— Я лягу с тобой рядом? Чуть-чуть полежу… — сказал он, поднявшись по лесенке так, что ей были видны лишь его лицо и плечи.
— Поднимайся, только тихо. О притолоку не стукнись. Я уже разбила голову, — проговорила она еле слышно.
Он поднялся. Сено громко шуршало.
— Не буду близко. Не отмылся…
— А мне нравится, как от тебя пахнет.
— Мазутом?
— И мазутом.
— Чудачка!
— А я вообще чудачка. Так меня с детства зовут.
— За что?
— Не знаю. Может быть, за то, что я всегда делала не то, чего от меня ждали.
Он придвинулся совсем близко, перестал дышать. Сквозь сенной дурман доходил до него запах ее тела, чистого и молодого.
— Зинка…
— Что, Гриша?
— Придвинься ко мне.
Она послушно придвинулась. Сено шуршало и трещало, как будто кто ступал по валежнику.
Гриша обнял девушку, стал целовать, и рука его сама собой юркнула под кофточку на ее груди. И тут он услышал спокойный голос, без малейших ноток тревоги или волнения:
— Гриша, это потом. Когда поженимся…
Рука его опять сама собой выскользнула из-под кофточки.
— А когда свадьба-то?
— Когда скажешь.
— Завтра?
— Нет.
— Осенью, когда вернусь в село?
— Согласна. А теперь иди, а то бог знает, что о нас подумают…
И вот его мотоцикл прогрохотал по твердой, как бетон, схваченной первым морозом-голышом улице. Голыш — это когда еще без снега. Мотоцикл с ходу затормозил у магазина «Культканцтовары», и Григорий, пошатываясь, как моряк после сильной качки, поднялся по деревянным ступеням.
— С дожинками тебя, Гриша!
— Уговор помнишь?
— Да, Гриша… Мама согласна. Вот только папа еще не вернулся из командировки.
— Кино сегодня «Иван Грозный». Уж смотрела?
— Тебя ждала.
— Пойдем?
— Буду ждать.
Когда они вошли, в зале уже было полно народу. Как всегда, мальчишки бросались шапками, девчонки визжали, взрослые шикали на них. Так и возникал этот радостно-возбужденный шум, который предшествовал началу сеанса.
Они сели на свои места, оба довольные тем, что вот опять вместе, на этот раз даже раньше срока — сегодня был еще только четверг. В это время, когда двери вот-вот должны были закрыться, в зал ввалилась веселая и нарядная гурьба. Кое-кто был вроде знаком Григорию. Да ведь это больничные! Вон Антон Васильевич, еще не сменивший свое деми на шубу с бобром, и его жена, румянолицая пышечка, и тетя Капа, та, что мыла Григория, когда он попал в больницу. И только он подумал о Манефе, как она появилась в дверях, а за нею представительный мужчина в зеленой шляпе и пестром шарфе — врач из Пыжанской больницы, «князь Пыжанский», как его в шутку звали.
Погас свет, и Григорий не заметил, куда они сели. Да, наверно, на двух рядах, которые оставались свободными. И почему он не мог догадаться, что эти ряды заранее проданы, что могли прийти именно больничные, к ним, говорят, частые экскурсии. Из будки лег через зал светлый клинок луча, и Григорий увидел: Манефа и «князь Пыжанский» сидят прямо перед ними. Он искал их где угодно, только не тут. Будто нарочно уселись. Да и впрямь нарочно. Не могло же быть так, случайно.
На экране что-то говорил неприятный сутулый старик, бегали услужливые бояре, бряцало старинное оружие, но Григорий видел все и не видел. Неужели это еще не прошло у него к Манефе? Неужели где-то сидело все это время, притаившись? А если бы она была одна, он так же чувствовал бы себя? Или это страсть — только бы владеть Манефой — и больше ничего.
Манефа, Манефа… Сколько раз они сидели в этом вот самом зале. Он приходил всегда навеселе, и она почему-то не упрекала его. А попробуй вот к этой приди после хотя бы одной кружки пива. Он покосился на Зиночку и осторожно высвободил свою руку. Если бы Зина была Манефой!
Он проводил Зиночку, как всегда, до дома и торопливо зашагал за село. Он рассчитывал: Манефа и ее «князь» пойдут последними, будут брести долго, болтая и целуясь. Потом… Утихнет больничный городок…
Он догнал их у железной дороги. Проклятое место! С тем грузином тут же были объяснения. Тот теперь в «глубокой теснине Дарьяла»… Еще один навязался. А что ему, «князю»? Поиграет, поиграет да и бросит. А у нее, говорят, есть настоящая любовь. Серьезный человек, любит надежно, не для трепа.
Если бы была у него минута на размышления, он наверняка не сделал бы этого, но минуты у него не было. Они остановились, чтобы пропустить его.
— Здравствуй, Манефа! — сказал он, подходя. — Это еще кто с тобой? Ах, это вы, доктор! Разумный совет вам… Не вяжитесь вы больше к девчонке…
— Григорий! — услышал он голос Манефы. — Опять ты на моей дороге!
— Это что за тип? — вспылил доктор.
Григорий помолчал, как бы одумавшись, но отступать было уже некуда, и он, взяв Манефу за руку, повел ее вперед по тропе.
— Ты с ума сошел! — Манефа дернула свою руку, но он не отпустил, подтвердил свое действие словами:
— Не отпущу! Этот пижон… да у него жена в городе.
— Тебе какое дело? Чего ты опять ко мне? Я тебе русским языком сказала: не будет у нас с тобой жизни.
— Не будет, — подтвердил Григорий, — знаю.
— Ну и живи со своей Зинкой. Чего вяжешься? Пьяный, что ли?
— Трезвей трезвого. Сознание помутилось, как увидел тебя с этим… Опять за прежнее? Пропадешь!
— Тебе-то что за горе?
— Манефа, я знаю, ты любишь другого, люби его и будь верна. Хватит трепаться!
— Ну ты, вахлак, — замахнулся на Григория «князь Пыжанский». Сунцов поймал его руку, дернул на себя и отступил. Доктор плюхнулся куда-то в кусты, в темноту. Послышалась возня, ругань.
Григорий взял ее руку, холодную и жесткую. Какая родная и далекая рука! Манефа стояла, не отнимая ее.
— Ну что он к тебе пристал, этот «Пыжанский»? — спросил Сунцов сурово.
— Да не пристал он, очень нужен. Уговаривает переезжать к нему работать, Квартира хорошая. Зарплата выше. Старшей сестрой берет. На поезд сейчас, спешит. По пути, как видишь, нам. А ты только о том и думаешь.
— Ладно, не сердись. Поедешь в Пыжи?
— Нет. От Нади — никуда. Разве что к Андрею, если позовет.
Рука Манефы ослабла, и он выпустил ее. Стояли друг против друга, чужие и все же чем-то связанные.
Манефа заговорила подавленно:
— Не стою я его, моего Андрюшки. Да и не знает он, какая я. Узнает вот…
— Что ты! Да нет тебя лучше на свете. Нет!.. Не унижайся ни перед кем…
— Спасибо, Гриша. Боюсь я… Люблю и боюсь. Никого не боялась, а его боюсь. И жалею: вдруг ему плохо будет со мной? — И добавила с грустью: — У тебя вот налаживается, а у меня ничего не ясно.
— Да, у меня скоро свадьба…
— Слышала… — И уже зло добавила: — Тебя Зинка научит книжки читать. «Приваловские миллионы»… Она тебя вышколит, шелковым будешь. Знаю я ее.
Подул ветер с поля. Остывшим воздухом пахнул в лицо.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Мирон опубликовал очерк в столичной газете. Он назвал его просто, вроде бы без претензий, но с глубоким смыслом: «Жизнь в Теплых Двориках». Письмоносица, скидывая с плеча широкий ремень, чуть ли не каждое утро высыпала на Надин стол ворох писем. Однажды ей позвонил Цепков. Сказал, чтобы готовилась к поездке в Москву. Ее будут слушать на коллегии Министерства здравоохранения республики. Придется выступить с докладом в институте усовершенствования врачей. И еще, она может остаться для повышения квалификации.
Накануне отъезда утром из Коршунихи доставили роженицу Анисью Фролову, колхозницу тридцати лет. Шефствовал над деревней Антон Васильевич, но он почему-то ничего не знал о беременности Анисьи. Дома Анисья не разродилась, муж запряг лошадь в тарантас и повез в больницу. Всю дорогу женщина кричала и стонала. Антон Васильевич, заведующий родильным отделением, принял ее сам, попросил акушерку Марию Мокеевну быть при нем на всякий случай. Он сразу заметил тусклый взгляд серых глаз Анисьи и синюшность на лице, нащупал пульс. Вызвали Надежду Игнатьевну.
После оказанной помощи Анисья родила девочку со слабыми признаками жизни, а сама вскоре умерла — изошла кровью…
Утром больничная поляна, заречные луга серебристо сверкали под солнцем. Бледно-голубое небо стало выше, в нем впервые уловил Кедров холодноватую прозрачность. И уже дня через два зажелтели березы, будто их кто обрызгал каплями солнечного света. Стыдливо закрасовались трепетные осины, кораллово загорелись рябины обильными кистями. И только три дуба ничем не проявили своего беспокойства, их резная листва как будто еще больше окрепла темной устоявшейся зеленью.
Как раз в такую погоду Кедров готовился поймать черного дрозда. Пусть в Москве Надя знает, что ее ждет в Теплых Двориках приятная песня. Подходящий овражек подглядел еще ранним летом: глухое место, тенистое, темноватое — так и веет отовсюду земной древностью и колдовством. С сухих сучьев бородами свисает седой мох. Стволы старых елей белы от лишайников и странно светятся в полумраке. В вечерней тишине можно услышать тонкий переливчатый звон — это под крутым берегом в обнаженных причудливых корневищах журчит ручей. Он вытекает из-под берега совсем недалеко, из ямки под крутояром, и стекает по каскаду промытых им ступеней все ниже и ниже, к Великой. Однажды Кедров долго слушал тут валторновую грустную песню черного дрозда. Она переворачивала душу, волновала… Выбрав подходящее место для прикормки, поставил шалаш. Надеялся, что подстережет птицу, которая не давалась ему в руки. Какой подарок он сделал бы Наде! Красивая и звучная песня какое не тронет сердце… Уже дважды он оставлял прикорм — ягоды черники и муравьиные яйца. Все было склевано. Охотников до корма тут было, конечно, хоть отбавляй, но Кедров знал, что молодняк черных дроздов пасся на ближайших черничниках: ягоды ныне было вдоволь, значит, возможно, и они побывали.
Рано-рано утром он отправился в лес. На траве лежал голубоватый иней. При каждом шаге под ногами хрустело свежо и крепко.