться и сделать что-то свое. Удел таких — ждать. Может быть, всю жизнь.
«Стоп, опять злюсь!» — остановил себя Кедров.
Евген Евгеныч не мог, конечно, знать хода мыслей больного и с умиротворенной улыбкой тихо, почти шепотом, доложил Кедрову, что полковник Вишняков уже вернулся из Москвы и завтра, если здоров, будет на службе. Врач был доволен таким исходом и радовался за своего подопечного, но, когда уходил, Кедров невольно заметил, как устало и обиженно ссутулилась его спина. «Да, ему только это и остается, — подумал Кедров, — вечный ассистент…»
Он не следил, как перевязочная сестра бинтовала ему ногу, нагляделся уже досыта.
На следующий день обход делал полковник Вишняков. Он был нетороплив и, кажется, рассеян. Мешки под глазами говорили, что он устал и нездоров. Выслушав Кедрова, перелистал историю болезни, задумался, вроде что-то вспоминая. Евген Евгеныч независимо стоял чуть позади, но Кедров видел в напряженной его фигуре ежеминутную готовность.
— Вы торопите, знаю, — сказал полковник, и Кедров увидел, как толстая шея его начала краснеть. Краснота проступила сквозь негустой уже ежик седых до белизны волос. — Я учту вашу ситуацию. — И, как-то через плечо подавая Евген Евгенычу историю болезни, договорил: — Завтра его возьму. — Чуть повернувшись, распорядился: — Подготовьте Кедрова к операции. — Задумался. — Однако… не ручаюсь, что к сентябрю вы сможете нас покинуть. — И снова и Евген Евгенычу: — Вы, доктор, свяжитесь с больницей в Теплых Двориках, это в Великорецком районе. Доктор Сурнина хотела присутствовать на операции… Помните ее? Она работала в госпитале Цепкова. — И покачал головой: — Я запамятовал распорядиться доложить ей о вашем прибытии к нам, капитан, как условлено было у нас с нею.
Широкий в спине и бедрах, он трудно прошел в дверь, тотчас же за ним скрылась сутулая спина Евген Евгеныча. И только Любушка задержалась у кровати Кедрова, чтобы заменить температурный лист, на котором рисовался резкий и четкий зигзаг.
— Не робейте! — сказала она, улыбнувшись пухлыми губами. В голосе ее и в улыбке, такой искренне детской, было настоящее волнение за него. Но странно, сам Кедров как-то вдруг успокоился. Он был уверен, что все они преувеличивают опасность, делая это вслед за Надей, которая просто хотела отослать его из Теплых Двориков. Сейчас ему это ясно как божий день. Но зачем она собирается сюда приехать? Это для Кедрова было загадкой.
Он написал письма матери, дяде Никифору, Симе и начал уже писать профессору Шерникову, но тут вошла Любушка и прервала его занятие: в госпитальном саду Кедрова ждал посетитель. Евген Евгеныч разрешил свидание. Кедров сунул в тумбочку бумаги, спустился вниз и вышел в сад. До войны тут была школьная спортивная площадка. Вдоль забора густо сплелась живая изгородь. Кусты сирени и желтой акации перебрались на гаревые дорожки, захватили в плен торчавшие кое-где ржавые остатки турников и брусьев. Площадка имела грустный вид зарастающей пустоши.
Из-за куста вышел Андрей Сурнин в форменном железнодорожном костюме, держа фуражку в руках. Китель был распахнут, обнажая жилистую шею и загорелую грудь в широком вороте голубой рубашки. Окинув взглядом Кедрова, гость шагнул навстречу, и они обнялись.
— Нашелся, бродяга! — обрадованно воскликнул Андрей, выпуская из объятий Кедрова. — Что, операция?
— Завтра.
— Надя?
— Ее известят. Но зачем?
— Она должна приехать. — Андрей взял Кедрова под руку, и они пошли меж кустами акаций. В листве копошились, громко чирикая, воробьи. — Обязана! — твердо сказал Андрей. — Ждешь?
Кедров замялся.
— Ждешь, ждешь! — ответил за него гость. — Она дура, не понимает: ты ей нужен, Дмитрий, нужен.
Кедров остановился, высвободил свою руку. Рассерженно передразнил:
— Нужен, нужен! Ты говоришь обо мне, как о вещи. Ты забываешь, что люди еще и любят.
— Любят? — Андрей засмеялся. — А верно! Но имей в виду — за работой она не замечает, что любит. Надо открыть ей это для нее и в ней самой.
— Ну ладно, — примирительно сказал Дмитрий, — не будем о Наде. Что у тебя?
— Я выиграл битву. — Андрей подбросил над собой фуражку, ловко поймал. — Сражался, аки лев.
— Ну?
— Вот и ну! Иду в рейс. Тяжеловес! — Он вновь подбросил фуражку, но не поймал. Подбитой птицей она упала на куст, из которого прыснули воробьи. Достал фуражку, надел, чуть сдвинув на правое ухо. — Так что не робей, воробей. И ни пуха ни пера…
Кедров послал его ко всем чертям — он-то уж знал, что надо ответить на это охотничье пожелание, и проводил до ворот. Прощаясь, удивился:
— Где же твой тормозок?
— А-а, — огорченно махнул рукой Андрей. — Вернулся, а в доме — хоть шаром покати. Голодную курицу накормить нечем. — И, заметив в глазах Кедрова сочувственную усмешку, проговорил с досадой: — Ничего. Переживу. У нее ведь тоже дела… Не бросать же их ради меня?
— Тебе виднее, — уклончиво ответил Кедров и, проводив взглядом Андрея, подумал, что человек этот делается ему все ближе и ближе. «Бодрится, меня готов грудью прикрыть, а сам нуждается в помощи…» И нехорошо вспомнил Фросю, готовую всех поучать, а не делать для своего ближнего самого простого. Но скоро забылась Фрося, а в памяти возникли слова Андрея о Наде: «Не замечает, что любит. Надо открыть ей это для нее и в ней самой». Он неверяще повторил их вслух и подумал об Андрее: «Или он так знает сестру, что может за нее чувствовать?.. Или издевается надо мной?»
В первое он не мог поверить. Второе — не мог допустить.
У паровоза, звонко постреливающего паром, Андрей застал Мирона Шерстенникова. Злой, ему так и не удалось пообедать, машинист сухо, вызывающе встретил корреспондента. Проговорил тихо, будто про себя:
— Знаю, ворон, твой обычай…
У Мирона от такой встречи вытянулось, потеряло округлость лицо, и обида в глазах, едва прикрываемая веселостью, смяла его уверенность. Профессия приучила Мирона не забывать обиды, но стараться не замечать их, и он примирительно проговорил:
— Рабочий класс, если ты теряешь присутствие духа, то как же быть нам?
— Рабочий класс, кажись, тоже человек, а? — спросил Андрей, подавая Мирону руку. Корреспондент как бы пропустил эти слова меж ушей, спросил деловито:
— Берешь в рейс?
Андрей, ухватившись за поручень и с волнением ощущая могучую дрожь машины, резко повернулся к корреспонденту: