Рассказывая про этот сон психоаналитику, я предположила, что второй солдат – это мой бывший женатый любовник, которому не хватало духа развестись и который ничего не предпринимал, в то время как я с головой бросилась в войну и развод. Я вообще много говорила о моем женатом любовнике. Однако психоаналитик возразил: второй солдат – это он сам, сидит себе на стуле, пока я, лежа на кушетке, веду войну. «Какая у него буйная фантазия», – подумала тогда я, но сейчас, когда чувства к женатому профессору давно утихли, а воспоминания о сеансах психоанализа еще живы, я, пожалуй, с ним соглашусь. И неважно, был это один из них, или другой, или сразу оба, меня часто посещало чувство, будто я одна веду эту войну. Я не позволяла или была не в состоянии разрешить психоаналитику занять во мне то место, откуда он мог бы вести борьбу с наибольшей отдачей, ближе я так его и не подпустила, хотя время от времени выглядело все красиво, например, когда я обвинила его в чем-то, а он сказал, что мы оба пришли в этот кабинет для того, чтобы помочь мне.
Вернувшись домой из театра, мы выпили. Я выпила. Астрид написала, что из больницы их выставили и велели прийти на следующее утро. Астрид и Оса переночуют у матери. Я поблагодарила их за помощь.
Я пила и разглагольствовала, не могла успокоиться, Ларс ушел спать, а я все сидела, наливала вино бокал за бокалом и осушала их. «Если бы дело было серьезное, – сказала Клара, я ведь и Кларе позвонила, – то врачи не отправили бы их домой». Я расхаживала по комнате и отхлебывала вино. Старалась успокоиться, но лишь сильнее разнервничалась, меня затошнило и вырвало, и потом я всю ночь просидела возле туалета. Утром я позвонила Астрид. Они как раз ехали в больницу. Был четверг, никаких дел у меня не предвиделось. Я сверилась с еженедельником: сдать бутылки, забрать у мясника свиные ребрышки и поменять постельное белье. Тале с семьей вот-вот должны были вернуться из Стокгольма, но я домой не поехала, осталась у Ларса и все не находила себе места. Астрид позвонила в двенадцать. Они побеседовали с врачами, она, Оса, мать, и тетя Унни, которая сама врач, и тетя Сидсель, которая тоже врач. Они не просили меня приехать, и я только рада была, потому что все равно не приехала бы, но мне все стало очевидно. Дело серьезное, поэтому я им и не нужна там – мое присутствие лишь испортило бы ощущение единства и согласия, в подобных ситуациях такой раздражитель, как я, был бы лишним, пусть даже умирающий – это и мой отец тоже. Нет, они не просили меня приехать и побыть с ними – что бы я им сказала, если бы они меня уломали и я приехала? Все было очевидно. Деваться было некуда. В других ситуациях Астрид закрывала на это глаза. Сейчас же дело приняло настолько серьезный оборот, что стало ясно: Астрид, Оса и мать думают так же, как мы с Бордом. Гармония оставалась для нас недостижимой, и до нормальной семьи нам было ох как далеко.
Врачи в больнице сказали, что без аппарата искусственной вентиляции легких отец дышать не сможет. И шея у отца сломана. Вероятнее всего, он парализован. Если он придет в сознание – что само по себе маловероятно, – то, скорее всего, говорить не сможет. Вопрос в том, не пора ли отключить аппарат искусственной вентиляции? Насколько я поняла, врачи в своей профессиональной и отстраненной манере назвали такое решение наиболее правильным, для отца так будет лучше всего, и если бы речь шла об их ближайших родственниках, то они сами поступили бы таким же образом. И тетя Унни, и тетя Сидсель, они же тоже врачи, они согласны с врачами в больнице, и Оса с матерью тоже согласны с врачами, как я впоследствии узнала, сомневалась только Астрид. В конце концов они сообща решили, что аппарат искусственной вентиляции легких следует отключить. Поэтому Астрид и позвонила – сообщить мне об этом. Я не возражала, да она и не спрашивала меня, она звонила поставить меня перед фактом. Все произойдет в течение часа.
Я позвонила детям и рассказала, что все произойдет в течение часа. Я позвонила Кларе, я написала самым близким друзьям. Спустя сорок пять минут Астрид позвонила вновь и сказала: «Все, отец умер».
Четыре раза в неделю я ложилась на кушетку и рассказывала о будничном, о болезненном, стыдном, и бывало, мы вдруг делали успехи. Как-то мне приснилось, что я еду в Дрёбак и по дороге подобрала автостопщика, которому надо было туда же. Потом я куда-то свернула, никак не могла выбраться назад, на шоссе, и мне было стыдно перед автостопщиком, который из-за моей бестолковости опоздает в Дрёбак. Но вскоре мне почудилось, будто я вижу огни на шоссе, главное – проехать через какой-то гараж, и я снова окажусь на трассе. Я прибавила газу, но ворота гаража стремительно уменьшались, я давила на газ, но не успела, въехала в ворота, но в ту же секунду они съежились и раздавили машину. Потерянные и напуганные, одна радость, что живые, мы стояли и смотрели на раскуроченную машину. Внезапно рядом появилась моя мать и с присущим ей оптимизмом заявила, что машину наверняка еще можно починить, хотя всем было очевидно, что это невозможно.
Тут я заметила на дороге пятикроновую монетку и наклонилась, чтобы ее поднять, потому что найти монетку – это к счастью, и я успокаивала себя – говорила, что, возможно, у меня сегодня все равно счастливый день. Я наклонилась за монеткой и увидела, что это простая пуговица.
«Пятилетнего ребенка?» – переспросил он.
«Пятикроновую монетку», – поправила я.
«Вы сказали – пятилетнего ребенка», – сказал он.
«Я оговорилась – хотела сказать, монетку. – И я продолжала рассказ: – Когда ворота гаража раздавили машину, они почти раздавили и меня».
«Раздавили, как пятилетнего ребенка», – сказал он, и меня будто ударило током.
Заботы о матери взяли на себя Оса, Астрид, тетя Унни и тетя Сидсель. Чтобы не оставлять мать одну, они придумали что-то вроде графика ночевок в доме на Бротевейен. Я поблагодарила Астрид за помощь и попросила передать матери мои соболезнования. Они сейчас все у матери, на Бротевейен, сказала Астрид и предложила мне приехать. Но об этом даже речи быть не могло. Вскоре мне уже стало легче. Мне уже казалось, что меня тошнило и рвало в ночь после того, как отец упал с лестницы, потому что я втайне боялась, что отец теперь надолго останется прикованным к постели. И если он, парализованный, будет лежать в больнице, то как мне к этому относиться? Больной и парализованный отец потребует, чтобы я навестила его, и мне придется выбирать – либо не ходить и разочаровать его, либо же пойти и разочароваться самой. В то, что отец даст мне желаемое – признание и просьбу простить, – я не верила. Если бы я пошла навестить больного отца, питая надежду, меня бы постигло разочарование, как случалось неоднократно при встрече с отцом. Я чересчур долго надеялась, и все тщетно, столько раз стучалась в воображаемую дверь, за которой прятались родители, я стояла перед этой дверью в надежде, что та откроется, что мою историю выслушают, что меня примут и поймут, но все напрасно, они не открывали, дверь была заперта, хотя я, разочарованная и грустная, стояла на пороге и стучала в дверь. А потом я перестала стучать и надеяться, развернулась и пошла оттуда, и обрела своеобразное освобождение. Нет, я не стану ходить к парализованному отцу, я буду сильной – вот на что я надеялась, говоря, как Сольвейг: «Уже слишком поздно». Но Астрид с матерью давили бы на меня и говорили, что я издеваюсь над больным и беспомощным человеком, у которого осталось единственное желание – помириться со своей старшей дочерью, чтобы эта самая дочь притворилась, будто того, что он с ней сделал, на самом деле не было, неужели я ему и в этом откажу? Словно мною управляли какие-то принципы, словно дело было не в чувствах, тех самых, что засели в самой глубине. Они осыпали бы меня обвинениями, это было бы невыносимо, а проболей отец долго, от меня наверняка потребовали бы помочь матери, Астрид и Осе с уходом, я бы отказалась, а они оскорбились бы и принялись рассказывать направо и налево о том, какая я бесчувственная и равнодушная эгоистка. Вот только этого не произошло, отец умер, его не стало. Я испытывала облегчение, только теперь понимая, как боялась отца, а сейчас этот страх исчез, страх чего-то неприятного, что в любой момент могло появиться с той стороны, но больше не появится. Отец умер. Упреки, обвинения и укоры, «посмотри в зеркало – и увидишь психопатку», все, хватит, отец мертв. Отец больше ничего мне не сделает. Строго говоря, в последние годы он и так ничего бы мне не сделал, я давно уже его не боялась, но, возможно, страх засел где-то внутри, возможно, он не исчез. Когда боишься непредсказуемого, агрессивного льва, избавиться от такого страха сложно, но теперь лев умер.
В каком-то своем труде Фрейд сожалеет, что ни одно из описаний психоанализа не может воссоздать впечатления, которые появляются у пациента во время самого сеанса психоанализа, что абсолютную убежденность невозможно воссоздать при описании, ее необходимо пережить. С этим я согласна – объяснить это невозможно. Наверное, так же невозможно объяснить, почему мы заканчиваем посещать сеансы, почему мы приходим к выводу, что пришло время закончить терапию.
Однажды, когда я посещала психоаналитика уже более трех лет, я прибежала на сеанс по-настоящему взволнованная. Мне действительно нужна была помощь. Ночью я напилась и переспала с мужчиной, с которым спать мне не следовало бы, в спешке надела чужую одежду, потеряла контактные линзы, я бежала, чтобы побыстрее выплакаться и выплеснуть отчаяние, но время шло, а психоаналитик меня не вызывал. Спустя полчаса я подошла к его двери и постучала, но он не ответил и не вышел, я подергала ручку, но дверь была заперта, я дергала ручку, кажется, я кричала и краем глаза видела, как смотрят на меня студенты-психологи, которые иногда забредают в институт психоанализа. «Ага, вот они какие бывают», – читалось в их глазах. Один из них похлопал меня по плечу и показал мне объявление на доске. Там было написано, что мой психоаналитик на три недели уходит в отпуск. Психоаналитик наверняка и сам мне это говорил, просто я забыла об этом, выбросила из головы, как нередко поступала со всякими неприятны