Наследство — страница 78 из 89

— Тыла не было! — бросила Надя и занялась следующим ребенком. — Было одно: фронт.

«Второй раз поступил на лечение Петя Плюснин, тот, у которого «иголка в сердце»… В прошлом году он месяц пробыл в Новоградской детской больнице. Психика его стала заметно устойчивей. Вот ныне еще окрепнет физически. Худенький все же…» — раздумывала Надя.

Из письма Маши Каменщиковой

«Милый Алешка!

Когда ты вернешься, это письмо прилетит вслед за тобой. Только что выключила в палатах свет. В первый день ребята боязливо косятся на мой белый халат, трудно привыкают друг к другу. На берегу Великой еще догорает праздничный костер, костер в честь открытия нашего детского отделения. Мне отсюда видно красное пламя и мелькающие тени. Наверно, танцует Манефа. Мои маленькие пациенты спят. Сижу и думаю: случайно или не случайно я выбрала себе профессию? Не случайно. Нет, и еще раз нет! Мы жили под Ленинградом, в Колтушах, и всегда гордились, что у нас работал академик Павлов, что у нас центр науки, которая хочет помочь человеку стать сильным, здоровым. Помню, как еще в детстве я любила играть в папу и маму, у которых много ребятишек. И что мы только ни делали со «своими ребятишками»! Они буквально плакали от нас, маленькие сорванцы, которым бы только бегать и играть. А мы, превратив их в живые игрушки, укладывали спать, сажали за стол есть пирожки из подорожника и земляники, пить воду, называя ее молоком. Всю жизнь я мечтала о том дне, когда займусь настоящими, а не «игрушечными» детьми.

И вот они спят, живые, настоящие дети. Это ради них я здесь. Горжусь тобой, что ты понял меня и не рассердился на то, что я осталась. Погас костер на берегу. Тишина над больницей, а я, как часовой, охраняю покой ребятишек. В детство мне, как мальчишке, нравилось быть пограничником, ловить шпионов, сражаться с диверсантами. Когда вывезли меня из Ленинграда, я плохо соображала, была в бреду от слабости и голода, но мне снились странные сны: будто я пограничник, в руках у меня винтовка, на груди — бинокль.

Дети у меня слабые. Отобрали самых нуждающихся в лечении. Да, им действительно необходима моя помощь. Только бы справиться. Только бы!

Слышу шаги. Это идет Надежда Игнатьевна, Матушка — зовут ее здесь. И она не спит. Она, кажется, не спит вообще…»

— Ну что, все в порядке? — спросила Надя, входя в дежурку и присаживаясь на топчан. — Устала? Подстраховать не надо?

— Не надо. Я сама, — кратко и сухо ответила Маша. Сказала она так, может, потому, что еще не прошло в душе напряжение, которое владело ею весь этот день, день расставания с Алешей, а может, потому, что ей и на самом деле хотелось сегодня быть самой со своими детьми. Она и не думала обижать Надежду в день ее такой большой и трудной победы. Но что она могла поделать?

А Кедров еще не вернулся со старицы. Надя не ведала, что там случилось, и не знала, как перекоротать ночь.

Он пришел под утро. В кошелке принес десятка два утиных яиц.

— Не спишь? — удивился он. — Из-за меня?

— Да, — сказала она, принимая яйца и не зная, что с ними делать.

— Закрой потеплее, — попросил он. — Они насижены. Не найдешь ли ты где большую лампу?

— Я боялась, не случилось ли что с твоими ребятами. Они живут на озере?

— Да, поочередно. Все здоровы. Но вчера браконьеры постреляли уток. Поднимали с гнезд и били. На глазах у ребят. Это такой урон… А для Вани Неухожева и Сережи Мячина… знаешь, что это такое? Бедные ребята… Говорят: «Лучше бы нас…» Они так чисто, серьезно все воспринимали. Каждую утку в лицо, можно сказать, знали, считали своей подопечной. Писали в дневник, как утки ведут себя, чем питаются, как хоронятся от врагов.

Надя, вначале как бы обманутая в своей тревоге, вдруг представила ребячью беду, а за ней и беду мужа и впервые поверила, что это может быть для них трагедией.

— Кто это сделал? — спросила она, соображая, где можно взять лампу для инкубации. — Что ж, на какое-то время дам вам переносной соллюкс.

— Кто сделал? Ребята описали приметы. Заявлю в милицию. Будем искать. У тебя все в порядке? Рад! А за соллюкс спасибо. Установим его в нашем живом уголке. Благо, что для будущих утят уже есть опекунья — наша Хромушка. Ребята так прозвали утку, которую я спас зимой. Помнишь?

— Да, — сказала Надя. — А соллюкс… Пойдем, я тебе его дам.

Они вышли из дома. Было уже утро. Широко разметалась на востоке малиново-красная заря.

— Я знаю, — сказал он с грустью, — и сожалею, что ты с иронией относишься к этим моим занятиям. Тебе не представить, как ребята, найдя осиротевшие гнезда, стояли над ними, будто над могилой.

— Это я уже представила. Закрой кошелку. — Надя подала мужу пуховый платок.


И вот в самодельном инкубаторе вначале с треском раскололись три яйца. Почти тотчас же еще три. Серые, с мокрыми взъерошенными перышками комочки скатились на землю, запищали, вызывая мать. Хромоножка, жившая в соседнем закутке, отозвалась тревожным протяжным криком, и комочки бросились к ней, как к магниту. Находившиеся в тот день в живом уголке Морозова и Иванцова удивились и испугались одновременно. Они не знали, что делать с этими так неожиданно появившимися на свет существами, чем их кормить. Пока Нина бегала к Кедрову домой, лопнули и развалились еще четыре яйца. Учителя, к счастью, она застала дома, и, когда Кедров пришел в школу, в живом уголке было уже десяток диких утят. Он взвесил каждого, записал в тетрадь. Показал девочкам, как окольцовывают птиц, и они окольцевали их и Хромоножку. Под вечер Кедров открыл дверь сараюшки, и утка по густой траве, огородами увела их на Теплодворку. Он еще раньше приучил ее возвращаться домой и теперь, увидев, как по-другому, скрытно она ведет себя, как тревожно крякает, заволновался: научит ли она их находить дом или, подчиняясь дикому инстинкту, они навсегда уйдут от него?

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

1

Утром позвонила Дрожжина и сообщила Наде, что к ней едет корреспондент областной газеты Мирон Шерстенников, просила встретить его, как своего.

— Не поняла, — нетерпеливо ответила Надя. — Что-то не помню я такой родни.

— Он твоего брата прославляет…

— Не знаю, кто кого. — И вдруг вспомнила, что это тот самый Мирон, которого так хочет и боится встретить Зоя. — Где он и когда будет? — В голосе Нади послышалась заинтересованность.

— Он сейчас у меня. Скоро выедет к вам на машине.

Дрожжина положила трубку. Мирон сидел в кресле, приметно приглядывался к Дрожжиной. Нелегко дается бабе секретарство. Волосы покрасила — седину скрывает, уложила, как молодая, а вот глаза не спрячешь. Большие и черные, они полны усталости и грусти, и морщины — их не загладишь. Посадка головы гордая, чуть с наклоном вперед. А вот отбери у нее все — и район, и проработки на пленумах, и заботы, вызванные то засухой, то бескормицей на фермах, — глядишь, и сдаст, как аккумулятор у машины.

— Что загляделся? — спросила она, переходя на «ты». Ей все казалось, что она знает Мирона, хорошо знает — по газетным выступлениям и первым книжкам писателя и журналиста.

— Приглядываюсь все же, — признался он. — Нынче мода на идеального героя.

— А сам-то как думаешь?

— Идеальный — значит, законченный, или, вернее, конченый. Не самокритичный, значит. Остановившийся. Всего достигший. О таком писать скучно, потому что он сам скучен. Не люблю. О подлецах законченных тоже не люблю писать. Если все ясно — что еще добавишь?

— А в «Спутниках» есть идеальный герой? Недавно прочитала и все думаю.

— Нет. Там есть хорошие люди. Есть счастливые, есть и несчастные. Так устроена жизнь. Люблю счастливых. Не умиленных своим счастьем, а тех, которые находят его в борьбе.

— В борьбе? И с самим собой?

— В первую очередь!

— Вот почему мне нравятся твои некоторые очерки. Ну, хотя бы об Андрее Сурнине, машинисте, и об этом, как его, Коноплине. Уж очень крепко они схлестываются. Неужели в жизни так?

— Все так.

Мирон встал и, забывшись, мерил кабинет из угла в угол, курил; Домну, должно быть, тешил разговор не про уборку или надои молока, в кои веки это удается… Постоянное напряжение в ее фигуре прошло, глаза вдруг помолодели, усталость и грусть ушли в глубину, но не исчезли, а лишь притаились.

— А ведь у нас работает родная сестра Андрея Сурнина…

— Надя? Так я с ней знаком.

— Успел! И ее заинтересовался? Человек…

— Идеальный?

— Не смейся. Она — счастливый человек, если, как ты считаешь, счастье в борьбе.

— Это уже интересно! Так не к ней ли я должен поехать? Что же, стану биографом всей семьи Сурниных.

— Я была бы рада, если бы ты заинтересовался Надеждой как человеком и врачом. Характером она какая-то неуютная, колючая. С ней трудно дружбу водить. Поезжай в Теплодворье, к Надежде. Газик тебе дам. Я приеду завтра. А сегодня — бюро. У соседей, в Коми, горят леса. Зверье к нам валом. Медведи, лоси. Урожая и без того кот наплакал, поедешь — увидишь: целые гектары подмяты. А вдруг пал к нам перекинется? Мы тут с тобой об идеальном герое толкуем, а может, где-то беззаботная душа костер поленилась затоптать. Во сне снятся пожары. Ужасно, Мирон.

— Теперь я вижу, что вы, Домна Кондратьевна, можете переплавиться в идеальную героиню.

— Могу, Мирон, могу. Потому я всю жизнь счастливая, что борюсь. Сама с собой и с другими. Но кто об этом знает? Даже тебе я не расскажу, хотя, если судить по твоим книгам, ты бы меня все же понял.


По старому таежному порядку все здесь было привязано к реке. Дорога то прибегала к Великой, и Мирон любовался лесной красавицей, то отходила в поля, стиснутые лесами. И хорошо, что не поехала Домна, иначе он не удержался бы, да и как удержишься от очерка «В дороге». И конечно, не ушел бы от описания реки, отблесков воды под дневным, а потом и вечерним солнцем. Вот они спускаются с крутояра, и река кажется белой, блеск ее слепит глаза — это было днем, когда солнце стояло в зените. А когда спустились к броду, то перед ними была чистая как слева текучая вода, и на глубине автомобильных полуосей лежало дно будто на ладони — каждую гальку можно разглядеть, как через увеличительное стекло. Казалось, что это не вода течет, нет, вода стоит, как в ковше, а движется, течет по дну галька — белая, красноватая, голубая, серая, а то совсем черная. Природа сама придумала себе краски и сама делала мозаику.