Пегая худая лошадь протащила телегу с ящиками и кадушкой, прикрытой клеенкой, — продукты — и остановилась у низкого здания. Должно быть, склад с погребом, а рядом кухня. Бренча самокатами и улюлюкая, промчались по поляне мальчишки.
Михаил Клавдиевич позвал ее, и она вернулась в его комнату.
— Что ж, коллега, хотя я и болен…
— Меня звать Надежда Игнатьевна… — снова напомнила Надя. Старик был в свитере домашней вязки и довольно опрятных брюках.
— Надежда Игнатьевна, Надя, — повторил Михаил Клавдиевич, как бы запоминая. Ему не нравилась жестковатость в характере девушки, вроде неприязнь, которую он улавливал, а она не собиралась ее скрывать. — Где мы побеседуем? У меня в кабинете? Позвольте узнать, что вы собираетесь предпринять в первую очередь? Что касается меня, я хотел бы поскорее развязаться со всем этим… — Он кивнул на окно, указывая на больницу.
Надя ехала сюда, чтобы осмотреться, не посоветовалась с братом, ничего не захватила с собой, кроме плаща и саквояжа. Да, Иван Павлович был прав: тут есть над чем подумать. Но она уже приняла решение. Может ли быть другое? Центральная поликлиника? И так как она молчала, Михаил Клавдиевич напомнил о себе:
— Надеюсь, вы меня правильно поняли? Я ничего не хотел сказать дурного. Я оставил здесь частицу самого себя — хотя, вы видите, я стар и немощен — и практически оставлять мне больше нечего.
— Я поняла. Я приеду через три дня…
— Через три дня? — голос Михаила Клавдиевича выдал, как он испугался этих слов. — В прошлые разы было то же. Приехал молодой врач, попросил три дня и — поминай как ввали. И пожилой приезжал тоже. Вы должны принять от меня хозяйство немедленно, а потом делайте, что вам захочется.
Она молчала, соображая, почему он так настойчив. Догадавшись, успокоила:
— Этого не случится. Я приехала сюда по собственной воле. Но пока что не имею направления.
— Бумажка? Ерунда! Я верю вам и без нее. Вы же военный врач?
— Да, я майор медицинской службы.
— Ого! Значит, фронт, большая фирма?
— Полевые госпитали. Да, это все — позади. Теперь в запасе.
Их разговор прервала вбежавшая без стука рослая смуглая женщина с хмуроватым взглядом черных, глубоко посаженных глаз.
— Михаил Клавдиевич, ее привезли, — задыхаясь, сообщила она, и Надя заметила, как у нее дрожали губы.
Главный врач представил женщину:
— Зоя Петровна, старшая сестра. — И только тогда спросил: — Кого «ее»?
— Долгушину, Дарью, из Бобришина Угора. Вы ее направили в область, помните? Но муж продержал дома…
Михаил Клавдиевич взмахнул руками:
— Что они наделали? Они убили ее! Я же говорил, у нас некому оперировать. Я не могу. С моим-то радикулитом. Два дня! Это непоправимо… — Он вскочил, схватился за голову: — Так и знал, что добром это не кончится.
— Диагноз? — спросила Надя. Голос ее прозвучал жестко, требовательно, и Зоя Петровна вдруг подобралась, сжала рот, губы ее перестали прыгать.
— Рецидив язвы желудка…
«Рецидив язвы желудка? Не исключено прободение… И главный врач отправил домой? Как язык повернулся, как рука поднялась? Отправил, значит, обрек на смерть?» Наде хотелось все это тотчас же сказать в лицо Михаилу Клавдиевичу, и она едва сдержалась — не надо, не надо! Он сам это знает, а Долгушиной нужна помощь, если еще не поздно… Два дня…
— Вы что, не хотите ее посмотреть? — спросила она, видя, что Михаил Клавдиевич не трогается с места.
— Не встать… Проклятие… — простонал Михаил Клавдиевич, хватаясь за спину и опускаясь на лежанку.
Надя направилась к двери, главный врач крикнул сорвавшимся голосом:
— Вы… вы оперировали когда-нибудь?
Она не ответила, вышла. Вслед за ней, отставая на полшага, шла Зоя Петровна. «Хорошо, — отметила Надя о ней, — видно, побывала на войне или в госпиталях поработала. Быстро справилась с собой, теперь ни капельки растерянности. Бывала в переплетах…»
— Воевала, Зоя… Петровна?
— Воевала. В медсанбате, на Калининском. А вы к нам главным? Так я поняла?
— Да.
— Ждем, ждем главного, и давно. Отчаялись дождаться.
Они пересекли поляну. Надя чувствовала, как трава мешала идти, упруго сопротивляясь, будто вода.
«Реку перебегаю, зеленую реку, — думала она, отвлекаясь. — Перебегаю, а брод где? Как все нескладно получается. Неприлично с бухты-барахты лезть в дело, а как быть? Только бы не перитонит. А если прободение — тогда все». И спросила:
— Долгушину вы знаете, Зоя? У нее есть дети?
— Как же! Несчастная семья. Муж вернулся инвалидом, без руки, без ноги. Не успели год прожить: ребенок. Ездила принимать. Четвертый, сын, в голодное-то время… Она с травы да жмыха после войны никак не опамятуется, едва отдышалась. А сын крепенький родился, чертенок, а только не заложено в нем, чему полагается быть, вот и липнут разные болячки. С контроля у нас не сходит. А она любит ребят, вроде даже не по-деревенски.
— Не по-деревенски?
— Ну да. В деревне ведь как? Выродят, выпустят, а вырастай как хочешь.
— Где больная?
— В палате.
— Халат, пожалуйста.
— Сейчас, попробую найти.
— Нет запасных халатов?
— Откуда же они? Сами шьем из старых простыней.
— Хорошо, надену свой. А стерильный найдется?
— Попортился автоклав…
— Вывесите мой на солнце, а мне какой-нибудь дайте для осмотра.
— Возьмите мой.
— А кто со мной будет, если не вы? Где история болезни?
— Я пришлю операционную сестру, она будет с вами. Умеет делать все.
Зоя сняла свой халат, помогла Наде надеть его: халат был тесноват, и врач выглядела девушкой в одежде подростка. Зоя взяла ее халат и вышла. Завязав тесемки на коротких рукавах, Надя присела на топчан, взяла руку больной. Рука была холодная, пульс едва прощупывался. Лицо все бледное, в холодном поту. Измерила давление: низкое.
— Как вы себя чувствуете?
Больная молчала, лишь кончик языка скользнул по синим губам — у нее уже не было сил облизать их.
Послышались шаги, кто-то вошел. Над Надиным ухом раздался низкий женский голос:
— Вот история болезни, доктор… Меня звать Манефа.
Надя оглянулась: девушка с золотыми волосами, та, которую она сегодня видела на поляне, протягивала ей скупо исписанные листки. Пробежала глазами записи. Да, два дня. Тогда надо было исследовать. А что теперь?
— Почему вас не отправили в районную больницу?
Больная опять промолчала, за нее ответила Манефа: муж рассказывает, что «отпустило, а в такую даль ехать из-за пустяков». Говорит, у нее и раньше так случалось, а потом отпускало, и она жила себе.
— Поднимите кофту, — попросила врач.
Живот плоский, напряжен. На боли больная уже не жалуется. Лишь в расширенных зрачках застыл ужас.
— Позовите мужа.
Еще час назад Надя и подумать не могла, что после чудесного утра, которое она только что прожила, будет вот это, неизбежное — операция. И никуда ей уже не деться и некуда отступать.
Гремя о порог костылями, ввалился мужчина лет сорока. Он был небрит, темные диковатые глаза опухли и покраснели.
— Доктор, миленькая… Спасите ее. У нас четверо… Мал мала меньше.
— Тише! Я спрашиваю, вы отвечаете. Вы не служили в армии?
Долгушин покорно замолчал, придавил в горле всхлип, кадык на заросшей шее запрыгал.
— Жаловалась на что?
— Боль. Криком кричала, в урез. Жгутом вилась.
— Крови изо рта не было?
— Утром.
«Прободение. Может быть, уже перитонит… — подумала Надя, холодея. — Как же без рентгена? Я так мало делала полостных операций. Была бы Сима… А что умеет Манефа? Есть ли новокаин? А халатов нет — автоклав попортился. Да, а пенициллин… Неужто нет пенициллина? И кровь нужна. Какая у нее группа крови?»
— Температура? — обратилась она к Манефе.
— Тридцать восемь и пять.
Надя снова задумалась. Прошла минута, не больше, но она показалась ей вечностью, минута, которая должна решить, возьмется она за нож или оставит на совести Михаила Клавдиевича жизнь Дарьи.
Долгушин стоял перед ней, крепко прижимая к бокам костыли, как по команде «Смирно», и неотрывно следил за лицом доктора. Оно было то нерешительным, то воодушевлялось, хотя поза ее оставалась прежней: врач казалась спокойно-усталой. И, только посмотрев на больную, увидев тусклый взгляд, она преобразилась: в спине, руках ее появилась напряженность.
— Манефа, — сказала Надежда Игнатьевна, вставая. — Пойдем на чревосечение. Прободение язвы желудка. Картина типичная. Поможете мне?
— Чем могу, доктор. Но только так ли это?
— Манефа, у нас нет времени. Готовьте больную, инструменты. Перчатки есть? Быстро! А пока камфару. Есть ли пенициллин? Нет?! Боже! Да, у меня, кажется, с собой. А кровь? Группу не знаете? Тогда — у кого первая?
Манефа задумалась и вдруг обрадованно:
— Из наших у Зои Петровны. Точно знаю!
— Пойдет она на это?
— Пойдет! Зоя — да не пойдет!
— Позовите ее. — Надя достала карандаш, написала на уголке истории болезни: «Новоград, телефон 63-24, Серафима Андреевна Чикулаева. Срочно привезти: пенициллин, кровь первой группы, стерильный материал». — Пусть Зоя Петровна срочно позвонит. Тут я все написала. Кто мне подаст воды, мыла?
«А если уже поздно? — опять возник этот проклятый вопрос. — Да… Но как это сказал ей однажды Жогин? Если поздно, все равно один конец. А если не поздно, то два конца. Значит? Не задавать себе глупых и трусливых вопросов…»
А если они сами задаются? Если приходят, не спрашиваясь? Жогин еще говорил, что каждая операция, то есть прикосновение к человеческому страданию, оставляет на лице хирурга новую морщину, зато спасенная жизнь стирает их все.
«Сколько морщинок на моем лице оставляли человеческие страдания, и сколько раз все это стиралось спасенными жизнями…»
Подготовка шла так медленно и так безалаберно, что Надя снова подумала о тщетности своих усилий. И кроме того, она никого не знала из этих суетливых и беспомощных сестер, но должна верить в то, что они смотрят с ней одними глазами, делают с ней одними руками. В каком виде оказалось хирургическое хозяйство, она себе и представить не могла. А если бы знала все это заранее, взялась бы она за операцию?