Наследство — страница 68 из 89

— Скользи вверх! — приказал Андрей корреспонденту, одетому в черный полушубок с коричневым свалявшимся воротником. Мирон грузновато полез в кабину, вслед за ним, чуть выждав, привычно легко рванул Андрей. Едва он ступил на площадку, как снизу сквозь нетерпеливое клокотание пара донеслось:

— Андрей Игнатьевич!

Манефа все утро потратила на выяснение, когда и какой паровоз поведет сегодня Андрей Сурнин, но она точно знала, что он непременно поведет. Потом она безнадежно бродила по путям среди гудящих паровозов, шарахалась от грудного глубокого рева гудков. Такое стадо огромных движущихся и стоящих, но одинаково горячих машин видела впервые. Она высматривала, выслеживала среди мелькающих в окнах будок лиц знакомое лицо Андрея, но, увы, не находила его. И вдруг — он! Манефа увидела его еще на земле и следила, как он проворно и ловко взобрался в машину. В ту же минуту сердце ее похолодело: раз он там, значит, паровоз сейчас тронется. Крик вырвался у нее сам собой.

— Игнатьич, к тебе сестренка… — Коноплин повернулся от окна. — Да вроде другая, не Надюха. Где ты ее раздобыл?

Андрей шагнул, оттер Коноплина от окна и тут увидел внизу, у колес, Манефу в белой заячьей шапочке. Она что-то поднимала кверху обеими руками, и лицо ее было невиданно красивым в обрамлении шапочки и голубовато-белого, тоже заячьего, воротника. Он привычно взглянул на сигнал — отправление еще не дали — и торопливо, сбиваясь со ступенек, спустился на землю.

— Манефа, зачем ты это? Паровозы… Они двигаются, — заговорил он, непривычно волнуясь.

— Вот, возьми! В дорогу. Сама пекла. Слышишь, сама! — Манефа совала ему в руки коричневую с черными ручками сумку.

— Не побоялась, а? Как же ты?

— Я ничего не боюсь. Да! Приезжай к нам. У Нади скоро новоселье.

— Приеду.

— Ну вот! А это возьми. Возьми же! А то паровоз убежит.

Действительно, им дали выход, и Коноплин поманил инструктора рукой. И пока Андрей поднимался, паровоз уже тронулся. Манефа, оставшись позади, как-то сразу потерялась среди двигающихся громадин. В первые минуты в будке молчали. Коноплин, согнувшись в три погибели, выглянул в окно, отдал от себя рычаг, и паровоз застучал колесами по стрелкам. Андрей отошел к окну помощника, стал рассеянно следить за путями и сигналами, плохо видимыми в серой мгле морозного дня. И ему виделись среди путей белая-белая шапочка и голубовато-белый воротник, раскрасневшееся лицо девушки, ее широко распахнутые, ждущие глаза.

Они взяли состав и вышли на перегон. Знакомо гудели мосты под колесами, пролетали примелькавшиеся и все же чем-то новые полустанки и разъезды, города по рекам Вятке и Чепце, деревни на косогорах. Он видел и не видел все это. Перед глазами по путям, среди черного обжигающе-холодного железа и шпал, метался белый живой комочек. И только тогда, когда вышли из Зуев и по большой кривой стали подниматься из котловины, видение исчезло… Андрей спохватился: тут надо смотреть в оба. Если Коноплин рано закроет пар — не одолеет дугу, поздно — порвет состав. В прошлый раз случилась у Коноплина беда, тут и угробил он идею водить тяжеловесы по уральскому плечу дороги. Андрей увидел, что Петр Петрович все что-то говорит и говорит Мирону, а тот выглядывает в окно, забыв про свой блокнот. Что это он, Коноплин, делает на перевале? Он же опять разорвет состав! Надо закрыть редуктор и прекратить доступ пара в машину. Нет, этого глупаря ничему не научишь. Не чувствует он ни дороги, ни локомотива. Расфуфырился перед корреспондентом, как петух.

— Закрой пар! — Андрей и сам не помнил, как оказался рядом с Коноплиным, как оттолкнул Мирона.

— Не вытянем, если закрою, — остановил его руку Коноплин. — Не лезь, я отвечаю. Кривую прошли…

— Закрой пар, говорю!

— Да выдержит, не волнуйся. С автосцепкой не порвется…

— На авось хочешь? А ты страхуйся. Береги состав, чувствуй его. На высокой скорости ты оставишь хвост по эту сторону перевала. Разве не чувствуешь, как летит локомотив? Не только автосцепку, черта порвет. Нет, ты на самом деле не чувствуешь?

Коноплин как-то весь сжался, прислушиваясь к свисту пара в цилиндрах, и торопливо стал убавлять регулятор. Снижая скорость, паровоз с усилием потянул состав через перевал, карабкаясь, казалось, из последних сил.

— Ну вот, я так и знал: не вытянет! — Коноплин отошел от окна, как бы снимая с себя всякую ответственность.

— Погоди! — Андрей Игнатьевич напряженно прислушивался к затухающему стуку колес, к успокоительному сопению машины и вдруг резко повернулся к Коноплину: — Ты действительно не слышишь? Открой пар!

— Открывай сам! — огрызнулся Коноплин.

— Посмотри: состав на две трети за перевалом. Теперь дай пар, и мы помашем ручкой этому трижды клятому месту.

Коноплин открыл пар.


После душа, успокоенные, даже разочарованные простотой того, что сделали, паровозники сидели в столовой, ели пироги с грибами и моченой брусникой и хвалили мастерство «сестрички», которая от души постаралась для них. Расстегаи — это же истинное чудо. Никто из бригады Коноплина не знал Манефу, и никто не мог представить, какие противоречивые чувства владели в эти минуты душой Андрея. Он думал, что все это ерунда, какая теперь может быть любовь, какие новые магистрали жизни ему откроются? Ну не смешно ли, девчонка на свидание приехала? Но тут же возразил себе: разве не уютно было в ее обществе тогда, на берегу Великой? Не старалась она, что ли, сделать ему приятное? А как смотрела на него распахнутыми невинными глазами…

Андрей тряхнул белокурой головой, как бы отмахиваясь от ненужных мыслей, и, хватаясь за последние слова спорщиков, сказал:

— Да мне твоя азбука понятна, Петр Петрович: «Самые лучшие заботы — это те, которые у соседа». Каждое поколение мастеров готовит дорогу для другого, что идет за ним.

— Загнул, — усмехнулся Коноплин.

— И ничего он не загнул, — охладил его Мирон. — Андрей прав. Тут дело не техническое, а человеческое.

Андрей спросил Мирона, собирается ли он писать о рейсе. И зачем писать? Лучше пока воздержаться. Коноплин разик-другой сходит без помочей, вот тогда в самый раз… дать статью.

— О Коноплине? — удивился Мирон.

— О ком же? Обо мне уже писано.

Услышав, как захлопнулась за Коноплиным дверь, Мирон вздохнул:

— Не люблю писать о тех, кому слишком хочется, чтобы о них писали, страсть не люблю.

— Ты можешь не делиться самым дорогим, что у тебя есть. Можешь! А я не могу. Я должен его отдать. Тому же Коноплину. А ты взял и поделился своими размышлениями… и не с Коноплиным, а с читателями.

— Что ж, «Размышления по поводу…». Так и назовем. С меня «наркомовская» за заголовок!

Экипировавшись и взяв поезд, они вышли в Новоград. Андрея ждал там новый рейс, новая бригада, которую он должен научить водить тяжеловесные поезда.

3

— Даете нам работы, майор! — сказал полковник Вишняков, здороваясь с Надей. — Многих подлатали. А теперь и Долгушина возьмем, как просили. Евген Евгеныч сделает операцию. Из Москвы прислали ваше письмо насчет лейтенанта Ертюхова. Проникающее ранение черепа. Помните? Я бы сделал, да не возьмусь. А как бы вы поступили на моем месте?

Надя, рассматривая на свет рентгеновские снимки бобришинской руки, сказала, что попробовала бы, будь она хирургом-черепником, и вспомнила Жогина. Давно не вспоминала его. Странно, ведь Дмитрий не ревновал ее к прошлому, не спрашивал ни о чем. Может, потому и не вспоминался Жогин. Да, он взялся бы. А полковник Вишняков не возьмется. Он безнадежно устал.

— Угол стыковки костей вы находите нормальным? — спросила она, показывая полковнику схему стальной шины.

— Да, — подтвердил полковник. — Руку легко будет сунуть в рукав. Зацепить пальцами за ремень опереди. Положить на поясницу. Можно прижать бумагу, когда пишешь. — И добавил: — Восстановительная хирургия будет идти по нашим стопам еще десятки лет.

— Я все думаю, — Надя отложила снимки, — думаю, как бы нам сохранить сложившиеся в годы войны школы хирургов. Если они начнут рассыпаться с уходом старых мастеров…

— Да, вы правы. — Полковник почему-то расстроился. — Вы обсудите операцию с Евген Евгенычем и хирургической сестрой. Попробуйте привыкнуть друг к другу. Может быть, посмотрите, готов ли больной? Как он психологически?

Евген Евгеныч, следуя за ней на шаг сзади, и хирургическая сестра, женщина лет сорока, холодновато-заносчивая и немногословная, показали ей операционную, ее оборудование, аппаратуру. Надя все осматривала, ощупывала, пробовала с таким радостно-удивленным чувством, какое овладевает человеком, когда он возвращается в свою прежнюю, столь милую ему квартиру. Она чувствовала себя дома, и все в нем было ей близко, соскучилась по всему, что тут было. Хотелось прикоснуться к тому, что попадалось на глаза.

В хорошем настроении вошла в палату к Бобришину. Кирилл Макарович, чисто выбритый, остриженный под машинку, будто только что мобилизованный в часть, сидел на кровати с газетой в руках. На тумбочке и по одеялу разбросаны книги, брошюры, газетные вырезки.

Увидев ее, Бобришин оживился, схватил табуретку, предложил сесть и, тряся газетой, заговорил оживленно:

— Видели? Английский фельдмаршал Монтгомери в Москву в гости пожаловал. Хорошие слова говорит про нашу военную службу. Читали?

— Нет еще, — призналась Надя, присаживаясь. — Хорошие слова, Кирилл Макарович, приятны. Согласна. — И практично добавила: — Вместе бы нам с ними теперь подумать знаете над чем? Как вам, инвалидам, лучше помочь. Научные, врачебные усилия объединить. Уступили бы нам больничного оборудования, лекарств. И мы помогли бы им. Опыта нам не занимать, поделились бы. И для вас, для всех, — она оглядела палату. (Тут лежали послеоперационные больные с тяжелыми подвесками натяжения, со сложными гипсовыми повязками на руках, метко прозванными в годы войны «самолетами». Снова раны, скальпель, кровь, гной. Вернее, не снова, а пока все это еще не останавливалось, не прерывалось.) Добавила: — Скорее бы кончились ваши муки, если бы общими усилиями…