Наследство — страница 49 из 89

«Ну что ж, немцы сами идут в ловушку, — подумал тогда Кедров, захлопывая планшет. «Севан, — обратился он по рации к танкисту, — попробуй таранить завалы, иначе я угроблю пехоту и немцы возьмут твои танки голыми руками… Ты прав, фашисты умнее не делаются, но это уж их забота. Пойдем выше. Будет же конец этим чертовым завалам…»

«Вперед, капитан, вперед! — Севан сверкал глазами. — Держись за железо! Но лично тебя прошу: не высовывайся. Обидно, если не доживем до конца войны». А тут полковник Тюрин, забыв об интеллигентности и перейдя на бас, требовал по рации движения, и только движения.

Как они пробивались, Кедров и сейчас не мог вспомнить без озноба на спине. Они ползли вперед через бреши, пробитые саперами и танками в каменно-земляных барьерах. С грохотом рвались на скалах снаряды. Каменная крошка шрапнелью била по дороге. С подбитых танков черными горошинами сыпались десантники, его пехотинцы. Горели грузовики. Вперед, только вперед!

«Сколько нас прорвалось? Все ли роты? Что с теми, которых смело с брони, у которых сгорели машины?»

А в наушниках голос полковника Тюрина: «Движение… движение! Если не возьмете перевал…»

Потом пошли барьеры более мощные, их защищали автоматчики, артиллерийские батареи. Не проехать их, не обойти…

— Вот и завязли, — мрачно сказал Кедров, выслушав разведчиков, которые доложили, что такие укрепления построены на десятки километров в глубину.

— Почему завязли? — загорячился Акопян, склоняясь над картой и ища выхода. — Буду таранить, пойду вверх, схвачу за горло перевалы.

— Нам приказано вместе. Расщелкают твои ящики, и нам крышка. Лучше так: мои подрывники будут очищать тебе дорогу…

— Э-э, нет, — возразил Акопян, — побьют твоих, меня оставишь без прикрытия. Вместе пойдем: твои — мои.

— Штурмовые группы? — сообразил тотчас Кедров.

День и ночь гремел на горной дороге бой. Катилось по горам эхо, и казалось, всюду — от горизонта до горизонта — идет сражение. Гулко били танковые пушки. Низко над горами проносились штурмовики. Дымными факелами оставались гореть танки Акопяна. Сухими щепками вспыхивали кедровские грузовики. «Наконечник стрелы» одолевал одно укрепление за другим. Сколько же их, этих проклятых барьеров? И вот разведчики доложили: последний! Он возвышался как крепость, и сквозь огонь его прикрытия, казалось, не проскочит и мышь.

Кедров не торопился. Он сам отобрал добровольцев в последний штурмовой отряд, тщательно изучил подходы, систему вражеского огня, подготовил взрывчатку. Но Акопян торопил его:

— Какого черта, первый, что ли, барьер?

— Последний — хуже, — сказал Кедров и подумал о том, сколько людей осталось бы жить, если бы не этот, последний. — Поведу я.

— Дима, поостерегись…

Они обнялись напоследок. Кедров и сейчас помнит запах кожаной тужурки Акопяна.

Пехоту немцы прижали к земле. Один за другим вспыхивали танки. И вот уже за Кедровым ползли только три солдата. Остальных настигла смерть. Изнемогая от усталости, Кедров продвигался вперед, таща на себе два ящика. Он был ранен в ногу и думал только о том, чтобы его не убили, только бы доползти до стены, проклятой стены. Кажется, убит еще один солдат… Если бы забрать его ящик! Иначе… иначе взрыв будет слабый, и все пойдет насмарку. Но тут мимо прогрохотал танк. У самого барьера вздрогнул, задымил густо, повернулся на одной оставшейся гусенице, загородил Кедрова от огня.

Это был танк Акопяна. Он погиб, прикрыв друга. Последняя крепость взлетела на воздух…

Кедров знал, что его батальон выполнил боевой приказ. Но на душе было горько оттого, что уже не жил на свете Акопян. Короток был их боевой путь вместе. Коротка дружба. А она была, была, эта фронтовая дружба, вспыхивающая непонятно и мгновенно. Никогда не уйдет она из сердца и памяти.

И вот он снова прикован к постели. Снова в гипсе его нога. И опять одно и тоже: «Лежать, лежать…»

На третий день Любушка сообщила Дмитрию, что к нему пришла прекрасная девушка и настойчиво просит пропустить. Фамилия ее Клюндова. «Странная, не правда ли?» Насчет фамилии Кедров не ответил. Он попытался вспомнить, кто бы это мог быть, но не вспомнил. Такую фамилию он слышал первый раз в жизни. Может, Сима? Но даже при самой смелой натяжке ее не назовешь прекрасной. Что поделать, в этом она не виновата. Надев халат, он сел на кровати. Задвинул подальше костыль — сегодня ему разрешили вставать и ходить. Провел по лицу рукой, пожалел, что не успел побриться.

4

Манефа дежурила в ночь. Она выполнила все назначения, уложила больных спать. Посидела у кровати знакомой продавщицы из села Зинки Томилиной, веснушчатого заморыша девятнадцати лет. (Как только земля таких держит?) Надежда Игнатьевна сегодня сделала ей операцию — удалила гланды. Ангина замучила девчонку. К таким всякие болячки липнут, как к овце репей, а она знай себе живет. И без гланд обойдется за милую душу. Еще детей кому-нибудь нарожает. Зинка торговала книгами и в больницу натащила разного чтива. Культурная девочка, не скажи! Манефа одолжила у нее на ночь завалявшиеся неизвестно с каких пор «Приваловские миллионы». Поболтали о сельских новостях, видах на парней. «В МТС двое пришли, — говорила Зинка, едва ворочая распухшим языком, — один морячок, неженатый. К школе будто бы учитель прибивается, да его еще мало кто видел». Манефа приняла к сведению Зинкину информацию, никакого интереса не проявила, только при упоминании об учителе — конечно, Зинка имела в виду не кого-нибудь, а Кедрова — у нее нехорошо сжалось сердце. И не только потому, что она чувствовала вину перед Надей, умолчав о нем, но и потому, что Кедров помимо ее воли занимал все больше места в ее душе. Она не раз забегала к Виссарионовне за какой-нибудь травкой для больницы. Виссарионовна, догадываясь о причине этих посещений, поспешно совала ей в руки нужное лечебное растение, говорила сердито: «Да не зыркай ты в ту сторону. — И добавляла горестно: — Такая хоромина пустует…»

Манефа пожелала Зинке доброй ночи и закрылась в дежурке, распахнув окно. С легкой руки главного врача эту маленькую комнатенку сейчас солидно называют ординаторской. Всем понравилось и прижилось. Вроде комнатка другой стала, уважаемой. За окном темная и прохладная августовская ночь. Вокруг поляны кое-где в домах слабо краснеют окна — там еще не спят. Горит огонек и в кабинете главного врача. Сидит, колдует над чем-то. Любит колдовать майор Надежда. Душу вытянет, спрашивая, как одним хлебом накормить и больных, и медиков, да еще рабочих из лесопункта, которые корпуса ремонтируют. Что, Христос она, что ли? Сколько берет на себя, столько и мается.

Нет, что-то определенно случилось с Манефой после того, как она увидела Кедрова, особенно когда узнала, что он поселился у Виссарионовны. Так она обожала Надежду Игнатьевну, язык не повернулся бы назвать Надей, а теперь может при всех крикнуть: «Надька идет!» И ничего, будто так и надо. Почему она обидела Кедрова? Такого парня… Ведь за одну его доброту можно душу отдать и не охнуть. С чужими ребятишками возился, с этими Лизкиными недоносками, как со своими. И слова у него — ни единого злого, обидного. Она ему перевязку сделала и до сих пор от этого счастлива.

Надька, понятно каждому, женщина видная, все бабское у нее есть — что лицом, что телом с Манефой может поспорить. Ну, Манефа уступит ей в больших делах. Тут уж нечего себя обманом тешить, что можешь с ней когда-то уравняться. Да разве же это нужно усталому от войны мужику, чтобы жена его день и ночь в делах, как деревенская лошадь? Кто она, эта лошадь? Тягло, и всё. Ну а как баба Надька ни на вершок не выигрывает. Холодное все у нее, не согретое. А Манефе тепла занимать ни у кого не придется. Манефа и сама могла бы кое с кем поделиться, да разве поделишься с кем, кроме мужчины?

Стояла Манефа у окна ординаторской. Пахучая прохлада тянула в окно. Остывающей землей тянуло, травяным запахом отавы. И вдруг ветерок принес слабый — из далекого далека — запах сосны, потом этот сладковато-горький запах распиленной древесины усилился. Манефа вспомнила, что сегодня привезли доски и свалили неподалеку. (Опять ее старания, Надьки…) Запах древесины, кажется, делал плотнее августовский ночной сумрак, отдающий близкой осенью. Но сумрак этот не был давящим, безнадежным. Манефе казалось, что он полон тайного обещания, тайной радости.

Вот и погасло ее окно. Вдруг девушка пожалела Надю: пойдет в чужую комнату, ляжет на чужую кровать, и будут ей сниться беспокойные сны, а может быть, и ничего не будет сниться. Манефа вернулась от окна за столик, взялась за «Приваловские миллионы». Болели руки. Сегодня вместе с Надей и Лизкой конопатила стены лечебного корпуса. Все пальцы отбила молотком, пока не научилась точно бить по конопатке.

Часа в два после полуночи раздался телефонный звонок. Далекий мужской голос просил позвать доктора Сурнину. Манефа рассердилась: хорошенькое дело — позвать. Что она, с нею рядышком рассиживает?

Конечно, она могла бы разбудить Надю и передать ей, что послезавтра в областном госпитале оперируют Кедрова. Но она не разбудила, не передала. Ни на минуту не сомкнула глаз в эту ночь. Утром могла бы сбегать, сказать. Не сбегала, не сказала. Мучилась, терзалась стыдом, но не пошла. Потом увидела, как главный врач садилась в тарантас. Одна, без Васи-Казака, куда-то уехала и два дня не появлялась. Оказывается, не вышли на работу плотники с лесопункта, и она поехала заново договариваться с начальством, не отличающимся особым постоянством.

А Манефа, промучившись все это время страшными угрызениями совести, в иные минуты ненавидевшая себя, на третий день чуть свет сбегала в село и не вернулась в больницу, а умчалась в Новоград.

И вот она в госпитале, смело распахнула дверь и, не слушая, что говорит ей Любушка, шагнула в палату. Она не боялась его вовсе, как боялась иной раз других мужчин, к которым ее влекло, она даже не влюбилась в него еще, наверно, просто жалела или, может быть, хотела отомстить Наде за ее черствость, а его, обиженного, чем-то вознаградить. Но почему-то твердо верила, что встретит он ее с радостью и будет смотреть на нее влюбленн