— Лучше бы я тебя не посылала…
— Надежда Игнатьевна, да ведь это раз бывает…
— Р-раз! Ну и как теперь? Зачем он приехал?
— Завтра мы уезжаем…
— Да? Вот так сразу?
— Надежда Игнатьевна!
— Вот так и бросишь все? Детей, свое отделение, больницу? С легким сердцем?
Маша низко опустила голову, потом прижала к лицу ладони, острые плечи ее вздрагивали.
— Если бы с легким… У-у, навязался на мою голову! Ой, что я говорю?
— Маша, Маша! Сколько у меня было надежд! Как я мечтала вырастить и оставить на тебя больницу, когда состарюсь. Так дорого в тебе качество подвижничества, так дорого. Кабинетные врачи могут выродиться в деляг. А ты умеешь работать на периферии так, как, может быть, не умела я в твою пору. Народ, народ — вот где поле деятельности врача. Люди к тебе — я не говорю только больные, а люди вообще, — и ты к ним! Это прекрасная система взаимоотношений, и ты ее быстро усвоила.
Мария Осиповна заплакала в голос.
— Перестань! Ты рассказала ему, что и как тут у нас?
— Сразу же…
— Ну и что?
— Не хочет он меня оставлять. И не оставит. И я хочу с ним. Это — как болезнь, Надежда Игнатьевна.
— Куда он едет?
— В Калининградскую область.
Надя торопилась на обход, но, как бы она ни любила Машу, как бы ни хотела ей счастья, не могла сейчас отпустить ее. И хотя главного врача ждали в палатах, Лизка уже дважды выбегала на крыльцо, глядела в сторону ее кабинета, она молча, глубоко задумавшись, сидела за своим столом, женщина, волею жизни поставленная решать судьбы людей, связанных с нею общим делом.
— Как звать-то его?
— Алешей.
— Ты поговори с ним, сыграйте свадьбу сейчас. Да, да, ишь глаза как потемнели! Злая ты! Пусть погостит дней десять. Начальство разрешит на свадьбу. А если не разрешит, я сочиню телеграмму. Поняла? Ну и останешься, поможешь мне с детским отделением. Ох, убила бы я твоего Алешу…
Она встала, взяла саквояж.
— Я на обход, а вы поговорите, потом, когда освобожусь, зайдете вместе.
— Деспот вы, Надежда Игнатьевна, деспот! — Глаза Марии Осиповны высохли, лицо побледнело. — Может быть, это первое и последнее в жизни, а вы — поперек дороги.
Надя направилась к двери. На ходу проговорила:
— Если можешь, поезжай. Только я этого от тебя не ждала.
Вышла.
«Да, значит, деспот? Вот как это оборачивается! — Она направилась в хирургическое отделение. — Уедет? Нет, не может она уехать, не бросит! Я — деспот? А такая лютость в глазах! Уедет. Лейтенант не посчитается ни с чем. Конечно, понять его можно. Но меня кто поймет?»
На обходе, случайно взглянув в окошко, Надя увидела отъезжающий от административного корпуса тарантас. Рыжая кобылка шла шагом. В плетенке сидели двое.
Стетоскоп, который Надя держала в руках, со стуком упал на пол.
Короткая первая летняя ночь…
До полуночи, как бы стряхивая то, что еще осталось от мая, заносчиво крыли небо хмарные тучи, лил неторопливый, но обильный дождь. Крепкие струи шлепали в упругую воду Великой, рыли ее, взлохмачивая и пеня. Трава в лугах легла на землю от водяной тяжести, цветы уже не походили сами на себя, мокрые и жалкие, липли друг к дружке, и, казалось, навсегда погибла их красота и никогда уж больше не радовать им человеческого глаза.
К полуночи просветлело небо, бросив на голубое поле белые серебряные тона. Будто сквозь легкий туман, проклюнулись редкие звезды.
Это были уже июньские звезды. Только и поглядеть на них сегодня, а то нахлынут вскорости белые ночи севера и на время закроют звездам дорогу к земле.
— Глядите, люди, на июньские звезды!
Надя и Дмитрий стояли под тремя дубами и смотрели, как за лесами, по ту сторону Великой, дотлевал закат. Перед ними на траве, положив голову на передние лапы, лежал Серый. Он выбрал такое положение, чтобы можно было хорошо видеть лица обоих, следить за их выражением.
— Опять редко мы будем видеться, — сказала она, и в голосе ее прозвучала грусть.
— Во всем виноват я, — сказал он. — Май — месяц маеты, месяц пробуждения. Все после зимы оправляется от стесненности и потерь — земля, деревья, звери. Как на грех, здоровье Матвея Павловича не лучше. Вот закончим учебный год, переселюсь на старицу.
— Опять на старицу! — взъелась Надя. — Может, тебе лучше заняться школой? Дрожжина мне говорила… Она считает тебя хорошим педагогом.
Дмитрий с сожалением посмотрел на жену. Вот и она… Говорить об этом не хотелось. Всякий такой разговор больно отдавался в сердце. Надя, не почувствовав настроения мужа, продолжала говорить, что Дрожжина приезжала с намерением познакомиться с ним, примерить его на какую-нибудь районную должность, вроде главного зоотехника.
— Она опоздала, — сказал, смеясь, Дмитрий. — Должность я уже выбрал, как и ты, на всю жизнь.
— Слишком много приходится тебе работать. А нога?
— Нога? Я порой забываю, что она у меня ранена. А ты почему такая нервная? Что тебя волнует?
— Нервная? Почему ты так думаешь?
— Да ты оборвала листья уже с двух веток. Принялась за третью.
— А верно! Я волнуюсь, ты прав. Привезут ли детей? А может, это только мне надо? И у меня еще уехала Маша… Я без нее как без рук.
— Пойдем домой, ты немножко поспишь.
Надя согласилась, и они ушли.
Ночью их разбудили. Надя быстро оделась, схватилась за саквояж. Но вызвали Кедрова. Что-то случилось на старице.
Утром, в девять, прибыла первая подвода. Трое мальчишек лет по девять, все как один белоголовые, сидели в телеге, с любопытством оглядываясь по сторонам. За телегой шагали еще двое повзрослев. Один из них был Петя Плюснин, тот, у которого «иголка в сердце». Лиза показала вознице, куда ехать, но он и без того догадался: у детского отделения толпились врачи, сестры, санитарки.
— Здоро́во живем! — бросил возница, подъезжая к встречающим. Он снял картуз, пригладил волосы, рогулей руки чесанул бороду. — Принимайте рекрутов!
Мальчики встревожились, один из них, вихрастый, сидевший позади, стал крутить головой, оглядываться с явным намерением удрать. Но не успел он опомниться, как оказался в руках сестер, а потом и санитарок.
Когда тетя Капа мыла под душем бойкого вихрастого мальчишку — Витю Топорова из Мурашей, тот орал во все горло, что он чистый, вчера мылся в бане: ой-ой, больно, не дерите волосы! И вообще, он здоров, никакие больницы ему не нужны…
— Убегу, — грозился он. — Все равно убегу.
Надя, услышав крик, улыбнулась: да, этот может удрать. Заглянула в список: воспаление среднего уха.
— Ну пошли, я тебя послушаю, — сказала она, доставая фонендоскоп. — Тебя надо лечить, а то останешься глухим. Слышишь?
Какое-то непонятное чувство владело Надей, пока она принимала и осматривала детей, заполняла истории болезни… Видела, как оживлены врачи, даже Антон Васильевич увлекся и суетился вместе со всеми, хотя могли обойтись и без него. Манефа, хватая из телег и тарантасов мальчишек и девчонок, смеялась и вся светилась радостью. Эта радость захватила и Надю. Но лишь на короткое время. Ей показалось, что делает она не свое дело. И что странно, делает без охоты, не увлекаясь.
«Маша… Нет Маши! — вдруг подумала она, находя причину своего состояния. — Маша заполняла бы сейчас эти первые в жизни детей истории болезни. Бегала бы, радовалась, и все горело бы у нее под руками… Нет, нельзя ей простить. Не могу простить…»
И тут она услышала шум на улице, оживленные голоса, крик. «Уж не сбежал ли тот вихрастик?» — заволновалась она и заспешила к выходу. Услышала голоса:
— Из Ковшей… Из Ковшей…
Надя с крыльца взглянула на подводу… С нее спрыгнула женщина. Что-то знакомое было в ее фигуре и в том, как она шла к крыльцу, широко размахивая правой рукой.
— Маша?
— Как видите, доктор, — проговорила Маша. — Что не радуетесь?
— Маша!
— Как вы хотели, доктор! Что мне делать? Приказывайте!
Надя трудно сглотнула. Возвращение Маши, в которое она не переставала верить и которого ждала, стало не радостью, а горечью. Вот этого она никак не думала испытать. «Нет, нет, все правильно, — успокоила себя Надя. — Маша — ленинградка. Все так и должно быть». И сказала:
— Садись, вот твое место заведующей отделением. Распоряжайся, осматривай, размещай ребят. Как у тебя было намечено.
Маша вытащила из саквояжа халат, надела. Вымыла руки. Разложила на столе инструменты. Взяла заполненные истории болезни, прочитала, что-то отметила. В дверь уже высовывались ребячьи головы — почему задерживается прием? Маша мгновение посидела не двигаясь, синие глаза ее тоскующе смотрели в окно, на зеленый разлив заречья. Вдруг она как бы встрепенулась, повернулась к двери, позвала:
— Антонов!
Вошел мальчик с огромными серыми глазами на большелобом, узком книзу лице.
— Подойди, Миша. Не забыл меня? Ну что? Как чувствуем? Хорошо? — Мальчик моргал глазами, что, видимо, означало «да».
— Покажи язык. Скажи: «Да-аа!» Молодец! Иди. Будешь в первой группе. Тетя Капа тебя помоет.
Антонов ушел. Маша сделала запись в истории болезни, положив руки на стол, задумалась.
— Я его недавно осматривала. Таких видала в Ленинграде. Дети, потерявшие интерес к жизни. У него порок сердца, а ему всего десять лет.
— Его можно вылечить. Терапевты не сумеют, мы сделаем, хирурги. — Надя говорила, как всегда, уверенно, убежденно.
— Из вашего бы оптимизма, доктор, счастье шить…
— Оптимизм — это вера. Без нее нельзя, Маша!
Мария Осиповна не ответила. Позвала очередного:
— Леня Горелов!
Вошел мальчик с большой головой, вывернутыми ногами. Надя увидела его грустные глаза. Внимательно, кажется через силу, вслушивается он в голос доктора, старается его понять. Наряду с рахитом у него, конечно, явные признаки запоздалого развития. Маша быстро осмотрела его. Надя заполнила историю болезни. Диагнозы их совпадали. Когда мальчик ушел, Маша сказала скорее зло, чем сочувственно:
— Бедный мальчик! Как это можно было допустить здесь, в тылу?