Через четверть мили я перестал напевать. Через полмили почувствовал, что волна удовлетворения начала спадать. Наконец, через милю от Ползиллана, я остановил машину, закурил еще одну сигарету и попытался развеять то смешное чувство вины, которое грозило поколебать мое спокойствие духа.
Пять долгих минут я думал о матери, которая осталась одна-одинешенька на ферме Рослин.
– Так ей и надо, – сказал я коровам, пасущимся неподалеку. – Я был один в Пенмаррике шесть лет. Когда я нуждался в ней, она ко мне не пришла.
Я вспомнил, как она плакала на платформе и в гостиной фермы Рослин, потому что без Филипа она осталась одна, знала это и ничего не могла изменить.
– Ну и что? – сказал я коровам. – Она привыкнет к одиночеству. Старикам следует ожидать одиночества. Это одно из наказаний старости.
Я вспомнил, как она цеплялась за мой рукав, умоляла меня остаться, смотрела со слезами на глазах, как я ухожу.
– Черт побери! – прокричал я коровам. – Я ей ничего не должен! Ничего! Из всех ее детей у меня меньше всего обязательств перед ней! Она меня бросила, а теперь я имею полное право бросить ее, и посмотрим, как ей это понравится!
Я вывел машину на дорогу и опять поехал в сторону Пензанса, но это ничего не изменило. Я мог ругаться, сколько мне влезет, но знал, что не смогу просто поехать домой и совсем о ней забыть. Я развернулся и в ярости поехал в Зиллан.
«Мне незачем возвращаться, – говорил я себе. – Я выполнил свой долг: я с ней пообедал. У нее нет права ожидать чего-либо еще. Никакого права».
Но я ехал к ферме.
Во дворе, разогнав кур, я припарковался, вышел и захлопнул дверцу. Я зашел в кухню. Она была пуста.
– Мама! – крикнул я, будучи уже в самом скверном настроении. – Ты где?
Из передней части дома послышался шум.
– Джан-Ив? – услышал я дрожащий голос матери. – Я в гостиной.
Я направился к двери, но она открыла ее прежде, чем я дошел, и остановилась передо мной со странным, полувоинственным-полурадостным выражением лица, которого я не понимал.
– Здесь священник, – запинаясь, сказала она. – Он сказал, что решил зайти сегодня в первый раз, потому что был уверен, что мне одиноко, что мне нужно общество. Он так необычайно добр.
А за ее спиной в гостиной я увидел темный костюм и священнический воротничок своего сводного брата, Адриана Парриша.
Я был потрясен.
Я стоял и смотрел то на него, то на нее, чувствуя, что у меня по щекам и по шее разливается краска, и опасался, что стал невероятно, невообразимо пунцовым. Я лишился дара речи. Словно громом пораженный.
– Джан, дорогой, не сердись, – быстро сказала мать, неверно разобравшись в моих слишком ярко выраженных чувствах. – Все хорошо. Мистер Парриш сначала зашел к Этель и попросил ее узнать, приму ли я. Он бы не пришел, если бы я не захотела его видеть. Не сердись, пожалуйста.
Я проглотил слюну и покачал головой.
Адриан неловко произнес:
– Мне пора идти. Мне еще надо зайти в пару мест. – Он повернулся к матери. – Вам, конечно же, хочется остаться одной с Джан-Ивом, миссис Касталлак. Я вас покину.
– Но вы ведь придете еще? – сказала мать.
– Если позволите. Спасибо. – Он протиснулся мимо меня, словно ему не терпелось избавиться от моего общества. Я заметил, что он избегает моего взгляда, словно чем-то меня сильно задел.
Я натянуто произнес:
– Останься еще. Не убегай. К чему спешить?
Он, вздрогнув, посмотрел на меня, и я заставил себя улыбнуться, чтобы дать ему понять, что я рад его видеть.
Он заколебался.
– Спасибо, – произнес он наконец, – но мне действительно надо идти. Когда-нибудь в другой раз. Спасибо вам еще раз, миссис Касталлак, – добавил он, на секунду взяв ее руку, прежде чем открыть дверь. – Буду ждать вас на утренней службе в воскресенье.
– Спасибо, – просто сказала она. – До свидания. – Она стояла на пороге и смотрела, как он быстро шел по садовой дорожке к выходу.
Когда он скрылся из виду, она закрыла дверь. Мы остались одни. В холле воцарилось странное спокойствие, словно все призраки старого дома собрались послушать наши разговоры.
Вскоре я произнес:
– Я ездил в Ползиллан, но Джералд слишком болен, и Жанна не может его оставить. Поэтому я решил вернуться и все-таки выпить с тобою чаю.
– Да, – сказала она. – Да. Спасибо, дорогой, ты очень добр.
– Да я и не хотел оставлять тебя одну. Просто подумал, что если привезу Жанну…
– Да-да, все в порядке. Я понимаю.
– Наверное, Адриан счел, что я поступил нехорошо, бросив тебя?
– Адриан? Нет, мы совсем о тебе не говорили.
Она прошла обратно в гостиную и с минуту постояла, оглядывая комнату. Она стояла очень тихо. Спина ее была повернута к свету, и неожиданно я понял, как она выглядела сорок лет назад, как гипнотизировала ее неподвижность, грациозность движений, способность без труда очаровать кого угодно. Впервые в жизни я спросил себя: «Как отец мог променять ее на другую женщину?»
Наконец я сказал:
– И ты не… была против его прихода?
– Когда тебе за семьдесят, – произнесла она, – то, что было непереносимым в сорок лет, уже давно перестает быть таковым. – Помолчав, она добавила обычным тоном: – Я очень хорошо помню, как впервые увидела Адриана; это произошло совсем незадолго до нашей последней ссоры с Марком… Мы тогда были в Брайтоне.
Я ничего не сказал. Я прекрасно знал, что тогда и был зачат, но она не знала, что мне это известно. Отец однажды, пытаясь объяснить первоначальное отвращение матери ко мне, очень осторожно изложил мне обстоятельства моего зачатия.
– Адриан был симпатичным ребенком, – сказала мать, – светловолосым и пухлым, как ангелочек. Помню, его имя меня удивило, потому что я никогда прежде не слышала имени Адриан.
Она больше ничего не сказала, но вскоре мое молчание, по всей видимости, привлекло ее внимание, потому что она взяла меня за руку и наклонилась, чтобы поцеловать в щеку.
– Я так рада, что ты вернулся, Джан-Ив, – сказала она. – Признаюсь, пока не приехал Адриан, я чувствовала себя очень несчастной.
– Мне не надо было уезжать, – сразу сказал я, думая о том, что наши семейные дела очень плохи – матери приходится обращаться за утешением к незаконнорожденному сыну отца, потому что собственные дети ее бросили. Меня обуревали чувства вины и стыда. Я почти ненавидел Адриана за то, что у него хватило мужества приехать к ней, хотя она и была последним человеком, перед которым у него были моральные обязательства. Я немедленно решил вести себя как образцовый сын по отношению к пожилой одинокой матери.
В последующие дни я удивлял и себя, и окружающих повышенным вниманием к ее благополучию. Я каждый день заходил на ферму, три раза в неделю дарил ей цветы, каждую субботу возил ее в машине на прогулку, а каждое воскресенье сопровождал в церковь. Правда, чем больше успокаивалась моя совесть, тем менее внимательным я становился, но, по крайней мере, в течение нескольких недель мое поведение по отношению к матери было безупречным.
Посещая церковь в Зиллане, я вскоре оценил хорошо продуманные проповеди Адриана; мне неоднократно удавалось их с ним обсуждать, и у нас завелся обычай раз в неделю вместе обедать и тратить по добрых два часа на восхитительно замысловатые обсуждения догмата, доктрины и Божественности. В религиозных вопросах Адриан, без сомнения, не был приверженцем той ветви Англиканской церкви, которая тяготела к католицизму, ему не нравился англокатолический оттенок «Исправленного молитвенника», который произвел столько шума годом или двумя ранее; с другой стороны, его не интересовали возрожденческие идеи «Оксфордской группы»[15], и он считал, что движение бухманитов более подходит Америке, нежели Англии. Он был последователем среднего направления, где-то между Англиканской церковью, приверженной католицизму, и Англиканской церковью с евангелическим уклоном, но его главной целью было заинтересовать религией молодежь, которую все больше и больше привлекали новые известные пророки слева, – ни Маркс, ни Фрейд, ни Эйнштейн не поощряли религиозного чувства, а агностицизм распространялся со скоростью новомодного литературного культа, который разрушал устоявшиеся взгляды и ценности.
Адриан был потрясен моим неожиданным интересом к теологии, но, когда он спросил, почему я так ею интересуюсь, мне было трудно дать ему ответ.
– Мне хочется знать, что Господь может для меня сделать, – наконец сказал я. – Я знаю, что Бог где-то есть, но до сих пор Он не был особенно заинтересован в том, чтобы я получил от жизни то, чего заслуживаю. Реалистический взгляд на вещи подсказывает мне, что в жизни нет природной справедливости, но надежда, может быть и ложная, заставляет меня предположить, что она должна быть, если только знать, где искать. Мне хочется знать, настолько ли Ему безразличен мир, как это кажется, или все-таки, когда Ему хочется, Он творит справедливость. Мне хочется знать о Боге больше. Мне кажется, что если я больше узнаю о Боге, то узнаю больше и о справедливости.
– А может быть, – заметил Адриан, – если ты больше узнаешь о справедливости, то больше узнаешь о Боге.
Про себя я подумал, что подобное замечание слишком неточно для священника, но решил, что если человек любит подобные вещи, то оно довольно удачно. Я улыбнулся, вежливо произнес: «Может быть» – и сменил тему разговора.
Иногда мы обсуждали политику, но в то время политические события были настолько удручающими, что я по мере возможности избегал этого предмета. Я понимал, как ужасен рост безработицы, но, признаться честно, к тому времени мне уже порядком наскучило слушать о потенциальных последствиях краха на Уолл-стрит, и, хотя мне и было жаль безработных, я предпочитал не вспоминать о них без особой необходимости. Мне казалось, что нынешнее лейбористское правительство желало людям добра, но у меня лейбористы ассоциировались с тоской масс, с полосой уродливых новых поселений вокруг больших городов, с муниципальными бараками, оскорбляющими человеческий взгляд, с дешевыми товарами в сетях магазинов и дешевыми новостями в бульварной прессе. Я прекрасно знал, что участь народных масс должна быть лучше, но мне было жаль исчезающей элегантности и блеска более изысканных времен, и я прекрасно понимал мать, когда она с тоской говорила о «старых добрых временах», когда слова «эпоха масс» были пустой фразой из записной книжки человека, занимающегося социальной философией.