Но мысль о предстоящем светском сезоне слишком возбуждала Мариану, и она не обратила на мамины слова никакого внимания. Одна почтенная вдова, подруга папиной мамы, должна была представить ее в свете и сопровождать. Папа много времени проводил в лондонском доме, и бал для Марианы был назначен на конец мая. Филип, Хью и я в это время должны были находиться в школе и, кроме того, были слишком малы, чтобы танцевать на балу.
– Слава богу! – сказал Филип, который ненавидел танцы.
Но Жанна и Элизабет должны были надеть праздничные платья и в течение часа вместе с мисс Картрайт наблюдать за началом бала. Маркуса, в свои восемнадцать заканчивающего Итон, по этому случаю отпускали в Лондон, и Уильям, которому почти исполнилось двадцать, тоже обязан был присутствовать там. Закончив Уинчестер и проведя несколько месяцев в континентальной Европе, чтобы «расширить познания», он размышлял, не поехать ли ему в Оксфорд осенью 1911 года. Мне казалось, что он не поедет. Учиться ему не нравилось, и в глубине души он надеялся, что сможет жить на вольном воздухе, предаваясь традиционным занятиям: охоте, стрельбе и ловле рыбы. Но летом ему нечего было делать, кроме как наслаждаться лондонским сезоном, и он уже предвкушал знакомство с симпатичными девушками.
Меня девушки смущали. Я не знал, о чем с ними говорить, и решил, что большинство из них легкомысленны и не стоят моего внимания. Конечно же, Мариана, которая безостановочно говорила о своем дурацком представлении ко двору и о не менее дурацком бале, казалась мне самой легкомысленной из всех, кого я встречал.
– Ах, тетя Роза! – восклицала она. – Ты ведь придешь на бал, не правда ли? Пожалуйста, приходи! Я не вынесу, если ты не придешь!
Но мама подхватила какую-то инфекцию, и здоровье не позволило ей ехать в Лондон.
Некоторое время я размышлял, приедет ли миссис Касталлак на дебют своей дочери, но об этом не упоминалось, и я подумал, что Мариана в глубине души рада, что бывшая жена фермера не будет присутствовать на таком великосветском событии. Она ни разу не сказала папе, что ее матери следовало бы приехать.
К этому времени отношение Касталлаков к своей матери стало противоречивым. Маркус, когда ему исполнилось шестнадцать, попросил разрешения поехать к ней одному, но папа пообещал ему, что как только он закончит учебу, то сможет видеться с ней, когда захочет, и Маркус согласился подождать еще два года до окончания Итона. Мне пришло в голову, что, хотя Маркус совершенно искренне хотел увидеться с матерью, он нервничал при мысли о том, что увидит ее через столько лет, и его стало легче уговорить отложить свидание, чем раньше. Еще я заметил, что за исключением Филипа, который по-прежнему грозил убежать из школы и побороть всякого, кто бы вздумал его удержать, когда ему исполнится шестнадцать, Касталлаки не горели желанием увидеться с матерью.
«Жаль, что я не могу убежать с тобой в Корнуолл, Филип», – говорил Хью, но, когда Филип принялся подбивать его на это, сказал, что ему, должно быть, тоже надо подождать, пока не исполнится шестнадцать. «Как здорово будет повидать маму!» – изредка вздыхала Жанна, но тем не менее была более чем довольна жизнью в Алленгейте с мамой. Да и Мариана тоже. Элизабет же вряд ли помнила, что не всегда жила в Оксфордшире и что наша мама на самом деле ей не родная.
– Ну и странная же она у вас, – не удержался я, когда Мариана сказала, что коль скоро ее мама много лет прекрасно жила без нее, то вряд ли стоит ожидать, что она приедет на бал, даже если ее пригласить. – Да уж, каких только людей нет на свете.
Конечно же, Филип оказался достаточно близко, чтобы услышать мои слова и устроить скандал.
– Ты прав, черт побери! – заорал он на меня. – Но по крайней мере, моя мать не спит с мужчиной, который ей не муж!
– Ах ты!..
Маркус и Уильям вошли в комнату как раз вовремя, чтобы нас разнять.
– О боже! – воскликнул Филип, побелев от гнева. – Я, наверное, не дождусь, когда смогу убраться из этого чертова дома! Слава богу, мне уже в июне исполнится шестнадцать. Мне осточертело жить с ублюдками, которых надо было поместить в приют сразу после рождения, а не воспитывать так, чтобы считали себя ровней мне! Ну погодите! Только попробуйте сунуть нос в мой дом – я дам вам такого пинка, что вы отлетите в ту самую канаву, где вам и место!
– О боже, – произнес я с нарочитым зевком, – с какой стати захотелось бы нам совать нос в твои дома? Они будут теми местами на земле, которых я стану сторониться, как чумных бараков.
Он плюнул на пол мне под ноги и вышел из комнаты. Дверь за ним захлопнулась с оглушительным треском.
– Адриан Парриш! – сказал Уильям. Он и Маркус смотрели на меня устало. – Ты что, никогда не поумнеешь?
– А при чем тут я? – возмутился я, вне себя от гнева. – Это он виноват! Он оскорбил мою мать, а я этого не потерплю! Ты, Уильям, должно быть, думаешь, что очень умно себя ведешь, но это не так: ты слабак! К чему принципы, если не можешь их защитить?
Они потрясенно уставились на меня, а я заорал: «Да подите вы все к черту!» – и в ярости выскочил из комнаты.
Мама все не могла избавиться от своей инфекции. После бала Марианы, который все светские газеты назвали «блестящим», Жанна и Элизабет остались с мисс Картрайт в Лондоне, а папа, препоручив Мариану попечению ее дуэньи, вернулся в Алленгейт.
К концу триместра он написал мне короткое письмо, веля на каникулы ехать из Уинчестера в Лондон; мама по-прежнему была нездорова, и врачи рекомендовали детям и молодежи уехать из Алленгейта, чтобы не подхватить инфекцию.
Уильям встретил меня на Ватерлоо. Он весь сезон жил в лондонском доме и о происходящем в Алленгейте знал понаслышке.
– Как мама? – с беспокойством спросил я.
– Кажется, не очень хорошо. Папа надеется, что скоро ей станет получше и он сможет поехать с ней в Швейцарию, чтобы она полностью поправилась.
– Да? – Страх пробежал у меня по позвоночнику, сердце забилось сильнее. – Ведь это же ничего серьезного, а, Уильям? Ей… ей уже лучше, правда?
Уильям не ответил. Он даже не смотрел на меня.
– Уильям?
– Папа сегодня вечером приедет из Алленгейта, чтобы поговорить с нами. Тогда мы все узнаем.
Меня захлестнула паника. Я схватил его за руку и затряс.
– Что с ней? Говори! Что? Что с ней?
Он пристально на меня посмотрел. Глаза его были спокойны, но невыразительны. Наконец он произнес странным голосом:
– Папа сказал – туберкулез. – И добавил затем дрожащим, быстрым голосом: – Она умирает.
Глава 3
Когда она умерла, Генрих воздвиг ей перед алтарем монастыря Годстоу близ Оксфорда великолепную могилу.
Она умерла.
Под конец мы были с ней. Даже Мариана, которая с нетерпением ждала блистательного окончания своего сезона, бросила прогулки на яхте в Каусе[5] и вернулась в Алленгейт. Был август. В конце концов все приехали в Алленгейт, кроме Филипа, который бросил Рагби на половине триместра, серьезно разругался с папой и сел на поезд, идущий в Корнуолл, в утро своего шестнадцатилетия.
Папа написал ему о маминой смерти и известил о похоронах. Я видел письмо на комоде в холле. Оно было адресовано Филипу Касталлаку, эсквайру, ферма Рослин, Зиллан, рядом с Сент-Джаст-ин-Пенуит, Корнуолл.
– Он не приедет, – сказал я Уильяму. – Он никогда ее не любил. Он был самым холодным, бесчувственным скотом из всех, кого я знал. Мама просто зря теряла время, стараясь быть доброй к нему, потому что она ему ни капли не была дорога. Я рад, что нам не придется выносить его присутствие на похоронах.
Похороны.
Я никогда прежде не бывал на похоронах. И никогда прежде не видел умирающих. Чувство всепоглощающего страха охватило меня, и еще я с болью понял, что Бог жесток и несправедлив.
– Бога нет, – сказал я Уильяму. – Почему мама умирает, если она еще молода? Да к тому же от туберкулеза, такой ужасной, кошмарной болезни! Все потеряло смысл. Все.
Но мама говорила мне: «Существует порядок. Никогда, никогда в этом не сомневайся. Порядок есть всегда. Во всем. В каждом». А в самом конце она сказала: «Люби папу».
Она умерла, и дом затих. Цветы в вазах увяли, и лепестки тихо падали на пол, как слезы. Шел дождь. То лето было самым солнечным на моей памяти, но теперь шел дождь, он все шел и шел, а потом начали прибывать письма и цветы, множество прекрасных, великолепных цветов, словно для того, чтобы вытеснить увядшие. А во время похорон в маленькую церквушку в Алленгейте пришли люди, десятки людей – друзья папы по Оксфорду, прислуга из деревни, друзья мамы из Сент-Джонс-Вуда – один за другим, и никого из них не интересовало, как плохо она поступила, потому что теперь это не имело значения, потому что от нее осталась только ее доброта, люди помнили только эту доброту, и только для того, чтобы оплакать маму, они приехали издалека.
Касталлаки тоже оплакивали ее. Филипа, конечно же, не было, но все остальные пришли. Мариана и Жанна проплакали всю службу, и малышка Элизабет, которой было восемь, плакала вместе с ними. Хью был бледен и тих; Маркус стал мертвенно-бледен, его пальцы без конца крутили помятый носовой платок; Уильям плакал. А я плакать не мог. Мне было не до слез. Рядом со мной стоял папа, его лицо покрылось морщинами от горя, волосы поседели, он постарел.
Во дворе церкви было тихо, очень покойно. Священник читал по книге, а когда гроб опускали в могилу, солнце вновь выглянуло из-за облаков. Он все читал, а я думал: «Где же тут порядок? Покажите мне порядок. Если порядок существует, то покажите мне хотя бы его проблеск».
Ветерок невидимыми пальцами пробежал по волосам. Я стал смотреть в сторону, потому что не мог больше наблюдать за церемонией, а когда поднял глаза, то увидел, что к нам через церковный двор идет Филип, а в его руке пламенеет одинокая красная роза.