Я попросила послать мне подсказку во сне, но спала без снов, а проснулась спокойной. Я боялась, что спать буду тревожно, проснусь и начну переживать, но боялась напрасно. Я чувствовала себя спокойно. Может, в этом и заключается подсказка? Мне не стоит переживать из-за содержимого конверта? К худшему я подготовилась. Представила, как прихожу в дом на Бротевейен, где не бывала пятнадцать лет, как меня отводят в отцовский – нет, теперь уже материнский – кабинет, и как сажусь на зеленый кожаный диван рядом с людьми, которые всего несколько дней назад грубо отвергли меня, моими врагами, у которых было численное преимущество и которые находились на своей территории, прекрасно им известной и родной. Вот мы открываем письмо. «Чего бы ты больше всего ожидала от отца? – спросила я себя, вытряхивая половики. – Что он считал самым важным?» – спросила я себя, оттирая ванну. «Честь и репутация», – ответила я, приготовившись к худшему. Вдруг там письмо-обвинение, адресованное мне, лгунье и психопатке, все выдумавшей и вздумавшей очернить отца, приписать ему самое ужасное преступление с единственной целью – привлечь к себе внимание, выражаясь словами матери, хотя, возможно, они все выражались такими же словами, обсуждая меня. Потому что сама по себе я никакого интереса не представляю. И я осквернила последние двадцать три года жизни отца ложью. Злобное письмо в мой адрес, речь в свою защиту, я готовилась к худшему. Я села и написала, что скажу, если мои худшие опасения сбудутся. Да, он не сдается. В этом ему не откажешь. Даже после смерти он должен оставаться главным, должен оставаться правым, даже после смерти он продолжит воевать. Но я – я тоже воин, такая же упрямая, как и он, наверное, это передается по наследству. И, кроме того, у меня есть преимущество: я живая.
Я записала это на листке бумаги. Возьму его с собой на Бротевейен, и, если случится худшее, я докажу, что меня не застали врасплох, что я подготовилась и что отца я неплохо изучила.
Чем дольше я готовилась к худшему, тем более очевидным мне казалось, что произойдет именно оно. Что меня вновь выбранят и отвергнут у всех на глазах, а мой мертвый отец нападет на меня и будет прав, потому что он мертв. Моя же мать и сестры будут упиваться моим поражением и собственным злорадством: «Вот, посмотри, что здесь написано. Что ты теперь на это скажешь?» Потому что слово умершего более веское, чем слово живого. И умершего легче пожалеть, чем живого, поэтому сейчас они будут жалеть отца еще сильнее: невинно осужденный, сколько же лет он мучился, а все из-за меня, оттого, что мне хотелось привлечь к себе внимание, и снова я окажусь за бортом, и снова стану паршивой овцой в семье. Я представила себе это, у меня задрожали руки, и я позвонила Бу. Он сказал: «Ты же говорила, что с этими людьми не желаешь больше иметь ничего общего. Тебе вовсе не обязательно идти туда только потому, что он этого хотел. Ведь этот документ даже юридической силы не имеет».
«Но если я не приду, они могут подумать, будто я испугалась того, что написано в письме, разве нет?»
«Плевать тебе, что они там подумают. Зачем тебе лишние переживания? По-моему, с тебя уже хватит».
И я раздумала идти туда, решила не выполнять последнюю волю отца. Я позвонила Борду, и тот поддержал меня, сказал, что будет моим представителем, но добавил, что вряд ли в этом письме написано то, чего я боюсь. Астрид сказала, что конверт толстый и что внутри явно скрепки, а значит, там, вероятнее всего, ценные бумаги. Однажды отец сказал Борду, что если они с матерью попадут в авиакатастрофу, то ему будет спокойнее знать, что сейф не пустует. «Надеюсь, – сказал Борд, – что нам, его детям, это пригодится и что это не какая-нибудь гадость». Однако Борд удивился, что мать так распереживалась и что ей не терпится вскрыть конверт. Мать позвонила тете Унни, а та позвонила Астрид и потребовала вскрыть конверт немедленно, потому что от этого зависит психическое состояние матери.
«Их страх и истерики, – сказала Клара, – свидетельствуют лишь об одном: они не знают, что твой отец способен был отмочить».
Получив грант на креативное развитие журнала «На сцене», я села в машину и поехала колесить по Европе – мне нужно было хорошенько все обдумать, а работать хотелось на свободе, как полевая лилия и птица небесная, собирать радостные мгновения, чтобы те согревали меня в тяжелые времена, которые, как я боялась, скоро наступят. Я проехалась по Германии и Австрии и остановилась в Италии, в Триесте, – смотрела на море. Похоже, в Триесте была весна, и мне стало легче. По подозрительно узеньким дорогам я доехала до обожаемых Бу стран бывшей Югославии, по пути мне почти не встречалось других машин, я словно оказалась одна под небом, следы человеческого присутствия я замечала редко, лишь порой мелькали вдали дома с трубой, высаженные апельсиновые деревца да лодка на ровной озерной глади. Потом наступили сумерки, я заехала на какую-то недостроенную, неосвещенную трассу в окрестностях Сплита и перепугалась, что до Сплита не доеду, я устала, я просидела за рулем уже одиннадцать часов. Но я все же добралась до Сплита и, петляя по пригородам, выехала прямо в старый город. Оставив машину на парковке, я вошла в маленький милый отель в живописном порту. Мне выдали большой железный ключ от номера, и я вышла в город, в Сплит, по улицам которого неторопливо прогуливались туристы. Была пятница, вечер, из порта тянуло морской солью, на деревьях по-прежнему висели новогодние украшения, ветер был мягким, и на сердце у меня стало легче. Я присела за столик кафе, взяла пиво, вытащила блокнот, и меня охватило умиротворение, похожее на благодарность. Ни спутника жизни, ни приятеля у меня тогда не было, звонить и отчитываться ни перед кем не требовалось и делиться чувствами тоже, потому что они и так были общими, я чувствовала причастность к миру, и сейчас, вспоминая тот особенный пятничный вечер в Сплите, я снова ее ощущаю. И я задалась целью собрать как можно больше таких мгновений, чтобы они перевесили боль, построить из таких мгновений дом, где в тяжелые времена я найду убежище. Мне казалось, что тяжелые времена не за горами.
Несколько лет назад я сломала ногу, мне предстояла операция, и меня положили в больницу. Там я пролежала трое суток. В больнице мне нравилось – поблизости все время люди, достаточно нажать на кнопку, и к тебе кто-нибудь подойдет. Больница никогда не засыпала, прямо как я, в больнице мне меняли постельное белье, кормили три раза в день и интересовались моим самочувствием. Двое суток из трех в палате со мной лежала пожилая женщина. Наши болячки мы с ней не обсуждали и почему попали в больницу – тоже, но я лежала с загипсованной и задранной вверх ногой, так что все и так было ясно. За два дня, что мы пролежали там вместе, ни меня, ни мою соседку никто не навестил, хотя и ее взрослые дети и внуки жили в Осло, – это я поняла, случайно услышав ее разговор с медсестрой. Чуть позже я деликатно спросила ее о детях и внуках. Она замялась, ей явно было неловко, и я прекратила расспросы. Я жалела ее и жалела собственную мать, которой наверняка тоже не по себе, когда ее спрашивают о старшей дочери. За двое суток мою пожилую соседку не навещали ни дети, ни внуки. Может, она с ними в ссоре? Санитарка попыталась было помыть ее, но у нее ничего не получилось, и она вымокла сама, и они вдвоем с моей голой соседкой смеялись, и визжали, и опять смеялись, и санитарка крутилась передо мной, показывая, как вымокла. Они стояли посреди палаты и хохотали, мокрая голая старушка и такая же мокрая санитарка в больничной униформе. И им было весело.
Ночью на улице гремел гром и лил дождь, и ни одной из нас не спалось, но потом дождь стих, и за окном расцвела радуга. Палата находилась высоко, на десятом этаже, вид был отличный, на часах – час ночи, почти все спали, но не мы – мы смотрели на радугу, и никогда прежде не видела я, чтобы явление природы приводило человека в такой восторг – радуга, но не простая радуга, а расползающаяся по черному небу какими-то невероятными полосами, яркими и широкими. «Ну разве не красота?! Разве не чудо?! Надо же, какое чудо мне довелось увидеть!» – восклицала моя престарелая соседка по палате, и я с облегчением подумала: «Совсем не обязательно, чтобы тебя навещали родственники, семья – это еще не все».
Я раздумала ехать на Бротевейен. И решила мнение не менять и ни в коем случае не ехать – а то получится, что я делаю это из чувства долга, чтобы не ослушаться отца. Я решила проявить непослушание и вместо этого принялась собирать вещи для поездки в Сан-Себастьян. Семь утра. Полвосьмого. Восемь. Борд, наверное, приехал на Бротевейен. Четверть девятого. Они уже вскрыли конверт. Убийство или незаконнорожденные дети? Телефон молчал. Обвинения или ценные бумаги? Борд не звонил. Будь в письме что-то важное, он позвонил бы. Борд позвонил в четверть десятого. В письме ничего страшного не было. Не заверенное завещание, опись, в которой перечислялось, что мы – четверо детей – получили от родителей до тысяча девятьсот девяносто седьмого года, но не позже. Больше всего досталось Астрид, нам с Осой – примерно поровну, а Борду – меньше всего.
Они все вместе ознакомились с содержимым конверта, разложили бумаги на столе, а потом мать, Астрид и Оса рассказали Борду о том, как отец упал с лестницы, о сантехниках и о сутках, проведенных в больнице. Перед отъездом Борд еще выслушал жалобы матери на то, что его дети не навещают ее. Борд ответил, что причина ей известна.
Я представила, как отец корпит над этой описью, въедливо записывая все до девяносто седьмого года. А потом ему надоело. Он хотел сделать все по справедливости, подходил к этому со всей ответственностью, он хотел проявить справедливость в вопросах наследства и продержался до девяносто седьмого года, когда махнул рукой. Я представляла, как отец старательно корпит над описью. Деньги, выделенные мне, когда мы с мужем купили наш первый дом. Деньги, выделенные на жилье моим сестрам. Деньги, которые получил Борд. Наверное, сначала отец хотел поделить все поровну, думаю, таким образом он выплачивал нам компенсацию – мне и Борду за то, как обошелся с нами в детстве. Он собирался передать все свое немаленькое состояние, заработанное тяжелым трудом, всем четверым, так, чтобы доли были равными, и делал это ради справедливости и потому, что иначе поползли бы слухи. Слухи о тех глупостях, которые отец натворил в молодости, когда был молодым отцом, и которые не исправишь, с воспоминаниями о которых ему приходилось жить. Вот только как он жил? Ему, наверное, пришлось нелегко, в этом была трагедия моего отца и его судьба. Отец совершил роковую ошибку и потом долгие годы жил в страхе разоблачения. Отец жил и боялся своей старшей дочери, бросал на нее быстрые испуганные взгляды, а после того, как ей исполнилось семь, не прикасался к ней. После того как его старшей дочери исполнилось семь, она превратилась в запретный плод, и отец прекратил дотрагиваться до нее, потому что теперь, когда ей исполнилось семь, она понимала намного больше, потому что она превратилась в живого и разговорчивого ребенка и могла проговориться. Отец прекратил все отношения со своей старшей дочкой, он больше не брал ее кататься на машине, как делал, когда ей было пять и шесть, желая разгрузить ее мать, свою жену. У той и так было чересчур мн