Об укрывателях хлеба от государства на бюро докладывал прокурор района Вохминцев. Это был мужчина лет сорока пяти, с худым лицом. Седые волосы его непокорно падали на изборожденный морщинами лоб, и он то и дело их откидывал левой рукой — правая тяжело лежала на массивной папке. На коричневом потертом кителе его ясно блестели крупные пуговицы. Председателей трех колхозов — Логунова, Ушакова и Бобришина, которые по совету Нади создали хлебный детский фонд, — Вохминцев требовал исключить из партии и отдать под суд.
Вохминцев строго посмотрел и на Надю.
— Между прочим, вас, товарищ Сурнина, — сказал он, — следует призвать к порядку в первую очередь.
Решение было суровое: Ушакову бюро райкома объявило строгий выговор и предупредило, что, если он не обеспечит выполнение дополнительного плана, будет исключен из партии. О Бобришине решить вопрос по возвращении из госпиталя. Логунова сняли с работы, а дело о нем передали на дорасследование.
Надя осталась ждать окончания бюро и после снова зашла к Дрожжиной. Та сидела усталая, не подняла на нее глаз.
— Я всю войну ни разу не плакала, — тихо заговорила Надя. — А были страшные ситуации. И мужа потеряла… А сейчас едва держу себя…
— Ты одна потеряла? Я с моим всего одну ночь послала. И вот… до сих пор одна.
— В каком году? Где погиб?
— В сорок втором. Под Харьковом. И детей мы с тобой не нарожали… Ты, к счастью, и нарожаешь еще. Ладно, об этом потом. Устала я. Да и ты для меня укором в глазах торчишь. Не могу смотреть.
— Как ты так можешь? Бессердечная!
— Спасибо, подружка, спасибо. Дождешься, всыплю тебе за партизанщину.
— Лучше бы всыпала. А то как я работать буду? Как людям в глаза стану смотреть? Боишься ты, Домна, Вохминцева. Страх у тебя перед ним. — Надя впервые назвала секретаря так, как свою подругу. — Но я не оставлю этого так. В обком поеду. В ЦК напишу.
— Досадно! Судишь несправедливо. Сгоряча. И много о себе думаешь, Надежда! Это плохо.
Надя пожала плечами.
— Почему о себе?
Не заезжая домой, она отправилась в Новоград. Завтра операция Бобришину. Нет, завтра она не сможет сделать. Устала, изнервничалась. День, пожалуй, уйдет на подготовку. «Да, записаться на прием к секретарю обкома. Обязательно», — подумала она, усаживаясь в тесном и полутемном купе проходящего с севера пассажирского поезда.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
— Вы скоро домой, тетушка?
Манефа повернулась перед стеклянной загородкой, за которой Юлия Серафимовна уже закрывала на замки шкафы и шкафчики, прятала в стол аккуратно скрепленные пачки рецептов. Юлия Серафимовна, тихая, скупая в движениях женщина, не худая, а просто от рождения тоненькая, с прозрачным, будто просвечивающим лицом, не старая и не молодая — с неопределенной для посторонних границей возраста, лишь взглянула на девушку незаметно, через плечо — она все делала вот так, как бы ненароком. И потому редко кто в больнице вспоминал, что у них есть такой хороший работник, как провизор Юлия Серафимовна, одинокая женщина, если не считать ее взбалмошной племянницы.
Юлия Серафимовна знала, что Манефа заходит к ней и крутится вот так лисой, чтобы попросить или взаймы денег, или поносить платье, пальто, а то какую-нибудь шляпку.
Они вместе вышли из аптеки. Вечерело. От морозного заката розовато тлели снега. Юлия Серафимовна оглядывала впереди идущую, теперь уже почти незнакомую, девушку — так она изменилась, выросла за последнее время — и соображала, что ни одно платье теперь не полезет на нее и пальто с лисьим рыжим воротником лопнет по швам. Какие у нее развитые бедра. Вся она так и просится замуж. А слухи о ней плохие ходят. Не слушал бы их, да уши не заткнешь.
Они вошли в такую же, как у Манефы, комнатку, только тут все было расставлено, развешано, разложено так же аккуратно, как в аптеке.
— Близких видят каждый день, а вспоминают, когда потребуются, — разматывая шаль, сказала спокойно, даже равнодушно Юлия Серафимовна. Бледное лицо ее разрумянилось от морозного воздуха. Она потрогала его ладонями, убрала за уши седые пряди волос.
— Не увидишь чужих — обидишь, а свои — притерпелись, — сказала Манефа.
— Твоя откровенность почему-то все больше скатывается к пошлости…
— Ох, не будем, тетушка, препираться. Раздеться-то разрешишь?
— Раздевайся.
Манефа сбросила на стул пальто.
— Повесь, — попросила тетушка.
— Да ладно, я скоро… Только скажи мне: могу я уехать из Теплых Двориков куда глаза глядят?
Юлия Серафимовна, что-то переставлявшая в буфете, поглядела на девушку через плечо.
— По какой нужде?
— Нужде… Ну, скажем, к мужу.
— Можешь. — Тетушка отвернулась и продолжала переставлять что-то. Она любила переставлять. В конце концов все у нее оставалось на своих местах, но переставлять она любила. Опять взглянула через плечо. — Грузин тот, что ли?
— Гру-у-зин! Видала таких! У меня теперь серьезный человек. Ну, старше, так что? Женатый — и пусть!
— Женатый? Манефа!
— Считайте, что там нет семьи. По его отдельным словам поняла, и любви там нет. Не живут — страдают. А человек он хороший, добрый… Еду сегодня в Новоград. На свидание. Только вы не оговорились, что я могу отсюда драпануть на все четыре стороны? У меня все внутри задрожало и остановиться не может.
— К мужу легко отпустят. Да и так, поди, можно, сроки-то наши к концу подходят. По весне мы уж вольные птахи.
— Как же так?
— Да так было определено.
— Почему ты до сих пор не говорила мне?
— Сама не звала. В район съездила, выведала.
— А почему мы здесь живем?
— Нам определили этот район, а Теплые Дворики я уже сама выбрала. После печорской тайги и стужи здесь был рай. Или не помнишь?
Манефа задумалась. Сказала:
— Помню… Я все время чихала. До слез было больно… А почему мы были там, ты знаешь или не знаешь?
Тетушка перестала переставлять в буфете, тонкая шея ее согнулась.
— Отец и мама там у тебя остались. Совсем остались. А почему оказались там, убей, до сих пор не знаю. Отец был священнослужителем.
Обе женщины долго молчали. Заговорила Манефа:
— Я все хочу знать, вы мне настоящая тетушка? Только по правде.
— Да, настоящая. Сестра твоей мамы.
— Мама… Помню… такая молодая… Смеялась… Вы другая… Не вспоминала я маму, о жизни не думала. Жила, как трава. А вот теперь стала думать. Хочется узнать, почему человек так живет, а не иначе, делает это, а не другое. И почему разные люди вырастают из одинакового глупыша, и почему я такая, а не другая?.. — Она взялась за пальто. — А на свидание я поеду. Сегодня. Ночью. Утром увижу его. Ты знаешь, какой он? О! И я с сердцем открытым к нему поеду.
— Не лезь, Манефа, не трожь семью!
— Вы мне ковер под ноги бросили сегодня, тетушка… Я шагать по нему буду… Учиться пойду. Доктором стану. Семья у меня будет. Дети. Понимаешь, тетушка, как это интересно: ждать, что из глупыша получится, а?
— Да сама ты глупыш… Ну что тебе надо? Денег, поди?
Манефа пытливо посмотрела на тетушку: нет, не смеется, серьезно предлагает…
— Пироги я утром испекла, расстегаи. У Виссарионовны печка хорошо печет. Мяса отварила. Нежирное, но с сальцем. Холодное, как раз ему в дорогу. Винца бы какого, а так все есть…
Фантазия встретиться с Андреем зародилась у Манефы недавно. Летние вечера на берегу, уха, песни да костер запомнились. Андрей вроде что-то пристудил в ее сердце. Именно пристудил, а не обжег, а боль та же, что и при ожоге. Потом, уже зимой, говорили, приезжал он в Теплые Дворики, спрашивал ее, а она, как на грех, уехала с акушеркой Марией Мокеевной принимать роды. Сколько допытывалась у Нади, зачем братик приезжал, не допыталась.
Тетушка подала граненую, аптечной формы бутылку о притертой стеклянной пробкой. Манефа, понюхав, сунула в карман.
Дома она собрала все в сумку. Пироги с грибами и с моченой брусникой пахли свежим, будто только с жару, печевом. От запаха холодного мяса под языком копилась слюна. Одетая, она сидела у стола в непонятной нерешительности. Вот сейчас она пойдет на станцию. Сядет в вагон — поезд стоит мало, успеть бы купить билет. Удастся место, подремлет до Новограда. Потом она узнает расписание работы бригады машиниста Андрея Сурнина. Потом…
Никак не могла представить, как она встретит его, что скажет ему и что ответит он. Фантазии у нее на это не хватало.
В вагоне нашлось место, и Манефа, все еще волнуясь, уселась, расстегнув пальто и поставив на колени сумку, оберегая ее от толчков. «Не помять бы…» В теплом вагоне укачивало, и Манефа забылась в дремотном полусне. Напряжение в сердце ослабло, ей стало легко и радостно, будто она в первый раз идет в школу.
Кода она очнулась — поезд на остановке резко затормозил, — не поверила глазам: напротив нее сидела Надя. Прижимая к грузи свой неизменный саквояж, усталая, осунувшаяся, она отрешенно, будто не узнавая, глядела на Манефу.
— Какая станция? — неизвестно зачем спросила Манефа.
— Великорецк.
— Ты не в ту сторону села, — неожиданно пошутила Манефа.
— В Новоград. А ты? Что случилось? Зачем?
— Разве я не пригожусь при операции? Ты ведь едешь оперировать Бобришина… А если не пригожусь, посмотрю «Клятву» и уеду. Говорят, интересное кино. Мы когда еще дождемся.
— Нет, в госпитале ты не пригодишься. Погуляй. Кино посмотри. Переночуешь у нас, если что. — Надя подумала. — Пожалуй, я тебе дам адрес Симы. Там тебе будет лучше.
А Манефа смотрела на нее и впервые растерянно подумала, что вот эта женщина, может, будет ее родней. Золовкой, кажется.
К локомотиву, утробно гудящему паром, подошли машинист-инструктор Сурнин и Мирон Шерстенников. Порядочно утекло воды с тех пор, когда Андрей провел первые тяжеловесные поезда, а Коноплин разорвал состав в злополучной зуйской котловине. Время это ушло на основательную учебу локомотивных бригад, на теоретическую подготовку движения на новых режимах. Андрей, назначенный машинистом-инструктором, обучил уже не одну бригаду. Сегодня он шел в рейс со своим бывшим помощником, неудачливым Петром Петровичем.