После Николая к костру притащили Татьяну и Марию и бросили их поперёк громадного бревна. Ещё вчера днём весёлые простодушные девушки радовались подвернувшейся работе, звонко смеялись и помогали мыть полы наёмным уборщицам, среди которых была Новосильцева, таскали мебель. У них отросли после болезни волосы – чуть доставали до шеи; теперь они слиплись кровавыми колтунами. Поношенные платья сестёр были в чёрной крови. На ноге у Марии оставалась одна туфля, а Татьяна была без обеих – одна потерялась по дороге, другую сняли с мёртвой. Зачем? Яковлев вспомнил, что говорила Новосильцева: обувь у девушек и у их матери была сильно заношенная и многократно чиненная. Ну да всё равно – «царская».
Рубщики приготовили инструменты. Над девушками взметнулись вверх топоры и тесаки.
– Стой! – неожиданно приказал Ермаков. – Погодь чуток! Раздеть их всех надо. Без одежды легче рубить и разделывать. Тряпки отдельно спалим.
– Правильно, – одобрил Екимов, и Никитич тоже закивал.
Громче послышался треск костра – это внезапно наступила тишина: солдаты молча и жадно, отталкивая друг друга, бросились раздевать трупы Татьяны и Марии. Тут же притащили убитых Александру и Ольгу, и часть желающих раздеть мёртвых женщин перекинулись на них.
– Захарыч… товарищ военком! – удивился солдат Иван Седых. – Глянь, а это что? Такое исподнее у царских баб?..
На плахе лежала Татьяна – совершенно нагая, но ещё в лифчике. Лиф был в дырках. В свете огня дыры сверкали изнутри и, радужно переливаясь, отбрасывали острые блики.
– Эге! – озадаченно протянул Ермаков. – Ну-ка, посторонись, дай глянуть!..
Ермаков с любопытством сунул палец в одну дыру, в другую, разорвал их и извлёк из лифчика несколько прозрачных камешков, сверкающих огранкой. Он долго рассматривал их в свете костра, подбрасывая на ладони.
– Не всё, стало быть, Юровский углядел, – пробормотал Ермаков задумчиво.
– Так то ж яхонты, Захарыч! – крикнул Никитич. – Точно, они! А то и алмазы! Это ж надо – девки на себе такое богатство прятали и таскали. Сколько ж тысяч ювелир Цацкис в городе даст? И сколько на каждого из нас выйдет?
– Не, – ревниво, с хрипотцой возразил Екимов. – Тут не тысячи, тут миллионы, и то в заграничных деньгах, в дорогих!
– У Цацкиса? На каждого? – вкрадчиво переспросил Ермаков. – Не будет тебе Цацкиса! – гаркнул он, кладя руку на маузер. И – уже спокойнее, деловито. – Правильно говоришь, Екимов, натуральный брильянт есть очень дорогой камень. Только теперича он не царский, не твой и не мой. С этого моменту все цацки – собственность трудового народа. У кого хоть один камень к рукам прилипнет, тому… слышь, Никитич? Тебе партийное поручение: вору сразу руки рубай. Обе. Одним махом. Чтоб никогда на народное богатство губу не раскатывал.
Он расстелил на земле исподнюю рубашку Боткина и приказал:
– Мертвяков обшарить и всё – сюда! Да живо!
– А смотри, братцы, у царицки-то что! – крикнул коренастый Файка.
– Чевой?
– Золото на руке у ней нанизано – как есть проволкой. Проволка из золота!
– Какая там ещё проволока? – озадаченно спросил Ермаков, подходя к трупу Александры, лежащей на земле около плахи. – Опять ты около покойницы вертишься, подлец!
– На все руки себе золотую проволку накрутила, подстилка распутинская! – кипятился Файка, стараясь разоблачительной ненавистью к Александре отмыться от презрения товарищей.
– И золото народу пойдёт, – спокойно заверил Ермаков Файку и всех остальных. – Может, мы за ту проволоку школу в Коптяках построим. Давно там школу надо ставить, учителей хороших нанять. А то – Ивану Седых избу справим. Есть у тебя хата, Иван?
– Нету, – ошалело выговорил белобрысый заместитель. – Покуда под германскими газами издыхал, батька с матерью померли, сестрёнки-малолетки по миру пошли, а изба развалилась, – с ненавистью закончил он.
– Значит, пусть Николашка с Сашкой заплатят, – заявил удовлетворённо Ермаков. – И то мало, ежели платить за тебя и за всех, кто царскою волей убит, искалечен и кровь за него пролил.
– А у фрельны ничего… – огорчённо доложил Файка.
– Ты уже к ней скакнул, сучий сын! – рассердился Ермаков. – Пошёл дрова рубить!
Скоро на рубашке выросла кучка бриллиантов, серёг, колечек, золотых цепочек, ладанок, жемчужных бус. Ермаков связал углами рубашку в узел, взвесил на руке и приказал Ивану Седых:
– Ко мне в бричку! И поглядывай. Видел, как Никитич голову оттяпал?
– Все видели…
– Не забывай. И если кому надо, то напомнишь. Воровские руки отрубит в два счета.
И опять замелькали и застучали тесаки и топоры. Хрустели под ними кости и чавкало человеческое мясо – девушки и их мать исчезли навсегда. Потом пришёл черед повара, лакея. Их расчленили и сложили кучей почему-то отдельно от Романовых, и сделали это, не сговариваясь. Нетронутым оставался труп Боткина.
На площадке у шахты Ганиной Ямы уже высилась настоящая гора из голов, частей рук и ног, кусков ягодиц и внутренностей, обрубков рёбер с красной плотью между ними. От горы несло гнилой кровью и требухой с фекалиями. По команде Ермакова, рабочие понемногу бросали кровавые куски в огонь. Не жалея поливали керосином, он вспыхивал, выбрасывая облака копоти и чада, а когда осторожно добавляли в костёр серную кислоту, куски быстро обугливались, чернели и горели медленным, ярко-белым и устойчивым пламенем. Над верхушками деревьев поплыл тяжёлый жирный дым. Скоро смрад горящего мяса и костей стал невыносим, нечем было дышать.
Тогда Ермаков разбил отряд на две смены. Одни жгли, другие шли подальше в лес – отдышаться, перекурить и поднести к костру ещё дров. Безостановочно визжала пила и стучали топоры дровосеков.
– Седых! – крикнул Ермаков. – Ко мне.
Качаясь из стороны в сторону, Седых подошёл и вяло стал по стойке «смирно».
– Да ты никак окосел, парень? От полкружки-то! – с весёлым удивлением сказал Ермаков. – Харя у тебя – краше в гроб кладут. Сомлел, что ль, от покойников?
– Не насовсем, – еле выговорил Седых.
– Тогда ты вот что мне скажи. Свинью колол дома?
– Не-е, – ответил солдат. – Батька – свинью… А я колол только немца – штыком.
– Братцы! – закричал Ермаков. – Смотрите все – Ванька-то Седых у нас герой! Одних германских свиней переколол цельну гору! А ты, Степан, – он обернулся к Екимову, – не ври мне больше, что красный боец Седых не сможет нарубить из романовского холуя корыто бифштексов.
– Я? – удивился Екимов. – Когда я такое про него говорил?
– Да неважно, когда. Может, и не говорил, – отмахнулся Ермаков. – Главное, наш Иван не буржуй, не барышня в панбархате, а стойкий бесстрашный красный боец и трудящийся элемент. Держи! – он протянул солдату блеснувший на огне костра тесак, с которого уже стекла кровь. – Партия поручает тебе сделать гуляш вот из того, толстого.
– Боткина, что ль? – спросил Седых.
– А ляд его знает, жирного! Я ж в паспорт евонный не глядел. Главное, что жир гореть хорошо будет, как в заводской печи.
– Доктор он, Боткин звали, пацана ихнего лечил, – сказал Иван Седых. – И нашим, которые в охране были, порошки давал, когда просили.
– Этот хорошо займётся, – согласился рабочий средних лет в расстёгнутой косоворотке. – Сколько сала нагулял на царских-то харчах…
Через час Ермаков крикнул:
– Слушай мою команду! Шабашим полчаса. Иван, тебе, как моему заместителю, доверяю принести флакон и кружки. Да не перепутай – принеси начатый. Полный не трожь, у нас ещё много работы.
Солдаты и рабочие заулыбались, побросали на землю топоры и тесаки, отошли от кострища. Иван Седых быстро и точно отмерял каждому по полкружки самогону.
Рабочий Екимов понюхал свою порцию, зажмурился и сказал:
– Да, хороша! Только закусить бы не мешало.
– Что? – удивился Ермаков. – Закусить? Степан, ты ещё способен что-то сожрать посреди мертвяков и ихней вони? Ну, даёшь, брат, пороху!..
– А чего? – пожал плечами Екимов. – Наше дело такое, привычное: работа отдельно, шамовка отдельно.
– Придётся, братцы, немного потерпеть, – сказал Ермаков. – Рассветёт – Юровский привезёт и закусить, и червяка заморить. И яйца из монастыря у нас есть. Раздам в следующий перекур. Придётся сырыми закусывать.
– Ну и ладно, – ответил за всех Екимов и допил свой самогон.
Больше Яковлеву делать здесь было нечего, и комиссар осторожно, прячась за деревьями, стал выбираться из леса.
Через полчаса он был на дороге. Ритмичным спортивным шагом двинулся в сторону Екатеринбурга. «Всего один час, всего один час, – в ритме с ходьбой вертелось у него в голове. Опоздал всего на час. Опоздал всего…»
В сторону города уже направлялись первые телеги – крестьяне ехали на ярмарку и обгоняли Яковлева. С полкилометра он прошел пешком, удивляясь, почему его не встречает автомобиль с матросом. И стал высматривать, какая из проезжающих телег поменьше загружена.
Скоро из-за поворота выехала очередная телега. Яковлев стал посреди дороги не двигался с места, пока в него чуть ли не уткнулась морда саврасой кобылы.
– Тпру-у-у! – закричал крестьянский парень лет двадцати, натягивая вожжи. – Ты чего, дядя на дороге стал? – крикнул он. – Ошалел? – и добавил с опаской: – Ты ж под копыта мне попасть мог. Чего тебе?
Посреди телеги на сене сидела худая, лет сорока, крестьянка, с загорелым дочерна лицом. На ней была праздничная вышитая сорочка, цветастый остроклинный сарафан, на голове – ситцевый бабий плат в мелкий маковый горошек. Короткие рукава сорочки открывали костлявые руки, белые выше загорелых кистей.
– Может, дядька, сойдёшь с дороги? – боязливо спросил парень.
– Конечно, сойду! – улыбнулся комиссар. – В город направляетесь?
Старая коптяковская дорога
– В ево, – кивнул парень.
– Подвезёте? Не стесню?
– А чё ж не подвезти? – смело сказала баба. – Залезай, нас не убудет.
Устраиваясь на сене, в котором стояли десятка два горшков и кувшинов, обвязанных вместо крышек холстиной, Яковлев деликатно поинтересовался: