Наследство — страница 66 из 89

— Вместе? Еще ни одного!

Она засмеялась, почувствовав вдруг так нужное ей облегчение.

— А я хочу — вместе. Но, знаешь, боюсь этого дома. Он крепок и велик, как тюрьма.

— Не бойся. Это будет самый веселый и добрый дом. В нем зазвучат птичьи голоса, а может быть, и детские…

Надя притихла. Она еще не думала о своих детях, разве что совсем недавно, когда волновалась за Витю Усова. А Митя вот думает. Почему-то в отношении к мужу у нее с самого начала не сложилось настоящей серьезности, считала его моложе себя, хотя он был старше, не принимала всерьез его занятие птицами, не представляла и представить не могла, что он способен влюбиться в другую или какая-то дуреха, вроде Манефы, вдруг влюбится в него. Он, казалось ей, воспринимал мир так непосредственно и просто, что это невольно упрощало те сложности, которые каждый день окружали ее, а горечи и беды вдруг уменьшались в своих размерах. Выходило так, что, когда они оказались вместе, жить ей стало вроде бы легче, проще.

— Что ты делаешь? — Она подошла, провела ладонью по гладкой белой доске, пахнущей сухой горечью.

— Это — наличники. Взгляни: вологодский вариант, пышный такой. Дом будет глядеться как женщина в кружевах. Это мне показал дядя Никифор. — Она склонилась над доской, на которую был нанесен орнамент. — Это здешний, вятский. — Он взял новую доску. — Скромнее. Меньше узоров, шире поля. Наличники выигрывают белизной. Мне нарисовал его Алеша Долгушин.

Надя некоторое время разглядывала расписанные карандашом доски, оказала:

— Мне нравятся вот эти, вятские. — Взяла карандаш и резко провела черту, как бы откалывая одну треть доски, и, увидев, как поскучнело лицо мужа, спросила: — Перед кем нам тут выхваляться, дорогой Дмитрий?

— Посмотрим. — Он взял линейку и отчеркнул то, что нужно было сколоть. Топором сделал насечки, сколол, везде оставив черту, доску упер в державку, осторожно снял рубанком оставшееся. — Вот так? И край ровный! Да, это пожалуй, будет построже. Нравится?

— Теперь лучше. Но все равно я не люблю наличники и дом тоже. И эти дубы…

— Тогда пойдем к тебе пить молоко. А завтра, рано утром, я отправлюсь в лес и добуду зайца. А потом пойдем в сельсовет. Знаешь, зачем? Мы — распишемся. Нет возражений? Принимается. Мне останется нашпиговать зайца и затушить в русской печи.

Она стала спускаться по ступенькам крыльца. Серый поднялся ей навстречу, вильнул хвостом, как бы одобряя ее веселое настроение. Кедров, упрятав инструменты под верстак, стал спускаться вслед за ней. Надя обернулась к нему.

— Ты лишаешь меня воли, — серьезно укорила она его. — У меня огромный провал на работе. Хотела подумать вместе с тобой. И вот что из этого вышло…

— А что же? Всего-навсего ты даешь голове отдых.

Они шли, болтая и не замечая собаки. А Серый между тем ждал, когда хозяйка Дян позовет его, скажет слово, от которого ему тепло и в стужу. И тяжелая ревность к мужчине незаметно овладевала сердцем собаки.

2

От стука в окно «малая горница»: жилье Кедрова, ограда да и большой дом Виссарионовны — все запело натянутым на морозе деревом. Надя, ночевавшая у мужа, вскочила с постели, накинула на плечи халат. В лунном зеленом свете за окном маячила странно согбенная фигура, у ворот взвизгивал снег под копытами беспокойной лошади, скрипели на санях завертки. Что же, в больнице некому выехать на вызов? Вот избаловала работников… Просила лишь в крайнем случае приезжать к ней, сюда, лишь в самом крайнем. Но, может быть, это крайний? Она быстро оделась, сунула ноги в теплые, от печки, валенки. Кедров тоже был уже в куртке, сапогах, тискал в руках шапку.

— Проводи через ограду, — попросила она мужа, и, отворив дверь, позвала собаку. Стук когтей пролетел по намерзшим половицам сенок.

У крыльца, горбясь, ждал человек. Звонко скрипнули костыли.

— Алексей, ты? — Надя узнала Долгушина. — С Дарьей что?

В санях сидел кто-то, закутанный в тулуп.

— С Дарьей порядок. Отойдем в сторонку, Надежда Игнатьевна.

— Кто в санях?

— Кирилл Макарович. Вчера упал с коня. Верхи в лес ездил, лес заготовляем для построек. Ну вот, руку и повредил. Ложную руку.

— Так что же?

— Ну, сами знаете, какой он, когда себя касается…

— Что с рукой?

— Ушиб. Не так чтобы… Но ведь вы его лечить налаживались…

— Что я собиралась делать, это я знаю…

— Послушайте, Надежда Игнатьевна, да не сразу кидайтесь судить. Следователь вчера к нам нагрянул. Под Макарыча копает. Будто утайка хлеба у него есть. Новое задание спустили, вот и стерегут каждый пуд.

— Ну?

— Положить его надо, Макарыча-то. Пройдет шум, тогда и можно выпустить. А то и на безрукость не посмотрят — закатают.

— Что-то не пойму я тебя, Алексей…

Долгушин грустно улыбнулся:

— Да что тут понимать? Спасать надо человека. А об законе вы не сомневайтесь. Закона он не задел. Свое мы свезли, аж в полтора раза больше. Девять центнеров, сознался, оставил для детского фонда. Так вот к этому цепляются.

— Да… — у Нади опустились руки. Вот оно как получается! А Дрожжина, Домна Кондратьевна, всегда обещала быть рядом. Как же так? — Надо в райком ехать. К Дрожжиной.

— Послезавтра бюро райкома. Красную книжечку грозятся у Макарыча отобрать. Прокурор злой на него. Много, говорит, беззаконий за ним накопилось. Спасать надо. Возьмите на лечение. А там будь что будет. Логунов из «Лесной нови» уже загремел. В одну ночь с председателей скинули, в район увезли. Где уж он там проживает, в каталажке или еще где, только домой не вернулся. Райпрокурор, говорят, всю власть в свои руки взял.

Надя подошла к саням, Бобришин зашевелился, попытался подняться.

— Если трудно, то лежите. Ну, что рука?

Откуда-то из-под воротника раздалось обидчивое:

— Да ерунда все, Надежда Игнатьевна… Так, чуть покорябало.

— Тогда вставайте, я здесь посмотрю, а завтра сделаем снимок.

— Никаких снимков не надо… Царапина, — ответил Бобришин и пригрозил: — Ну, я этим хлюстам надаю. Размотай, Алексей!

Надя удивилась:

— Связан? Да вы что?

— Буйствовал. Закатали в полог.

— Дмитрий, помоги раскатать!

Освобожденный от пут, Бобришин с удовольствием размялся, попрыгал, попросил у Кедрова закурить. Затянулся жадно раз-другой, бросил папиросу в снег. Она мелькнула красной искрой, погасла.

— Алексей, захватим с собой милиционера. Хулиганам, и тебе в том числе, придется впаять. Да что это такое, я вас спрашиваю?

— Не хорохорься, Кирилл Макарович! — строго остановил Долгушин. — Сам загремишь, если не послушаешься. А обиды свои имей только против меня…

Дмитрий подошел к Наде, тихо посоветовал отправить председателя в больницу, а завтра утром решить. «Сбежит он», — так же тихо ответила жена и погоревала, что ей и самой не хочется вмешиваться в эту историю. «Положи, а там посмотришь», — настойчиво сказал Дмитрий.

— Поехали, — распорядилась Надя, первой села в сани и крикнула мужу: — Не жди!

В больнице она осмотрела ушиб. Кровоподтек был огромный. Если бы Бобришин упал на здоровую руку, мог бы сломать. Ложный сустав спас кости. Она решила отправить Бобришина в Новоград, в госпиталь. Написала письмо полковнику Вишнякову и об ушибе, и о своей недоделке в сорок первом году, и об единственной возможности чем-то помочь сейчас Бобришину. Просила разрешить ей самой вернуть должок.

Через педелю была назначена операция. По чертежам Нади Андрей изготовил в мастерской депо специальную шину из нержавейки.

За день до операции доктор Сурнина получила телефонограмму: ее вызывали на бюро райкома. Она позвонила Дрожжиной и объяснила, что должна поехать в госпиталь в Новоград, чтобы сделать Бобришину операцию.

— Потом съездишь, — сухо ответила секретарь райкома.


С Дрожжиной она встретилась еще до заседания бюро. Домна Кондратьевна шла по коридору, увидела ее, остановила. Она была все в том же синем бостоновом костюме, походка у нее твердая, ступала резко, на каблук. Голова чуть-чуть наклонена вперед, как бы подчеркивая одновременно и решительность и усталость.

Подала Наде руку, пожала крепко. Спросила:

— Не трусишь?

— Нет, — сказала Надя, — не трушу. Просто я не знаю, о чем пойдет речь. О подготовке к зиме, так вроде она скоро за половину перевалит.

— Узнаешь, — сказала, будто пригрозила, секретарь. — Заходи.

Они вошли в кабинет секретаря с тремя окнами по одну сторону. Садясь за свой стол, Дрожжина спросила:

— Не твой это брат шумит на железных дорогах?

— Мой. Старший…

— Порода! Сурнины! Да! — И, склонившись над столом и снизу пытливо глядя в лице Наде, спросила: — Поженились? Ну и молодец. Только вот что… — Замкнулась, замолчала. — Расписались бы…

— Уже дошло? Ох-хо! Кто тот заботливый?

— Тебе не все равно?

— Все равно. Да времени всегда в обрез… И знаете, еще… Не решусь сменить фамилию…

Дрожжина задумчиво посмотрела на нее.

— Вот это убедительнее. Было такое со мной… — Помолчала. — А у Бобришина и на самом деле плохо?

— Вы мне не верите?

— Верю. Но ответь на вопрос.

— Да, сильное смещение костных обломков из-за падения. И я должна сделать ему руку, чтобы она помогала, а не мешала ему. Я могу спросить?

— Да!

— О какой утайке хлеба Бобришиным говорят?

— Слышала?

— Слышала. Этого не может быть. Он этот хлеб отдал детям. Слабым детям. Их родители не могут дать им хорошего питания. Я просила, настаивала, чтобы колхозы помогли. — Надя помолчала, обдумывая то, как должна вести себя. Наконец заговорила решительно: — Что ж, наказывайте меня. За это я отвечаю своей головой.

Дрожжина встала, прошлась по кабинету, остановилась посредине, глядя на стену, на которой висел портрет Сталина. Портрет был еще довоенный. Сталин выглядел на нем молодым. Но Домна Кондратьевна смотрела мимо портрета.

— Замечу тебе, Надежда, как молодому коммунисту, большевики, настоящие большевики, не выпрашивают ни благодарностей, ни выговоров. То и другое одинаково дурно пахнет. Наказывать тебя не стану, свое дело делаешь, а с председателей опрошу. Строго. И ты увидишь, что иначе я не могу. Если мы не сдадим дополнительный хлеб, меня снимут.