Кроме того, если Астрид говорит всерьез, если она и впрямь хочет помириться, то вполне может начать с того, чтобы передать дачи на Валэре во владение всем нам?
Однажды, когда мы посмотрели фильм «Мужья и жены» Вуди Аллена, Бу сказал: «А ты заметила, что у него многие основные женские персонажи, особенно те, кого играет Миа Фэрроу, отличаются повышенной заботливостью и склонны жертвовать собой? И те героини Вуди Аллена, которые, судя по всему, хотят добра, улаживают конфликты, никогда не повышают голос, те, кто мягко уговаривает, когда другие злятся и орут друг на друга, женщины, которые, как кажется, думают не о себе, а о других, которым сложно противоречить, потому что они такие добрые и отзывчивые, – так вот эти женщины, как правило, добиваются цели. Они получают то, чего хотят. Их желания удивительным образом исполняются. Их власть проявляется эффективно и типично по-женски, она притворяется заботой».
«А замечала ли ты сама, – спросила я себя, – что ты используешь размышления и выводы Бу ради твоей собственной выгоды?»
Борд сообщил матери, Астрид и Осе, что, по словам адвоката, если суммы взносов за дачи не будут пересмотрены, завещание считается не исполненным. Они втроем тоже переговорили с адвокатом, и их адвокат не согласился с адвокатом Борда и сказал, сославшись на параграфы в законодательстве, что в случае судебной тяжбы мы с Бордом едва ли выиграем. Я этого не понимала, да и не пыталась понять, однако отметила последний абзац в выкладках их адвоката. Там было написано, что никто не вправе помешать нам обратиться в суд, но для нашей матери это создаст дополнительную нагрузку и воспрепятствует «сотрудничеству, которое, согласно пожеланию усопшего, должно осуществляться наследниками для урегулирования деятельности компаний». А ссоры в семье не утихнут, никакое сотрудничество невозможно.
Мать, Астрид и Оса явно не объяснили адвокату, почему просьба Борда передать дачи во владение всем четверым была грубо отвергнута и почему я рассорилась с родными.
Позвонила Карен. Она получила сообщение от Астрид – та хотела переговорить с ней, и речь наверняка пойдет обо мне, потому что других общих тем у них не было. Я рассказала о мейле Тале и предположила, что Астрид наверняка боится, что я выброшусь из окна или лягу под поезд. Хотя, может, она просто притворялась обеспокоенной и хотела продемонтрировать это, а на самом деле втайне надеялась, что я выброшусь из окна или лягу под поезд. Возможно, все на Бротевейен надеялись, что я выброшусь из окна или лягу под поезд. Они боялись меня, боялись, что мне стукнет в голову рассказать или написать о чем-то, и успокоятся только после моей смерти. Им хочется спокойствия, и желание это вполне естественное и человеческое.
Поговорив с Астрид, Карен рассказала мне потом, что Астрид, похоже, и впрямь тревожилась. Может, она меня по-своему любит? Может, она и впрямь пыталась – раз или два, оставшись с матерью наедине, – может, она и впрямь опасливо спрашивала: а ты уверена, что на самом деле ничего не было?..
А мать в ответ вспылила и набросилась на нее, совсем как четвертого января у аудитора, и осыпала упреками: «Что ты такое несешь? Ты на что намекаешь? Неужели ты подозреваешь отца в таких ужасных поступках?!»
Астрид, наверное, пришлось непросто. Матери тоже пришлось непросто. Сколько же было поставлено на кон, если мать готова была тотчас же перейти в нападение, если она не только защищалась, как у аудитора, но и ни единого раза за последние двадцать три года не обратилась ко мне с очевидной просьбой: расскажи мне, что, по-твоему, с тобой произошло. Нет, вместо этого мать паниковала и инстинктивно нападала. Значит, вся ее жизнь держалась на этой лжи, и отнять у человека ложь – значит одновременно отнять и счастье? Но нет, для матери это была не ложь, потому что она сама в это не верила, она все знала, но как выглядела бы ее жизнь, если мою историю все узнают и поверят ей? Вот этого-то она и боялась.
Бедная мать – столько лет страшилась она, что то, о чем нельзя упоминать, утянет меня на дно. Но этого не произошло, со мной все было в порядке, и ее страх, что я погибну, уступил место другому страху – что то, о чем нельзя упоминать, выплывет наружу, что я вспомню собственное прошлое. А потом в ее жизни наступил момент, когда знание о моем прошлом стало выгодным – это случилось, когда в ней пылала страсть к Рольфу Сандбергу. Тогда ей захотелось развестись с отцом и переехать к Сандбергу, и тогда она спросила меня: «Не делал ли отец с тобой чего-нибудь странного, когда ты была маленькой?»
О чем она толкует, я не поняла. Мы сидели в столовой в педучилище, куда поступила мать, и мне так отчетливо все запомнилось: о чем это она? И почему ее слова будто обожгли меня? «Нет», – ответила я.
А потом у матери и Рольфа Сандберга что-то разладилось, мать вернулась к отцу – а что ей оставалось делать? – и снова начала бояться, что то, о чем нельзя упоминать, выплывет наружу, что я вспомню собственное прошлое, потому что тогда получается, что она живет с преступником. К тому же теперь она еще и боялась, что сама посеяла во мне зерно сомнения своим вопросом – не делал ли отец с тобой чего-нибудь странного, когда ты была маленькой?
Мать боялась, вечно боялась. Вытягивали хвост – застревал нос.
А потом я вышла замуж, родила детей, и материнский страх, отцовский страх отступили, им казалось, опасность миновала, а затем моей старшей дочери исполнилось пять лет, я начала подозревать, что ее отец прокрадывается по ночам к ней в детскую, я влюбилась в женатого мужчину и развелась и чувствовала, как земля уходит у меня из-под ног. И вот однажды на рождественском ужине я сказала, что, наверное, пора мне обратиться к психологу, когда отец, голосом, которого боялись все в семье, особенно мать, отрезал: «Никаких психологов!» Мне так отчетливо это запомнилось: о чем это он? И почему его слова будто обожгли меня?
Я принялась писать одноактную пьесу о любви, меня начали преследовать странные приступы боли, и я проверила, что именно я успела написать перед приступами. «Он трогал меня как врач, он трогал меня как отец». Это обрушилось на меня лавиной, поразило меня, подобно инфаркту, накрыло меня, словно обморк. Я все поняла, и все встало на свои места, это было жутко и невыносимо, мне казалось, что я умираю, но я не умерла, в какой-то степени мне удалось вынести это, потому что человек так удачно устроен, что забытое, ужасное и невыносимое всплывает как раз в тот момент, когда ты готов к нему. Придя в сознание, я позвонила Астрид, голова кружилась, мир распадался на куски, и я позвонила матери, руки тряслись, и мир распадался на куски, мать приехала ко мне и увидела, что я лежу на полу в судорогах, и сказала: «Теперь я понимаю, что нельзя молчать о подобных вещах». Она поговорила с отцом, и они уехали на дачу, на Валэр, и отец сорвался, и запил, и спросил мать: «А если я скажу, что действительно это сделал – что тогда?»
И мать ответила – об этом мать рассказала, позвонив мне на следующее утро, по ее словам, она ответила ему так: «Тогда ты мне больше не муж». Мать позвонила мне, чтобы продемонстрировать свою принципиальность: нет, она не из тех женщин, кто будет терпеть рядом мужчину, творившего такие ужасные вещи, хотя на самом деле она всю жизнь терпела рядом такого мужчину и о том, что он творил, ей было известно. На даче отец напивался, и плакал, и спрашивал: «А если я действительно это сделал – что тогда?» Отец был пьян и готов к серьезному, решающему разговору, и мать ответила, что тогда он ей больше не муж. Предложение поговорить серьезно и честно мать отклонила. Должно быть, мать в ужасе представляла себе последствия, к которым могло привести для нее подобное признание. Как же ей поступить, если отец сознается? «Тогда ты мне больше не муж!» – и отец осекся. Они продолжали жить вместе, оставив кризис позади, возможно, они вообще никогда впоследствии не упоминали об этом, потому что сказать тут нечего. Они заключили молчаливое соглашение вести себя так, будто ничего не произошло, забыть о случившемся и, возможно, надеялись, что отношения со мной им удастся сохранить. Или отношения со мной значили для них меньше, чем последствия откровенного разговора, о котором просил отец? «А если я действительно это сделал – что тогда?» Услышав это, мать, вероятно, оцепенела от ужаса и продолжать разговор не смогла. Как ей поступить, если отец действительно признается? Голова у нее кружилась. Выслушать отцовские признания и пригласить меня к ним? Тогда можно будет серьезно обсудить чувства каждого из нас троих. А как же их брак – придется ли им тогда разводиться? И продолжу ли я с ними общаться? А все остальные – следует ли честно рассказать обо всем Борду, Астрид и Осе? И, кстати, ведь это преступление – значит, надо сообщить в полицию? А тетя Сидсель и тетя Унни и все остальные родственники – они тоже должны обо всем узнать? Тогда, может, проще вообще пойти на рынок и донести до сведения каждого встречного? Голова у матери шла кругом, я это прекрасно представляю. Нет, это невозможно, а отношения со мной – это сущая чепуха, которой можно пожертвовать. Разве кто-то из нас поступил бы иначе?
Я, например?
Когда я двадцать три года назад, задыхаясь от слез, позвонила Астрид, та отнеслась к моим словам со всей серьезностью. Астрид встревожилась и задумалась и размышляла об услышанном намного дольше, чем отец с матерью, – те довольно быстро отвернулись от ужасного, от невозможного и продолжали жить прежней жизнью, которая теперь строилась на материнской псевдопринципиальности: «Тогда ты мне больше не муж!»
Какое-то время Астрид относилась к этому со всей серьезностью, но потом я перестала звонить ей и откровенничать – я четыре раза в неделю посещала психоаналитика, и мне было с кем обсудить то, о чем нельзя упоминать. Я перестала общаться с Астрид, двадцать три года назад я практически исчезла для нее, мое прошлое перестало давить на нее, Астрид устремилась под родительское крыло и надеялась, что моя история забудется. Пару раз в год, а может, и реже, мы созванивались, как правило, чтобы обсудить какую-нибудь статью, но этого было достаточно, чтобы Астрид считала себя кем-то вроде посредника. Это было непросто, и, как она сама выразилась, ей казалось, будто она оказалась между молотом и наковальней. Получается, что отец с матерью отговаривали ее от общения со мной? Или вынуждали ее отвечать на неудобные вопросы: «Ты же не веришь россказням Бергльот?» Но и эти вопросы звучали все реже: годы шли, напряжение спадало, отношения в доме на Бротевейен становились все теснее, мои родные виделись все чаще. Когда мать с отцом постарели, все они завели традицию праздновать вместе семейные тор