Надя избегала встреч с Жогиным. С тех пор раза два они виделись в институте, у постели Ертюхова. Лейтенант уже вставал. Зрение его медленно восстанавливалось. Говорил он куда свободнее. Дыхание у него стало лучше.
Это была их последняя встреча.
Они шли по улице Воровского к Арбату. Редкие прохожие, кутаясь от стужи, торопливо пробегали мимо них, иные с удивлением поглядывали на парочку, которая шла медленно и не замечала ни мороза, ни позднего времени.
Жогин в конце дня непременно разыскивал Надю, и это уже входило в привычку. Если он не звонил, Надя спохватывалась: ей чего-то недоставало. И хотя, опомнясь, раздражалась, снова настраивалась против Жогина, но его напоминание о себе, желание увидеть ее не ради праздности, как он говорил, а ради ее будущего, тушило раздражение. Сегодня было то же. Жогин позвонил поздно — очередной консилиум в институте, но Наде неприятны были его объяснения, и она сказала, что устала, да и поздно. Ей не хотелось говорить ему о письме мужа — он так переживал за нее. Она впервые увидела между строчками письма Дмитрия вовсе не то, о чем он писал, а тревогу… Тревогу за нее? Это было неожиданно и неприятно даже — чего же он тревожится? Есть ли повод? Ведь она ничего не писала ему о Жогине. Зачем? Или тревога была у него и раньше, только она не замечала ее? Было короткое письмо от брата и странное извещение из районной прокуратуры, которым ее вызывали на эксгумацию. Никаких подробностей не сообщалось. Что там случилось и почему не могут обойтись без нее?
Надя позвонила в министерство. Ей посоветовали ехать.
Эксгумация… Это значит, чей-то труп будут поднимать из вскрытой могилы. Так делают, когда хотят установить истинную причину смерти. И будет вскрытие, и судебно-медицинская экспертиза напишет свое заключение. Но чья смерть вызвала сомнения? Настроение было такое, что не похвастаться. А тут еще позвонил Жогин, позвонил поздно, и она сердито отчитала его, а он молча выслушал и сказал только, что это необходимо в первую очередь ей.
«Только и знает, что печется», — подумала она и все же оделась. Они встретились у детской больницы на Кудринке, прошли до площади Восстания и свернули на улицу Воровского.
Жогин, высокий и стройный, обращал внимание коротким пальто с узким бобровым воротником и «боярской» шапкой, непривычной и редкой в трудное послевоенное время. Рядом с ним Надя в своей белой тонкой шали, упрятанной под пальто, армейских сапогах выглядела вроде бы простовато, провинциально. Но ей удивительно шло все это, и даже Жогин, повидавший западные моды, не упрекнул бы ее ни в чем.
Он говорил о ее возможности остаться в Москве, может быть, поначалу придется помучиться с жильем, но зато какой простор для нее как хирурга, какое удивительное будущее откроется ей. И сама хирургия скоро шагнет на такие высоты… Операции при работе искусственного сердца, почек, пересадка органов — это же не Дворики, хотя и Теплые…
— Насчет Двориков — я прошу…
— Ну извини, извини, — поторопился он сгладить бестактность.
Она спросила в упор:
— Что же ты так печешься обо мне? Что от меня хочешь? Вернуть прошлое?
Он молчал, видимо, не ожидал такого прямого вопроса.
— Ну, если все так получилось и ты его любишь, — заговорил он глухо, — то оставь мне хотя бы одну возможность…
— Какую?
— Заботиться о тебе, думать о твоем будущем.
— Я тебя освобождаю от этих забот.
Он будто не слышал ее слов.
— Почему ты такая? В тебе угасает хирург. Я видел здесь три твои операции. Не совру, ты оперируешь уверенно, точно, это твой почерк. Но это еще не мастерство. У тебя в последнее время не было учителя, это я понял сразу. Красота, изящество! В советской школе хирургов этим отличается Джанелидзе.
— Мне пришлось у него немного работать. Он был у нас в Новограде с Военно-медицинской академией.
— Вот как! Тогда ты просто дичаешь в своих Теплых Двориках.
— Еще раз прошу тебя!..
Он не извинился, а сказал настойчиво:
— Ты должна знать правду.
Надя промолчала. «Нет, Москва — это несбыточно, — подумала она и тут же возразила себе: — А почему? И Дмитрий занялся бы своей наукой. Мучает себя, разрываясь между школой и своими птицами. Для него Москва как раз то, что надо. Не беспокоюсь я о нем…» И вдруг представила опустевший дом под тремя дубами и больницу без нее.
Бросив взгляд на своего спутника, Надя поразилась его подавленности. Жогин непривычно сутулился, будто нес на плечах непомерно тяжелый груз. Ввалившиеся глаза его, тусклые, как у покойника, пугали чернотой подглазниц. И вдруг жалость к нему, жалость счастливого — к несчастному и забытому, молодого и сильного — к старому и уставшему, резанула ей сердце. «Я ему нужна!» — впервые подумала она, вдруг вспоминая, и словно ее озарило: два берега реки, между ними взорванный мост, и он на том берегу с автоматом в руках, а на этом — состав, набитый ранеными, и она, и врачи — они спасены им.
Почему на какое-то время она забыла об этом?
— Я обдумаю все «за» и все «против», — сказала она, и в голосе ее он впервые уловил уступчивость.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Кедров всю неделю безвыездно был в школе. Директорство и уроки съедали все время. Как на грех, еще приехал инспектор из роно. Вырваться в лес не удавалось, но сегодня он задумал отложить все дела и пройти по своей заветной тропе. И Серый заленился, стал скучный, даже шерсть у него свалялась, как у самого последнего захиревшего пса.
Вышли они на знакомую тропу после полудня, когда кончились занятия. В лесу лежал нетронутый снег, и на лапах елок он был свежий и пышный.
Легко скользили лыжи. Кедров мог бы, конечно, идти быстрее, но, видя, как вязнет по грудь Серый, придерживал шаг, останавливался, чтобы сделать пометки в записной книжке, на этот раз настоящей, присланной Надей из Москвы, а не сшитой из восьмушки ученической тетрадки.
— Ты стал слишком тяжел для охоты, — посетовал Кедров, оглядываясь на пса, — а нам сегодня же надо вернуться домой. Ты, наверно, уже забыл о доме, все торчишь в школе. И забыл ту, которая завтра приедет? Мы должны ее встретить честь по чести, у самого поезда. Ей это будет приятно, хотя, я должен тебе сказать, хуже повода для приезда и не придумаешь.
Он услышал, как собака взвизгнула. Преодолевая глубокий снег, Серый нагнал его, а потом и опередил. Вначале ему подумалось, что Серый понял его и потому заторопился, а он не хотел, чтобы пес выбивался из сил. Заговорил, стараясь успокоить Серого и самого себя:
— Жаль, что я сделал тебя слишком умным. Собаке это «слишком» ни к чему, если она имеет мало практики. Ну что ты будешь переживать за меня? Какое твое собачье дело до наших переживаний? Но за тебя бы я переживал, случись что с тобой. Особенно если бы ты в чем-то предал меня. Знаешь, пес, мое несчастье, что я еще не знал ничьей измены. Меня не предавал друг. Не предавала жена. В разведке не подводил мой напарник. Получается, что я никогда не был виноват? Если изменяет тебе женщина, говорят, что виноват только ты. Если изменил тебе напарник в разведке, значит, опять же виноват ты — выбирай умеючи. Но все это так, если только на словах… В жизни все куда сложнее, пес! Вот у нее, которую мы пойдем завтра встречать, все получается иначе, чем можно было бы ожидать. Она живет не для себя и не столько для нас с тобой, сколько для тех, кого не знает, но вот почему-то ее никак не поймут. И знаешь, пес, как это прискорбно, когда тебя не понимают?
Серый уже поднял на крыло несколько белых куропаток, они взлетали с треском и грохотом, как облачка снежных взрывов, и белыми снарядами пропадали в чаще. Тетерева подпускали их совсем близко, доверчивые до мечтательности, выжидали да выглядывали что-то. Двух они взяли — чем-то надо встретить ту, которую они ждали.
Ветер дул в лицо, и, чем дальше шли они, тем больше проявлял Серый беспокойства, оглядывался, на хозяина, ожидая команды, нетерпеливо скулил. Значит, наносит запахом крупного зверя, не иначе. Какого? И вдруг Серый исчез, мгновенно скрылся за буреломом, уже проросшим молодым ельником, его злобный лай донесся откуда-то издалека. Кедров свернул в сторону и заспешил на лай: что бы это могло означать? И тут же нашел ответ: след медведя! Откуда в такую пору? Шатун? С ним шутки плохи. Дмитрий остановился. «Сменить заряды. Черт возьми, догадался ли взять жакан? Хотя бы один…»
Жакан нашелся, два патрона лежали в кармане куртки, как когда-то он хранил взрыватели от «Ф-1». Он успел перезарядить один ствол, как из ельника, прямо к его ногам, выскочил Серый и тут же, вслед за ним, с треском ломая ветки, вывалился огромный лохматый медведь. Маленькие глазки его, налитые кровью, были обозленно-обиженными, пасть широко раскрыта. В первый миг Кедрову показалось, что зверь мирный, вот сейчас он, увидев человека, начнет пятиться и, скрывшись в кустах, задаст стрекача. Но все произошло иначе и в какие-то несколько секунд. Медведь зарычал и с невероятным проворством бросился на человека. Вскинуть ружье уже не было времени… Кедров не заметил, как Серый метнулся под ноги зверю, тот заревел от досады и злости, размахнулся лапой, и собака, страшно визжа, отлетела к кустам. Этой маленькой задержки хватило на то, чтобы Кедров успел выстрелить, нагнуться за ножом и выхватить его из-за голенища. Огромная тяжесть навалилась на него, и он, не чувствуя боли в разорванном левом плече, не выпуская ножа из руки и чувствуя, как лезвие все уходит и уходит куда-то, стал падать на землю вместе с волосяной, ужасно пахнущей тяжестью.
Кедров пришел в сознание от начавшейся рвоты — рот был забит медвежьей шерстью. Трудно выбирался из-под туши зверя. При каждом движении плечо и спину обжигало, точно огнем. Они порядочно осели в снег, протаяли, и теперь Кедров здоровой рукой вырыл сбоку нишу и выкатился в нее. Медвежья кровь еще не успела застыть на куртке. От нее слиплись волосы. А может, это вовсе не медвежья кровь, а его? Левая рука висела плетью. Хватаясь правой за согнутую елочку, Кедров трудно встал. Дрожа всем телом, выплевывал омерзительную шерсть, кажется, ей конца не будет…