После этого я лично поговорил с отцом. К тому времени Роза Парриш умерла, поместье Алленгейт было продано, и все семейство, включая моих сводных братьев, вернулось в мой старый дом Пенмаррик в Сент-Джасте, в двух шагах от фермы моей матери в Зиллане. Вскоре моя старшая сестра Мариана решила выйти замуж за какого-то дипломированного невежду с титулом, и, когда мы все собрались на свадьбу в городском доме в Лондоне, я ухватился за возможность поговорить с отцом о шахте. Мне показалось, что я говорил очень убедительно, но толку не вышло никакого. Отец был в очень плохом расположении духа, и, когда я увидел, что он и слышать ни о чем не хочет, мое настроение тоже испортилось, и мы, как всегда, накричали друг на друга. Тогда я и понятия не имел, почему он был в плохом настроении, но потом мать сказала мне, что он просил ее вернуться в Пенмаррик ради меня! Конечно, тем самым он хотел подчеркнуть, что ему не нравится мое проживание на ферме. В свободное время, когда я не ездил на Левант или Боталлак, чтобы узнать все, что можно, о горном деле, я занимался фермерством, и мысль о том, что один из его сыновей чистит свинарник, была для него ужасна. К счастью, ему не удалось заставить мать вернуться в дом, где она была так несчастлива: она ответила, что мы с ней более чем довольны жизнью в Зиллане. Но мне кажется, что предложение было несерьезным, так как отец прямо заявил матери, что не собирается увозить из дома Уильяма и Адриана, даже если она вернется, а я не понимаю, как он мог ожидать, что мать согласится жить в одном доме с его ублюдками.
После провала попытки убедить отца я попробовал применить шантаж, но даже в этом потерпел фиаско. План придумал мой брат Хью, но мы с братом Маркусом охотно его поддержали. Маркус почему-то считал, что, коль скоро он старший из законных сыновей и наследник Пенмаррика, отец должен финансировать его пирушки в Оксфорде неподписанными чеками. Хью действовал намного умнее Маркуса. Хотя во многом он был моей полнейшей противоположностью – не любил правды и никогда бы не запачкал рук тяжелым трудом, – но с ним было так здорово, что я прощал ему его неприятные качества. А еще он был умен. Он-то и заподозрил, что экономка Пенмаррика, Элис Пенмар, стала новой любовницей отца и что отец многое сделает, чтобы избежать скандала. Он-то и придумал заставить Адриана снабдить нас необходимыми доказательствами. План казался первоклассным, но ничего не дал. Адриан, со своей обычной тошнотворной набожностью, разыгрывая из себя благородного мученика, отказался поддаться нашему давлению, а когда нам пришлось схлестнуться с отцом, не располагая уликами, он очень быстро разрушил наши надежды. Маркус был обвинен в «хронической незрелости», Хью назван «капризным ребенком с талантом к вранью» (это Хью-то, который разработал весь план!), а я поставлен в известность, что все еще страдаю «мальчишески слепым увлечением шахтой».
На этом дело и кончилось.
Я принялся истошно кричать на отца, а он – на меня. Я обвинил его в том, что он несправедливо выделяет Адриана, а он сказал, что делает это потому, что Адриан единственный из сыновей, который ведет себя так, как должен вести себя сын по отношению к отцу. Я сказал ему, что все это дерьмо собачье и что он больше любит Адриана, потому что предпочел его мать моей. Я был так зол, что совершил ошибку, назвав Розу Парриш «той потаскушкой». Отец немедленно побелел от гнева и заорал, что потаскушка – моя мать и что он однажды заплатил ей пять фунтов, чтобы переспать с ней. Я обозвал его поганым лжецом. Тогда Маркус извинился, сказав, что ему плохо, а Хью к тому времени уже давно скрылся в холле – я даже и не заметил, как он вышел из комнаты. Оставшись без какой-либо моральной поддержки, я был вынужден постыдно отступить, поэтому я плюнул на пол и вышел из комнаты со всем достоинством, какое смог собрать после такого позорного поражения.
Но даже тогда мне не дали сразу уйти из Пенмаррика. Элис Пенмар зажала меня в угол, призналась, что подслушивала, и поклялась, что не была любовницей отца, потому что ей хотелось стать моей. Принимая во внимание, что все детство она звала меня не иначе как «грубый маленький паразит и сквернослов», ситуация сложилась смехотворная, но, к сожалению, мне тогда было не до веселья, и я просто сказал ей на самом грубом англосаксонском наречии, чтобы она от меня отцепилась к такой-то матери.
Признаю, я поступил с ней плохо, но не думаю, что ей, воспитанной в доме священника, удалось понять хоть половину из того, что я сказал. Когда в следующее воскресенье после церкви я попробовал перед ней извиниться, она с полным самообладанием сказала, что отдает себе отчет в том, что мы оба были слишком расстроены в тот момент, что считает инцидент исчерпанным и что мне тоже не стоит больше об этом думать.
С облегчением я последовал ее совету.
Словно для того, чтобы развеять мои воспоминания о тех сценах в Пенмаррике, через неделю началась война. Поначалу я думал, что она станет последней каплей, последней неудачей, которая разрушит мои надежды на открытие шахты, но ошибался. Я уже с яростью решил, что никто не заставит меня пойти на войну, даже обвиняя в трусости, что даже сам король не вытащит меня больше из Корнуолла, когда ко мне неожиданно явился посетитель. Однажды облачным утром в конце 1914 года во дворе материнской фермы зацокали копыта, и, подойдя к окну, я с удивлением обнаружил, что передо мной не кто иной, как надежда и опора местного рабочего класса мистер Джаред Рослин из Морвы.
Мы с Джаредом Рослином были знакомы, но никогда не разговаривали. Он был старшим из двух приемных сыновей матери от первого брака, и они вместе с братом Джоссом тридцать лет враждовали с ней. Они ненавидели моего отца так же, как и мать, поэтому я не мог ожидать дружелюбия ни от одного из них, и, когда Джаред Рослин в то тихое декабрьское утро появился на ферме, я сразу решил, что приехал он с какой-то враждебной целью. Моей первой мыслью, подсказанной чувством вины, было, что он приехал потребовать, чтобы я немедленно шел на войну, как все молодые мужчины, и воевал за свою страну против немцев; я уже давно боялся, что кто-нибудь станет мне намекать на это, и, хотя меня в приходе любили, мне начало казаться, что люди стали на меня косо посматривать. Я постоянно ожидал письма от отца из Пенмаррика с вопросом, почему я не последовал примеру Маркуса и Адриана, которые немедленно поступили на службу в армию, но письма такого так и не получил. Мать, конечно, встала на мою сторону и объявила, что мое присутствие жизненно необходимо на ферме, но там были мужчины слишком старые, чтобы воевать, но способные справиться с хозяйством в мое отсутствие. Даже Уильям, чья работа в качестве управляющего была так же важна, как и моя работа на ферме, записался добровольцем и оставался в Пенмаррике лишь потому, что оказался непригоден к службе по медицинским показаниям; перенесенная в детстве дифтерия давала о себе знать повышенным давлением и подозрением на слабое сердце. Поэтому как только я увидел Джареда Рослина, то сразу решил, что он приехал напомнить мне о моем патриотическом долге.
Дав волю неспокойной совести, я сделался более рассудительным. Джаред был мирским проповедником в церкви Веслина и уважаемым членом местного сообщества, но то, что он осмелится обвинить меня в трусости, было маловероятно.
Наконец мне пришлось признать, что я зашел в тупик в своих предположениях, и я вышел во двор, чтобы его встретить.
Он был высок, почти такого же роста, как и я, по-корнуолльски смугл и носил черную бороду. Ему было, должно быть, за пятьдесят, но седых волос у него было мало и держался он молодцевато. Учитывая, что мы никогда не общались, я знал о нем немало: у него была анемичная жена, которая явно боялась его, восемь пышущих здоровьем дочерей и один недоросль-сын, в котором он был явно разочарован. Мальчишка был на два года старше моего младшего брата Джан-Ива и недавно удивил всех, получив стипендию в ближайшей средней школе. Из восьми дочерей, у которых были чудовищные пуританские имена, три благополучно вышли замуж за местных парней, четыре сидели дома под строгим присмотром родственников, а одна, Чарити, стала падшей женщиной и опозорила семью; она служила на ферме Гернардз, в доме Уеймарков в Зенноре, и, если верить Хью, который всегда собирал сплетни, была уволена, застигнутая в чулане за прелюбодеянием. Ничуть ни смутившись таким наказанием за грехи, она нашла работу барменши в Сент-Джасте и больше года считалась лучшей шлюхой от Лендс-Энда до Сент-Ивса. Но жажда остепениться возобладала, и она переехала из комнаты при кабачке, где продолжала работать в баре, в небольшой домик с окнами на море на окраине города. Всем было известно, что в домике все, начиная от тюля в спальне и до гераней в ящиках у окон, было оплачено моим сводным братом Уильямом Парришем, который к тому же, пользуясь своим положением управляющего Пенмарриком, позволял ей не платить за аренду. Неудивительно, что Джаред Рослин отрекся от дочери, которая процветала на неправедных трудах всего в нескольких милях от мужского клуба, который он основал для шахтеров прихода Зиллан.
Я пересек двор и подошел к нему.
– Доброе утро, – сказал я отрывисто. – Что вам нужно?
Я не видел причин быть с ним учтивым. Глупо было бы разговаривать с ним так, словно мы были закадычными друзьями.
Он осмотрел меня с головы до ног. Темные глаза были жесткими, но взгляд не казался враждебным.
– Поговорить с тобой, – так же прямо ответил он. Его голос, низкий, с корнуолльским акцентом, почему-то удивил меня, а может, меня больше удивило то, что он сказал потом: – Не надо беспокоить твою мать. Я хотел видеть тебя.
Я был еще более озадачен, чем прежде.
– Одну секунду, – бросил я и пошел сказать девушкам Тернер на кухне, что гость приехал не к матери. Когда они, с округлившимися глазами, побежали ее искать, я попросил Джареда Рослина пройти в дом и повел его через кухни и холл в гостиную. Он шел за мной, не произнося ни слова, а я, только закрыв за ним дверь в гостиной, вспомнил, что этот дом когда-то был его домом и он, должно быть, любил его так же, как теперь я.