Она не могла больше выносить этого немого зрелища и ушла, чтобы освободиться от него.
Серый метнулся ей навстречу, жалобно заскулил, еще по шагам почуяв, что с хозяйкой Дян произошло неладное. Отбежав, он лег на тропу, преграждая ей путь. Но хозяйка шла прямо на него, и он не знал, что бы стал делать, если бы в это время из дверей не выбежала Фа, не остановила старшую, обхватив ее за плечи. Фа пыталась обратно увлечь Дян, но та молчаливо оттолкнула ее и пошла, не замечая собаки. Серый впервые зарычал на Фа, когда она хотела вновь подойти к своей подруге.
— Надь, не уходи. Мы ему выдадим так, что на всю жизнь. А хочешь, мы устроим ему темную?
Надя не ответила, она не слышала, что говорила Манефа, и неуверенным шагом пошла в ночь. Теперь Серому ничего не оставалось, как охранять ее, не отставая ни на шаг до самого дома. Но что такое? Она прошла свой первый дом, где они жили вместе с Фа, и второй, вошла в лес, перешла ужасно пахнущую железом и мазутом дорогу. Вот и поле. Серому была знакома эта дорога. Он бегал по ней с Фа. Добрая молодая хозяйка всегда бросала ему кусок мяса, пахнущий свежей кровью. Зря он оскорбил Фа своим рычанием, каялся пес. У него, как и у людей, всего одно сердце, и разорвать он его на две одинаковые части не может. Он бы мог вернуться, загладить свою вину, но как оставить хозяйку Дян, если она даже его не замечает? А раз это так, то он не может оставить ее и на минуту. Ведь бывало же, что она вдруг вспоминала о нем.
Они вошли в село, но направились вовсе не по той дороге, по которой Серый бегал с хозяйкой Фа. На всякий случай он тявкнул, покрутился на развилке, но старшая хозяйка даже не оглянулась, и он понял, что она знает, куда идти. Серый бежал, фыркая. Чужие запахи раздражали его, тревожили, и он все время был настороже.
Вдруг Дян остановилась, оглядываясь по сторонам, и решительно направилась к невысокому дому со светлыми пятнами окон. Когда она постучала в одно из них, Серый сел на задние лапы, от волнения язык его вывалился, глаза загорелись зло и дико. И тут хозяйка впервые вспомнила о нем. Оглянулась, позвала:
— Серый, друг ты мой…
Голос ее прозвучал мягко и печально, и звериное сердце Серого ослабло. Он сунулся ей под ноги, дружески захватил в пасть руку в перчатке, пахнущей лекарствами. Ему был омерзителен этот запах, но он готов был стерпеть и его ради хозяйки.
Скрипнула, отворяясь, калитка, в ее провале высветлилось лицо с темными вмятинами глаз.
— Надя, ты? Одна? Проходи!
Голос Дмитрия заставил ее окончательно прийти в себя от странного глухого оцепенения, и она, сделав шаг ему навстречу, вдруг остановилась. Она шла сюда, казалось, придерживаясь какой-то невидимой стены, и стена эта сейчас рассыпалась, держаться стало не за что. Надя пошатнулась, взмахнув руками. Дмитрий подхватил ее, и они медленно, неуверенно стали сливаться с темнотой, пока совсем не исчезли в зеве калитки. Из темноты раздался повелительный голос мужчины:
— Серый, ко мне! — И еще раз: — Ко мне!
Серый понял, что это относится к нему, но не шевельнулся. В нем дрожал каждый мускул, каждая шерстинка, он боялся чужой темноты. Но там была Дян! Что же она молчит? Он ждал ее голоса, но услышал новый приказ:
— Ко мне!
И он прыгнул через порог в темноту. В ней уже были рассеяны ее запахи, и это была уже не страшная темнота. В дом все же он не вошел, а остался в сенях, за дверью, лежал, прядая ушами, прислушиваясь к звукам и голосам.
Дмитрий снял с Нади перчатки, пальто, про себя удивился ее праздничному наряду. Посадил к столу, поставил на плитку чайник. Глаза его неотрывно следили за ней. Вот она встала, подошла к стене, на которой были развешаны гербарии, сделанные Виссарионовной, коллекция бабочек, выполненная Ниной Морозовой, ученицей. Долго рассматривала чучела дятла и дрозда-рябинника. «Чем же ему приходится заниматься, а? — думала она. — Люди напряжены, как в войну. Ах ты, Дима, Дима!» Она была непривычно подавленная и тихая. Что-то с ней случилось, что-то сломалось в ней. Ни разу не взглянула в его сторону, как будто была тут совсем одна и вовсе не нуждалась ни в чьем обществе. Потом села к его столу, заваленному учебниками и домашними работами школьников: «Внешнее строение тела членистоногих»… Среди всего этого бросилась в глаза фотография старой женщины в черной кофте и черном платке. Лицо ее было узким и вытянутым, глаза, знакомые глаза, в горестных морщинах бед и старости. Надя догадалась — его мама. «Как хорошо, что у него есть мама. Вот была бы у меня». Подняла фотокарточку и увидела письмо, лежавшее тут же, среди будто расползшихся по листкам детских работ членистоногих. Прочитав первые строчки, она уже не могла не дочитать его до конца. Оно начиналось без обычного обращения, а мужественными и строгими словами:
«Крепись, Дмитрий, мы, охотники, приучены к молчаливости и в радости и в горе. Вчера похоронили прах твоей мамы, а моей сестры, Авдотьи Семеновны. Болела она тихо, не мешая людям, и умерла тихо, не обременяя их. Она не велела срывать тебя с лечения, что бы ни случилось дома. Говорила: хватит уж, один раз навредила ему, другой бог не простит. И еще говаривала мне, что зовет ее Степан Захарович. Объяснял я ей: брось, не думай, не внушай себе, не надо, так нет — зовет, и все. И тебя вспоминала, хотелось ей верить, что ты здоров, залечил свои раны. Один, говорит, он у меня, Митюша-то.
Ее нашли утром, на дороге к озеру. Она лежала в пыли. На лице ее была улыбка. Так, с улыбкой, и похоронили.
Дом я заколотил. Если пригодится, отпиши, не пригодится — продам… Опустело гнездо Кедров, как вас звали когда-то в деревне…»
Надя долго сидела молча, не поднимая от стола головы. Строчки письма дяди Никифора прыгали перед глазами. Только услышав скрип половиц под ногами Дмитрия, она подняла голову, увидела его с чашкой дымящегося чая, спокойного, даже слишком спокойного. Кажется, он был недоволен ее приходом. «Показалось», — отмахнулась она, как от чего-то невозможного, и заговорила, вставая:
— Я пришла к тебе. Совсем. Измучила тебя… Это ужасно. У тебя горе. Я не знала…
Он стоял, не слыша, как позванивает о блюдце ложка в его дрожащей руке.
— Да поставь ты чашку, — мягко, но повелительно сказала она.
Он справился с волнением, поставил чашку.
— Измучила меня? И только? — трудно, но твердо выговорил он.
— Устала я, не сказать, как устала одна. Я полюблю тебя, Дмитрий, крепко, как никто тебя не любил… — На миг осеклась, добавила: — Никто, кроме матери. Да!
Она не сказала, что любит, но сказала, что полюбит его. От волнения он этого не заметил. Но волновался он не столько потому, что она пришла, сколько потому, что все случилось так, как предсказала ему Виссарионовна. Он не любил фатальных случаев, из них не было выхода. А тут была именно фатальность. Ему хотелось побыть сегодня одному. С памятью о матери.
Уже в первые минуты Надя почувствовала это. Но отступать было поздно, да и некуда. Она бы не отступила, даже если бы захотела. Для нее в эту минуту не было на свете более страдающего, незащищенного, а потому близкого человека.
Она давно была любима, и он ждал, ждал каждый день, что это придет, должно прийти, и только сегодня он бы не хотел этого. Но ведь вместо одной женщины, которая любила его сильнее всех, но не могла любить бесконечно, пришла другая и как бы взяла и понесла ту любовь, любовь к нему. Какой будет эта любовь, ни он, ни она еще не знали.
Так неожиданно для себя и друг для друга стали они в эту ночь мужем и женой.
Собрание затянулось, и Зоя Петровна вернулась домой поздно. Спешила успокоить Надю рассказом, как шел дальше разговор, что Куклан «имел бледный вид», а Мигунов только о том и беспокоился, чтобы не ссорили его с коллективом больницы. Конечно, Надя ушла зря. Пусть не все ее любят, но в обиду никогда не дадут. В это она должна была бы верить. И вдруг открылась: не поверила. Слабость? Да! Может человек ослабнуть хотя бы на миг, на минуту, на час? Может. Кто за это осудит?
В пристройке не было света. Зоя осторожно вошла, постояла, пока глаза привыкли к темноте. Кровать пуста. Что же это? Где она? Наверно, у Манефы. Правильно сделала, что ушла к ней. Манефа хорошая подруга. Как они с Лизкой разоблачили Куклана! Оказывается, в поездках по участку он валяет дурака. Летом в Ковшах вместо работы днями шлялся по лесам, собирал малину, браконьерил на реке. Какая там диспансеризация! Учителя Теофилова по небрежности чуть в могилу не свел. Анастасия Федоровна спасла человека, и теперь он вернулся к работе. На хуторе Лесная Крапивка по праздности оказался, хотя и должен был осмотреть всех. Опять же случай спас Катерину Колотову. У нее нашли воспаление желчного пузыря. Вернулась домой работоспособной. Говорила Лизка, Кедров в судьбе Катерины сыграл какую-то роль.
И как растерялась Зоя, когда узнала, что у Манефы Надя не ночевала. Дело оборачивалось бедой.
О Кедрове и о селе Теплые Дворики никто и не подумал.
Манефа, рано поутру навестившая Виссарионовну, обомлела, встретившись в дверях ограды с главным врачом. Вначале она подумала, уж не со старухой ли что стряслось или медицина на самом деле торит сюда дорожку, но, вспомнив про Кедрова, тут же с досады стукнула себя по лбу: «Олух, олух царя небесного!» Но сказала, не в силах сдержать радостно-озорной улыбки:
— С разговением, подружка! А глаза-то распахнула, боже мой, весь мир покоришь…
И ждала: взъерепенится недотрога, обругает хулиганкой или пройдет, не удостоив и взгляда, это ее-то, свою самую близкую и самую понимающую подругу! Но Надя сдержанно улыбнулась, и в улыбке ее Манефа уловила виноватость и скрытое сомнение.
— Проспала, надо же! Дмитрий ушел, а я думала, полежу немного. И вот…
И как-то непохоже на нее прозвучала эта наивная жалоба. Манефа чутьем угадала: что-то не так было, не так. Но это лишь на миг омрачило ее, и тут же она бросилась подружке на шею, стала обнимать, целовать в пахнувшее холодной водой лицо.