Наследство — страница 56 из 89

Поселок все же они удержали, немцев выкурили.

Сунцову приказали двигаться к мосту. Когда он направился туда, его танк вдруг вздрогнул от удара снаряда и загорелся. Сунцов выбрался через нижний люк, на нем горел бушлат, ломило ушибленную спину, но больней всего было то, что уже нет друга и его тридцатьчетверки, которая всегда шла на острие танковых колонн.

Он не помнил, как оказался у реки. Только помнил, что огонь все время тек за ним, а он уползал от него к воде, к Пруту.

Что-то подобное ощущал он и сейчас, когда в полубессознательном состоянии полз по жесткой дороге к реке.

— Что задумался? — прервала его воспоминания Манефа, обрабатывая рану перекисью водорода.

— О тебе думаю, о твоем кучерявике… Побежишь, поди, за ним, коль свистнет?

Он глядел ей в спину, пока она убирала инструменты, остатки бинта, стерильные салфетки и раскладывала все по своим местам. Из-за короткой стрижки шея ее была оголена, красивая, чуть полнеющая шея молодой женщины, которая когда-то принадлежала ему.

Манефа оглянулась, повернулась к нему лицом, оглядела его сверху донизу, как бы сомневаясь, поймет ли он то, что она скажет.

— Знаешь, — сказала она, — наша Надежда любит Некрасова. Иной раз едем: ночь, стужа, луна зеленая, а она читает: «Орина, мать солдатская…» Без того холодно, а тут — мороз по коже. Она любит у Некрасова поэму «Саша»… — И Манефа тихо стала читать:

Саша сбирала цветы полевые,

С детства любимые, сердцу родные,

Каждую травку соседних полей

Знала по имени. Нравилось ей

В пестром смешении звуков знакомых

Птиц различать, узнавать насекомых.

Не помнишь?

— Нет.

— Не учил в школе? И я тоже не учила. Ну, понял? Понял что-нибудь?

— При чем тут Некрасов? Не делай благородного из того, что дурно пахнет…

— Дурак ты, дурак…

— Ладно, какой уж есть.

Он вскочил, толкнул дверь плечом, и костыли его застучали в коридоре.

Надя пригласила Сунцова. Почему он всегда мрачный?

— Хочу посмотреть вас основательно. Анастасия Федоровна тоже хотела бы познакомиться. Покажитесь!

Сунцов одним быстрым движением скинул рубаху, обнажив крепкий торс сильного мужчины: тело его было сложено из развитых мускулов, они так и перекатывались под кожей при малейшем его движении.

— Отметин-то сколько! — удивилась Надя.

Она ощупала рубцы на правом плече — осколочное сквозное ранение. Как же сберегли головку плеча? Опытные врачи лечили, видно сразу.

— Это где?

— Это первая. Под Рава-Русской. В самом начале войны.

— В танке?

— Нет, к тому времени уже спешился.

Она ощупала лопатку. Шрам здесь затвердел, но рука двигалась нормально. Везло мужику…

— А это?

— Это последнее. Под Черновицами. Ушиб. В танке. Гробанули нас тогда вместе с командиром взвода. Его машина в Черновицах на пьедестале стоит.

— Значит, не помните, как оказались у мельницы?

— Нет, доктор.

— Озноб? Рвота была? Я ведь тогда не успела как следует посмотреть вас. Понадеялась — ничего серьезного.

— И озноб был, и рвало.

«Шок он перенес. Крепкая натура», — подумала она.

— Что у вас с нервами?

— А что?

Он убрал руки, которые мелко дрожали.

— Да вроде они от другого человека. На вид вы крепкий, видный. Такую войну осилили. Ранение в бедро? — прочитала она в истории болезни.

— Было. На Кубани, на Голубой линии.

— Да… Прилягте.

Она прощупала печень, желудок, селезенку, кишечник. Печень увеличена. Пьет… Да… Как это получилось, что когда-то боевой человек так запустил себя? Неужели ничего не принес с войны, кроме шрамов и медалей? И, спросив его об этом, не могла скрыть в голосе недовольства и обиды.

Сунцов насупился, брови его вплотную сбежались на переносье. Он не любил, когда его прорабатывали. Каждый пытается лезть в душу, чтобы потом учить, как ему жить. У себя в МТС терпеть приходится, все же зарплату выдают, а тут?.. Хоть бы доктора этим не занимались. Перемолчал, сдерживая раздражение.

— От Сталинграда до Вены все медали за оборону и за взятие пособирал, — сказал он, усмехнувшись. — И орденов перепало. Два! Так что с этой стороны экипировка нормальная, доктор. А что касается остального, вы уж не троньте…

Надя помолчала, сделала запись. Встала, пряча в карман фонендоскоп.

— Да, конечно, — сказала неопределенно. Помолчала, как бы не решаясь продолжать разговор. Ей-то какое дело, как он живет? Нет, крещенные огнем не могут оставаться равнодушными друг к другу. А он одинок. У него не сложилась жизнь. И сказала: — Но почему не троньте, Сунцов, почему? Разве вы не могли бы спросить меня, как я живу, если бы вам это было интересно?

— А вам интересно? Мы что с вами — близкие родственники?

— Мы фронтовики. Разве не родственники?

— Там — да, были. Ближе родственников. А здесь… здесь все иначе…

— Жизнь не сложилась?

— А у вас сложилась?

«Ну вот и заинтересовался… Значит, все-таки не хочет оставаться один. С ним только прямо, только так».

— Считаю, что да, сложилась. Хотя мучаюсь, может, больше, чем вы, и страданий душевных выдержала не меньше, чем вы.

— Откуда вы знаете о моих страданиях?

— Догадываюсь. Ну, хорошо. Не будем о страданиях. Пусть каждый помнит о них сам. Так, что ли?

Сунцов вернулся в палату злой, с ходу рассказал о разговоре с главным врачом.

— Ишь ты, каждому дозволено в душу лезть, — закончил он.

Рыжебородый сосед, помолчав, спросил:

— А оно-то есть в тебе, что душой зовется? Возятся, как с маленьким, а тебя бы мордой, мордой об жизнь, чтобы протрезвел и понял, каково твое место в ней самой. Видите ли, женщина должна его уговаривать. Ох, Гришка, Гришка…

Сунцов дослушал эти слова — все туда же! — схватил папиросы, покостылял, намереваясь выскочить из палаты, но старик остановил его:

— Присядь, земляк! Только воробьи так прыгают, а человек не воробей.

Сунцов круто повернулся к старику. Бородатый чем-то походил на его отца — хмурые брови и строгость в глазах всегда держали людей чуть на расстоянии, и ни соседи, ни родственники, ни дети не были к нему близки. И бородатый тоже вдруг отдалился от Григория, отчуждился, что ли.

— Прошу! — Сунцов фасонисто сунул ему пачку «Беломора», тот не ожидал такого и чуть растерялся. Но, придя в себя, протянул крупную красную руку:

— Да, тут есть что в губах подержать, а наш «Прибой» соломинкой против обернется.

Бородатый закурил, затянулся, сказал:

— Сладкая, шельма! Спасибо, Гриша! Да… Ну, поговорили с доктором? Ты уж будь аккуратен, не обижай женщину. Плохая специальность — женщин обижать.

— Что вы все сговорились, что ли? — зло бросил Сунцов. — Женщины, женщины! Марии Магдалины! Непорочные девы! Гаже их нет ничего на свете.

— Эх ты, дурак, дурак! По тем, которых ты пробовал, всех не меряй. Да, вот так, — сказал бородач, сминая недокуренную папироску.


Григорий Сунцов хорошо помнил, как уезжал домой, в Россию. Танк его еще оставался в Европе.

Прощание было коротким. Он сел за рычаги и с открытым передним люком пустил машину вдоль автострады. Ветер врывался в люк, теплый ветер далекой и чужой страны, но такой же, как и на Родине, полный запахов земли. Мелькали деревья и дома, слева сверкал Дунай, действительно голубой от безоблачного над ним неба. Внизу краснела черепичными крышами Вена, зеленели сады и парки, и собор святого Стефана колол небо своими острыми шпилями.

Вена, которую Сунцов освобождал от фашистов, стала для него чуть-чуть иной, чем те города, мимо которых он проходил просто так.

Немножко было жалко Вены, когда он еще сюда попадет, жаль было расставаться с машиной, грустно оставлять ребят, но зов Родины сильнее всего, и Григорий был весь во власти этого зова, все остальное было как бы легким опьянением, и оно на самом деле прошло, как только он сел в поезд. В поезде царило одно настроение: домой, домой!

Об этом кричали красные полотнища. Об этом пела медь оркестра: «…а Россия лучше всех…», об этом напевал аккордеон в Гришином вагоне… И сердце пело, чуть хмельное сердце победителя. И все же ко всему этому примешивалась горечь непонятной тревоги. Ломалась жизнь, и все приходилось начинать сызнова.

Но больше всего боязно было подумать… Нет, лучше совсем об этом не думать… Лида ждет его с часу на час, ничего там не случилось. Не было писем? Какие письма, когда он в любой вечер мог постучаться в окошко. Ее дом на краю Поворотной, лесной деревеньки на высоком берегу Великой, окнами на юг, отчего днем окна эти слепли от света.

Но он приедет непременно ночью, почему-то так ему представлялось. Ночью, он знает, ее окна глубоки таинственной темнотой, за которой скрывается что-то еще не распознанное. И если бы он достал в Великорецке лодку и спустился на ней до Поворотной, то еще издалека, как только выплыл из-за поворота, увидел бы мерцающий огонек на крутояре, это ее огонек.

«На позицию девушка…» А теперь вот встречает, но об этом пока что никто не написал ничего путного. И как это будет, никто, пока что никто, не знает. Провожают всех одинаково, но встречать-то будут каждый по-своему. И хотя Григорий был твердо уверен, что увидит из-за поворота тот самый огонек, но в праздничный настрой все же примешивалась та полынная горчинка.

Всю дорогу на родину он торопился. Ему не терпелось, если поезд долго стоял на станции — менялась паровозная бригада. Стояли перед мостом — опять нетерпение. Столько продержала граница. А потом пошли разбитые станции и полустанки — необъятная ширь Родины. Встречные эшелоны. А он все спешил и спешил, будто опаздывал к назначенному сроку. Но сроков никто не назначал, он даже не сообщил о своем выезде: ни домой, ни в тот дом на высоком берегу Великой. Он знает, что его ждут, но как же медленно убегают назад километры!

Он шел на запад почти четыре года, а обратно, готов пройти за один день.

Из Новограда в Великорецк добирался на товарняке — ждать до утра пассажирский не хватило терпения. Бросил на платформу свои вещички и перепрыгнул через низкий борт. На полу хрустела под ногами сосновая кора.