Вот он, родной край, лесной и полевой, край бледного северного неба, голубых незабудок по весне, луговых ромашек, край деревень по рекам, городков и поселков — вдоль железной дороги. Лесопилки со смолистым запахом разделанной древесины, плоты на реке и его, Григория, трактор «ХТЗ» с шипами на колесах — по твердой земле он шел будто на ходулях.
В Великорецке он спустился вечером к пристани, отвязал чью-то лодку и ударил веслами. Он найдет время вернуть ее хозяину, это пара пустяков, но ждать еще ночь у него не хватило бы сил.
Когда они прощались, оба еще не понимали, что такое война. Они еще не знали ни слез, ни грусти разлук, и оба в отличие от взрослых — и тех, кто уходил, и тех, кто провожал, — казались даже веселыми, и на них иные поглядывали с недоумением, а другие с осуждением, но они, молодые, и не замечали этого. Ни он, ни она не думали тогда, что его могут убить, покалечить, он может пропасть без вести… Ни он, ни она не думали, что с ней может что-то случиться… А что могло случиться с ней? Собственно, они были друг для друга пока что никто: недавно познакомились — ее прислали в их бригаду с курсов трактористов — и полюбили друг друга удивительно беззаботной любовью. И какой же мог быть еще спрос с этой любви, когда у него подходил к концу девятнадцатый год, а у Лиды девятнадцатый только начинался.
Когда он был ранен в первый раз, Лида писала ему в госпиталь:
«Милый Гриша! Как я была глупа, не думая, что не только это могло случиться с тобой, а еще и хуже. Я не спала две ночи, все думала о тебе и все плакала. Пусть слезы мои поскорее залечат твою рану, и пусть больше ни одна немецкая пуля не заденет тебя».
Пуля его больше не задела, но осколками он был ранен еще и еще горел.
А после Будапешта он не получил от нее ни одного письма. Писал и ее сестре, спрашивал, что да почему, но и от нее ни ответа ни привета.
Теперь он ехал в слепой надежде. Вера и любовь вели его, торопили. Вера и любовь — это посильнее всего другого.
Мешок лежал на корме лодки. В нем были подарки. Из Европы. Подарки для нее. Приобретая их, он думал только о ней, но потом вспомнил и мать, долго не мог придумать, что бы ей пригодилось. Да черт с ним, с барахлом, когда сам вот, живой, некалечный. Калечные приходят, живут любо-дорого, а ему-то что думать?
Но писем-то от Лиды не было! Со всякой ерундой бывают случайности, но с письмами их не бывает. Если не приходят, значит, не пишутся. А раз не пишутся, значит, не о чем писать. А раз не о чем писать, значит…
Но дальше этого «значит» мысли у него не шли. Он не мог поверить, что это может случиться в конце войны, в самом конце, после стольких месяцев и лет, после таких длинных дорог, крови, смертей, отчаяния. Да и не могло этого быть…
Знакомые берега… Вот они, его поля и леса. Тут он пахал почти что два лета, от весны и до первых белых мух. Правда, до первых мух он пахал первое лето, на второе… он ушел перед вспашкой паров. Весеннюю он еще пахал, а пары уже пахали без него. Все лето на его тракторе пахала она. Потом ее, девчонку, назначили бригадиром. Он не мог ее представить в роли бригадира. Это же, как ни говори, целая танковая рота. А ротой командуют опытные специалисты. Они, военные, — и техники, и механики. А она…
Бесшумно текла река. Какая она маленькая по сравнению с Дунаем. Там вода течет с могучим гулом, а здесь, на Великой, за всплесками весел не слышно шума ее движения, не ощущается громадность ее массы.
Он взглянул на светящийся фосфором циферблат часов. Выменял их в Дьере, по пути на Вену. Они хорошо служили ему. Было девять часов вечера, река еще светла от ясного неба, лишь там, где близко сбегал лес, вода делилась на светлую и темную половины. Григорий взмахивал веслами и все гнал и гнал лодку, стараясь поспеть к какому-то своему часу, а какому, он и сам не знал.
Вот и крутой поворот реки, петля, похожая на петлю Дуная у Вышгорода. А там деревня Поворотная и дом на высоком берегу.
Он обсушил весла. Тут можно не грести, все равно течение вынесет как раз к берегу, хочешь ты этого или не хочешь. Пары рук мало, чтобы бороться с этой струей. Но Григорий и не хотел с ней бороться. Он хотел ее задержать, задержать потому, что окна дома не светились. Но почему они должны светиться? Разве в доме знают, что он возвращается?
Днище лодки заскрипело по гальке. Вот он, обратный конец дороги Григория Сунцова, мирный ее конец. Подъем в гору по выбитой тропе, и тут ее дом. Может, все же остановиться, вернуться к лодке?.. Еще часа два — и он будет в своей Коршунихе, у матери, с отцом война разминула их — тот погиб в Польше… А мама ждет сына, ждать ей больше некого. Но он не остановился на пути к тому дому на высоком берегу. Если прошел до него всю войну, то теперь уже не оставит этот путь непройденным. Должен пройти и его.
Он поднялся. На темной старой стене новыми досками белели кресты заколоченных окон.
Дом этот сейчас лежит разобранный на краю больничной поляны. В нем будет жить она, Надежда Игнатьевна.
При выписке из больницы Григорий рассказал об этом Наде. Рассказ его был краткий, не занял и десяти минут.
Долго сидели молча. Надя думала: «А потом была у него Манефа, безотрадная обреченная любовь. Но и ее не стало».
И чтобы не молчать, спросила:
— Что же произошло?
— Она вышла замуж. — Сунцов отвернулся, и кадык его трепыхнулся на горле. — За директора МТС.
Замолчал. Надя отложила историю болезни. Вот откуда все у него пошло!
— Но все равно солдату нельзя опускаться, если даже было бы еще хуже. Ну, счастливо! Пусть все будет ладно! — сказала она.
Он улыбнулся. За время лечения она не видела, чтобы он улыбался. Значит, что-то стронулось в его душе?
А он сказал:
— Красивое слово «ладно». А?
Она вышла его проводить. Взглянула: поляна перед ними бело светилась на солнце инеем, таким густым, таким плотным, что, ступи на него, заскрипит капустными листьями.
— Наведайся, Гриша, если все будет нормально, недельки через две. Если будет сильно болеть, то через три дня.
Сунцов покивал головой, оглянулся на распахнутую дверь и, горбясь, зашагал через поляну.
И тут Надя вздрогнула: скоро — первое сентября, начало учебного года. Дмитрий должен приехать. Приехал ли? Не зашел, значит, не приехал. Но почему он должен зайти?
Серый, ждавший ее у крыльца, вскочил, не сводя с нее глаз, готовый бежать, куда бы она ни пошла. Но, к его сожалению, хозяйка Дян снова исчезла в дверях, и пес разочарованно вильнул хвостом, лег на передние лапы, головой к крыльцу. Он ждал, не выйдет ли молодая хозяйка. «Фа! — тявкнул бы он. — Я люблю тебя, как прежде. Только почему ты живешь теперь отдельно от Дян? Ведь я узнал ее раньше тебя, тогда я был совсем-совсем маленький. И никого не помню, кроме нее, Фа, не обижайся на нее…» И хотя Серый все это выражал одним лаем, но он верил, что люди, на то ведь они и люди, поймут его. Но сколько он ни гавкал, Фа не появлялась.
— Зарегистрируй снимок и положи в картотеку. — Надя оторвалась от истории болезни Сунцова, сердито покосилась на девушку. — Что ж ты не проводила? Сердце не дрогнуло?
— Ты же проводила, зачем еще я? Одному больному много чести.
— Он уже для тебя просто больной! Ты могла бы помочь ему. Человек он славный.
— Вот возьми и помоги.
— Ты ему близкая…
Манефа вскочила.
— Тебе только других учить… Лучше сама бы делала. А я опять влюбилась, как последняя идиотка. Знаю, знаю, что не надо, ни к чему, напрасно, но вот ведь… вырвать бы сердце свое, гиблое сердце…
Надя распрямилась, отложила ручку: Кедров? Ну и пусть, пусть! И все же спросила напряженно:
— Кто он?
— Какое твое дело? Опять лезешь в душу?
— Кто?
— Андрей, твой брат…
Растерявшись, Надя не сразу пришла в себя. То, что сказала эта сумасшедшая, не укладывалось в голове, не представлялось, просто было дико, бессмысленно. На каждый месяц любовь? Но, овладев собой, она подумала, что это опасней, чем можно себе представить: беззащитный в этих делах брат, не видавший ни ласки, ни домашнего очага, и эта сильная, красивая, увлекающаяся и соблазнительная девчонка. Она совратит кого угодно. Неудержимо тянуло схватить ее за прекрасные золотые волосы, пышные, будто всегда наполненные ветром, и трепать, трепать, пока не вылетит дурь из ее головы. Но руки сами собой упали. Потом хотелось наорать на нее, обозвать по-всякому, запретить и думать о брате. Да что же это такое — брат, женатый, известный человек, и эта взбалмошная девчонка? Но голос пропал, и она смогла лишь проговорить:
— Манефа, милая моя, несчастная… Оставь ты его… Как сестру, прошу.
Не задумываясь и не таясь, Манефа ответила твердо:
— Сама была бы рада. И отстань от меня!
Она выбежала из корпуса на крыльцо. Серый с радостью прыгнул ей навстречу. «Фа! Дорогая моя Фа! — крикнул он по-своему. — Не плачь. Я не забуду тебя никогда». Пес стал прыгать и лизать ей руки.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Моросил мелкий дождь. Туманная сырая мгла стояла над полем. И когда Кедров сошел с поезда, протиснув впереди себя чемодан, он не увидел вдалеке так уютно прислонившегося к подножию увала тихого села Теплые Дворики. Сама судьба велела возвращаться сюда, стать учителем, выбрала ему неизменную и верную любовь — реку Великую.
Свою вересковую палку с замысловатой рукояткой и пупырышками сучков он подарил однопалатнику и теперь ехал, как говорят, налегке, веря, что не придется вырезать другую, ехал заново начинать жизнь. И то правда, он еще ее не начинал. Вот когда впервые войдет в класс…
Смеркалось. Где-то в дожде гомонили галки. Село встретило редким разбросом размытых огней. Дорога в гору осклизла. Он перешел на обочину, и тотчас кирза сапог берестяным глухим шелестом отозвалась на удары тяжелой от воды нескошенной травы. А вот и его хата, «малая горница». Свинцовые окна тускло белеют изнутри высокими занавеск